Электронная библиотека » Георгий Чулков » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 17:40


Автор книги: Георгий Чулков


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +
II

Обстоятельства житейские складывались все хуже и хуже. Отец, Сергей Львович, до такой степени запутал свои дела, что Пушкину пришлось взять на себя заботу о Болдине. «Я крепко думаю об отставке, – писал он жене во второй половине июня того же 1834 года. – Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри я сегодня, что с вами будет? Мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и еще на тесном петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку…»

В том же письме он признается, что расстроен и желчен. Виноват царь: «Все тот виноват; но бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси…»

Почти одновременно с этим письмом он послал лаконичное заявление Бенкендорфу: семейные дела его, Пушкина, требуют настоятельно его присутствия то в Москве, то в имении, и это вынуждает его подать в отставку. Он умоляет генерала Бенкендорфа поддержать перед государем его ходатайство. Кроме того, он просит последней милости – разрешить ему посещать архивы для изучения нужных ему материалов. Ровно через пять дней последовал ответ. Его императорское величество, не желая никого удерживать против воли, повелел удовлетворить желание Пушкина. Что касается занятий в архивах, то «право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностью начальства».

Иными словами, дерзкому стихотворцу царь дал понять, что отныне он уже не пользуется его доверенностью. Какая неблагодарность! Этому вольнодумцу простили все его гнусные связи с декабристами; ему дали жалованье – 5000 рублей в год; только что предоставили заимообразно 20 000; дали ему придворное звание и даже «ласкают» его жену, – в ответ на все эти благодеяния этот сумасшедший требует отставки. Он, вероятно, предпочел бы не получать никаких субсидий; печатать «Медного всадника», не вымарывая слова «кумир»; жить там, где ему нравится, и не делить ни с кем прелестей Натальи Николаевны, какая безумная дерзость! А Пушкин наивно верил, что ему в самом деле позволят «выйти в отставку». Накануне получения грозного письма от Бенкендорфа он писал жене: «Пожалуйста, не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои письма распечатываются и прочитываются на почте, в полиции и так далее охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда переписка нужна не будет».

И это письмо написано с очевидным расчетом, что копию с него прочтет царь. Это прямой вызов самодержцу: ты имел бесстыдство читать мои письма к жене, так я тебе говорю в глаза, какого я о тебе мнения, а если ты думаешь, что ты мой благодетель, то я не хочу твоих «благодеяний» и отказываюсь от службы.

Просьба Пушкина об отставке произвела, по-видимому, сильное впечатление во дворце. Что делать с этим беспокойным человеком? Отставка Пушкина грозила двумя неприятностями: во-первых, Наталья Николаевна ускользала от вожделений его величества, и, во-вторых, прославленный как-никак поэт опять оказывался в оппозиции. Друзья Пушкина тоже были встревожены. Особенно волновался Жуковский. Николай Павлович требовал от него объяснений по поводу поведения Пушкина. Василий Андреевич только руками разводил, недоумевая. Пушкин не посвятил ментора в свои намерения. 2 июня из Царского Села Жуковский послал Пушкину сердитую записку: «Государь опять говорил со мною о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но, так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было ответить…» Жуковский спросил: нельзя ли как-нибудь это поправить? Николай Павлович только этого и хотел. Можно! Конечно, можно! Он может «возвратить письмо свое». Жуковский был растроган. Какое великодушие! Он бы на месте Пушкина не сомневался в том, как надо поступить…

Положение Пушкина было безвыходное. Настаивать на отставке – это значит нажить врага в лице самодержавнейшего прапорщика, поссориться с Жуковским и, главное, поссориться с женою, которая никогда не простит ему этого разрыва с царем.

Пушкину стало страшно. Он уедет, положим, в Болдино со своей Натальей Николаевной, но сможет ли он там работать? Натали, лишенная блеска и поклонения, которыми она наслаждалась при дворе, будет плакать и упрекать ревнивого мужа, так грубо «погубившего» ее молодость. Пушкин живо себе представил истерические вопли и декламацию своей молоденькой супруги. Она ведь дочь сумасшедшего Николая Афанасьевича и полусумасшедшей Натальи Ивановны, которая «целый день пьет…».

Нет, очевидно, придется изъявить покорность. С царем Николаем «худой мир лучше доброй ссоры». Николай Павлович мог торжествовать. Поэт не решился продолжать борьбу с самодержцем. Пушкин был безнадежно одинок. Не было ни одного человека, способного его поддержать в начатой борьбе. Даже его приятельница Е. М. Хитрово была в ужасе от его дерзости. Жуковский, совершенно растерявшийся, в течение двух дней успел послать Пушкину три письма. В последнем письме он писал: «А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен. Не только глупый, но и поведения непристойного: как мог ты, приступая к тому, что ты так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова, ни мне, ни Вяземскому – не понимаю! Глупость, досадная, эгоистическая, неизглаголанная глупость!..»

Так милейший Василий Андреевич по-своему понял поступок Пушкина, не догадавшись, что это был единственный разумный выход из ужасного положения, в котором находился поэт. И все друзья хором кричали, что Пушкин сделал величайшую глупость. Пушкин смутился и почти им поверил. Может быть, в самом деле, все это его мнительность? Может быть, Николай Павлович вовсе не претендует на симпатию Натальи Николаевны, и у него вовсе нет намерения унизить Пушкина? И Пушкин послал Бенкендорфу два письма одно за другим с просьбой взять назад ходатайство об отставке. Но, оказывается, и этих писем было недостаточно. Бенкендорф показал их Жуковскому, и Василий Андреевич, пользуясь ролью доброго дядюшки, журит Пушкина: «Я, право, не понимаю, что с тобою сделалось; ты точно поглупел; надобно тебе или пожить и желтом доме или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение…» По мнению Жуковского, Пушкин слишком сухо сообщает Бенкендорфу и, значит, государю о своем намерении взять назад прошение об отставке. Неужели Пушкин не сумеет написать царю более сердечно и откровенно? «Он тебя до сих пор любил и искренно хотел тебе добра, – уверяет Жуковский простодушно, – по всему видно, что ему больно тебя оттолкнуть от себя…»

Но Пушкин вовсе не склонен к наивной сентиментальности и судит о положении вещей вполне трезво: «Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие – какое тут преступление, какая неблагодарность?..» Нет, он, Пушкин, решительно не понимает, за что гневается государь. Пушкин отказался от своего намерения, подчиняясь необходимости, но в глубине сердца он чувствует себя правым… «Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми?» Однако по требованию Жуковского 6 июля он еще раз пишет свое объяснение Бенкендорфу, выражая свою благодарность царю за его «милости». А в письме к жене отмечает кратко: «На днях я чуть было беды не сделал: с тем чуть было не побранился. И трухнул-то я, да и грустно стало…» И в следующем письме пишет с горькой иронией: «На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид,[374]374
  Абшид – в XVIII в. свидетельство об увольнении со службы, об отставке.


[Закрыть]
что я вструхнул, и Христом и Богом прошу, чтобы мне отставку не давали. А ты и рада, не так?..»

Об этом можно было и не спрашивать. Наталья Николаевна, разумеется, очень была рада, что все останется по-прежнему: Аничков дворец, царь, кавалергарды…

22 июля 1834 года Пушкин отметил у себя в дневнике: «Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился я со двором – но все перемололось. Однако это мне не пройдет…»

Поэт, конечно, был прав. Царь и Бенкендорф очень запомнили дерзкое требование Пушкина освободить его от службы и «милостей». Еще семь лет назад Бенкендорф выразил удачно и откровенно свое отношение к поэту: «Он все-таки порядочный шалопай (un bien mauvais garnement), но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно…» Царь был такого же мнения. И теперь Бенкендорф озабочен тем, как бы опять Пушкин не ускользнул от жандармского «руководства». Нет, Пушкина нельзя отпустить на все четыре стороны: «Лучше, чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе…»

В эти дни как раз Пушкин, обедая у Дюме,[375]375
  Дюме А. – француз, содержатель ресторана в Петербурге.


[Закрыть]
познакомился с Жоржем Дантесом. Они сидели рядом – поэт и его убийца. Пушкин с обычной для него добродушной снисходительностью слушал болтовню развязного эльзасца. Поэт не предвидел, что шайка международных титулованных контрреволюционеров, ненавидевшая его, – все эти нессельроде, бенкендорфы, геккерены воспользуются авантюристом для своих гнусных целей.

III

Измученный неравной борьбою с Николаем Павловичем, Пушкин 4 августа подал прошение по месту службы в министерство иностранных дел об отпуске на три месяца в Нижегородскую и Калужскую губернии. 25 августа он воспользовался разрешением и выехал в Москву. 29-го он был уже в Полотняном заводе, где прожил две недели с женою и детьми. Оттуда он со всем семейством проехал в Москву и дня через два отправился один в Болдино. Когда 15 октября он вернулся в Петербург, он нашел там не только Наталью Николаевну с ребятами, но и двух своячениц; их присутствие в доме Пушкина очень запутало и без того трудную жизнь поэта.

28 ноября Пушкин возобновил свой дневник. Поэт отмечает, что спешил уехать из Петербурга до открытия Александровской колонны, чтобы не присутствовать при церемонии вместе с камер-юнкерами. Это несчастное камер-юнкерство преследует его, как навязчивая идея. 5 декабря он опять записывает: «Завтра надобно будет явиться во дворец – у меня нет еще мундира. Ни за что не поеду представляться с моими товарищами камер-юнкерами, молокососами восемнадцатилетними. Царь рассердится – да что мне делать?..» Далее Пушкин саркастически сообщает, как обиделись в Москве старые сенаторы, на которых царь не обратил внимания, увлеченный княгиней Долгоруковой, дочерью Сашки Булгакова, московского почт-директора, переславшего Бенкендорфу перлюстрированные письма поэта. Москвичам не понравилось также, что царь, будучи в театре, пошел за кулисы и ухаживал за актрисами. Все эти любовные шашни Николая Павловича происходили на фоне страшных пожаров, истреблявших в Москве целые кварталы. Искали поджигателей два месяца. С подозрительными расправлялись лихо, если даже не было прямых улик их виновности. Князь И. Ф. Голицын[376]376
  Голицын Иван Федорович (1792–1835) – полковник, заведовавший секретным отделением канцелярии московского генерал-губернатора.


[Закрыть]
(а не М. Голицын, как неверно сообщил в дневнике Пушкин) переодевался мещанином и шнырял в народе в поисках преступников. «В каком веке мы живем!» – восклицает Пушкин. Поджигателей, настоящих или мнимых, секли жестоко, добиваясь признаний. А Москва все горела. «Государь рассердился, пишет Герцен, и велел дело окончить в три дня. Дело и кончилось в три дня; виновные были найдены и приговорены к наказанию кнутом, клеймению и ссылке в каторжную работу…» Пожары к этому времени прекратились, может быть, случайно, но верноподданные приписали это, разумеется, талантам самодержца.

В день своих именин Николай I был уже в Петербурге. «Я все-таки не был 6-го во дворце и рапортовался больным, пишет Пушкин в дневнике, – за мною царь хотел прислать фельдъегеря или Арендта[377]377
  Арендт Николай Федорович (1785–1859) – хирург, врач-практик, в 1829 г. стал лейб-медиком Николая I.


[Закрыть]
…»

Последняя осень в Болдине была бесплодна. Пушкин приехал туда озлобленный и подавленный. Он ничего не мог написать. Закончил только «Сказку о золотом петушке».

 
Сказка ложь, да в ней намек!
Добрым молодцам урок.
 

Эти финальные строки цензор вычеркнул. Какой же намек, однако, имеется в этой сказке? Он так завуалирован фабулой, заимствованной у Ирвинга,[378]378
  В основу сюжета сказки положена шутливая новелла американского писателя Ирвинга Вашингтона «Легенда об арабском звездочете».


[Закрыть]
что едва ли можно найти в ней какую-нибудь определенную политическую тенденцию. Но все же царь Дадон, отказавшийся исполнить обещания, данные им мудрецу, и соблазнившийся красавицей, которой хотел владеть этот самый мудрец, напоминает (правда, отдаленно) житейскую тему, в коей тогда был заинтересован Пушкин. Поэт долго верил, что 8 сентября 1826 года царь заключил с ним какой-то договор; он мечтал внушать монарху добрые идеи и воображал наивно, что не «раб и льстец», а он, Пушкин, будет приближен к престолу. В 1831 году он, не утратив еще этих иллюзий, подсказывал царю, что он желает взять на себя роль Карамзина, историографа монархии. Но царь мог только улыбнуться на такую затею. Пушкин теперь был убежден, что царь не сдержал своего слова. Но мало этого. Он отнимает у поэта его «шамаханскую царевну», его красавицу. Пушкин несколько раз называл себя «стариком». А что, если он имел в виду себя и свою судьбу, когда писал:

 
Старичок хотел заспорить,
Но с царями плохо вздорить;
Царь хватил его жезлом
По лбу; тот упал ничком,
Да и дух вон. – Вся столица
Содрогнулась; а девица —
Хи-хи-хи да ха-ха-ха!
Не боится, знать, греха…
 

Тут в самом деле есть что-то пророческое. Только грозный петушок пробил темя царю Николаю не тотчас же после убийства Пушкина, а спустя двадцать лет, когда вся Россия дрогнула в год севастопольской катастрофы.

Если в 1834 году Пушкин ничего не написал, кроме последней сказки и лирического отрывка «Он между нами жил», зато он успел напечатать в этом году немало: «Сказку о мертвой царевне», «Пиковую даму», стихотворные переводы из Мицкевича «Будрыс и его сыновья» и «Воевода», поэму «Анджело», «Повести, изданные Александром Пушкиным», стихотворение «Красавица», отрывок из «Медного всадника», «Кирджали» и, наконец, «Историю Пугачевского бунта» в двух частях.

«История Пугачевского бунта» не имела успеха. «В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже – не покупают, – записывает Пушкин на последних страницах своего дневника. – Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении…» И далее: «Кстати об Уварове: это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен…» В октябре или ноябре 1835 года Пушкин написал оду «На выздоровление Лукулла». В ней все узнали убийственный портрет Уварова. После этого случая С. С. Уваров, бывший тогда министром народного просвещения, сделался злейшим врагом Пушкина и принимал участие в травле поэта.

А врагов у поэта было очень много. Правда, у него были и друзья. Но эти друзья только смутно догадывались о страшной судьбе поэта. А иные и вовсе не догадывались. В. А. Жуковский, П. А. Вяземский, А. И. Тургенев были так связаны своими сословными и классовыми путами, что им очень трудно было понять Пушкина, коего гений разломал рамки, навязанные ему его происхождением и воспитанием. Правда, у Пушкина тех годов сложились убеждения, подсказанные ему его «шестисотлетним дворянством» и неудачею «тайных обществ», тщетно пытавшихся захватить власть 14 декабря 1825 года; его политические взгляды того времени были прежде всего взглядами дворянина, утратившего свои богатства и свои привилегии и мечтавшего о конституционной монархии в духе Монтескье с двумя палатами, из коих одна должна была быть представлена наследственными дворянами, «пэрами»; эти убеждения шли вразрез с официальной программой ничем не ограниченной монархии и бюрократической системы по прусскому образцу. Но не эти политические взгляды, обусловленные сословными и классовыми интересами Пушкина, были главной причиною той отчаянной борьбы, которую вела против него придворная знать: у многих друзей Пушкина были такие же политические убеждения, как у него, или очень близкие к его взглядам, например у того же Вяземского или Тургенева, однако именно Пушкин, а не другой кто-нибудь стал предметом ненависти всех этих царедворцев-бюрократов, «жадною толпою» стоявших у трона.

Нет, только Пушкин, только он один был страшен и ненавистен всем этим геккеренам, нессельроде, бенкендорфам и прочим законодателям политических и дипломатических салонов тридцатых годов. Монархия Николая I была тесно связана со всей системой европейской реакции, вдохновляемой князем Меттернихом. Эта система, пошатнувшаяся после июльской революции, была восстановлена в 1833 году, когда три восточные державы на конгрессе в Мюнхенгреце объявили, что они продолжают стоять на страже «законного» порядка и считают себя вправе вмешиваться в дела иных государств, если таковым угрожает революция. Душою этого заговора против свободы был Меттерних. Его адептом и верным слугою в России был граф Нессельроде, занимавший пост министра иностранных дел. Это был заговор не только во имя реакции против революции, но и заговор против всех народов во имя торжества немецкой национальности, возглавляемой Габсбургами и Гогенцоллернами. Меттерниху и его единомышленникам Россия была нужна как сильнейшая восточная держава, но они презирали ее и не верили в ее право на культурное самоопределение. Петербургские императоры не тяготились немецким высокомерием, ибо сами чувствовали и мыслили, как пруссаки. Опасаясь после 14 декабря исконных русских людей, Николай I окружил себя немцами. В салоне М. Д. Нессельроде открыто поддерживалась австрийская политика. Здесь никогда не говорили по-русски; здесь не допускали мысли о праве на самостоятельную политическую роль русского народа; здесь смотрели на русскую государственность как на копию с прусского оригинала: все эти агенты австрийско-прусской дипломатии ненавидели Пушкина, потому что угадывали в нем национальную силу, совершенно чуждую им по духу. Остроты и эпиграммы Пушкина и независимость его суждений раздражали эту олигархическую шайку, завладевшую почти всей Европой. Пушкин знал, что барон Геккерен и графиня Нессельроде управляют мнением придворных и светских кругов Петербурга и что именно эти люди его заклятые враги. По-видимому, уже в 1835 году решено было во что бы то ни стало покончить с Пушкиным. Можно терпеть при дворе Жуковского, потому что он очень похож на немецких поэтов и с совершенной искренностью обожает всех коронованных особ обоего пола, но Пушкина терпеть нельзя, потому что он варвар и по невежеству своему очень высокого мнения о русском народе. Хорошо бы отправить его куда-нибудь в Сибирь. И как жаль, что его не успели повесить на кронверке Петропавловской крепости рядом с Рылеевым. Если невозможно убить Пушкина, то нельзя ли оскорбить его и унизить? Геккерен и Нессельроде искали такого случая.

IV

В январе 1835 года в Петербург приехала баронесса Вревская Евпраксия Николаевна, та самая Зизи, которая была такой милой и забавной девицей, совсем юной, когда Пушкин жил в Михайловском и почти ежедневно навещал своих тригорских соседок. Теперь баронесса была брюхата, но Пушкин, увидев ее в доме своих родителей, уверял, что, несмотря на десять лет, прошедших с той счастливой поры, когда они гуляли в тригорской роще и танцевали при лунном свете на лужайке, Евпраксия Николаевна все так же мила и ее наружность ничуть не изменилась.

Но зато как изменились обстоятельства! Десять лет назад поэт считал себя изгнанником и томился в деревне, как в тюрьме, а теперь он дорого дал бы, чтобы вернуть эти блаженные дни. Только теперь он понял, что его судьба тогда была счастливой; только теперь он понял, что, получив мнимую свободу из царских рук, он сам наложил на себя тяжкие цепи. Евпраксия Николаевна уехала в деревню, взяв слово с Пушкина, что он при первой возможности навестит Голубово, где она жила со своим бароном.[379]379
  Вревский Борис Александрович (1805–1888) барон, побочный сын князя Л. Б. Куракина.


[Закрыть]
Зима 1835 года была очень мучительна. Натали возвращалась с балов под утро, обедала вечером, потом переодевалась и опять ехала на бал. Материальные дела запутались окончательно. Сергей Львович передал управление имениями Пушкину, и поэт переписывался с управляющими и с мужем сестры, Н. И. Павлищевым, который требовал выделить какую-то часть Ольге Сергеевне. Из Михайловского и Болдина приходили вести неутешительные: Сергей Львович совершенно разорил свои поместья. Трудно было работать при таких обстоятельствах. Пушкин мало писал и спешил печатать то, что было ранее написано. В марте в «Библиотеке для чтения» появились «Песни западных славян», в апреле там же – «Сказка о золотом петушке», а в мае – «Сказка о рыбаке и рыбке». Тогда же весною вышла первая часть «Поэм и повестей Александра Пушкина». Гонорары были немалые, но денег не хватало, и пришлось заложить серебро и жемчуг за 3550 рублей. Наталья Николаевна была беременна и скоро должна была родить. Совершенно неожиданно Пушкин объявил жене, что он едет в Голубово и Тригорское. Зачем? Он и сам не знал. Ему было невыносимо в Петербурге и мучительно захотелось увидеть тригорский парк, где так беззаботно он жил десять лет назад. 5 мая он выехал из Петербурга, 8-го он был в Тригорском, о чем Прасковья Александровна сделала запись в месяцеслове, куда она заносила все примечательное. Пушкин побывал и в Голубове у Вревских. Домой он вернулся утром 15 мая. Наталья Николаевна накануне родила сына Григория. Началась снова петербургская жизнь.

Казалось бы, после грубой угрозы Николая Павловича невозможно возобновлять разговор об отставке или выражать недовольство своей судьбой. Жуковский, по крайней мере, уверял, что, бросая службу, Пушкин проявил по отношению к монарху чрезвычайную неблагодарность. Но, кажется, Пушкин не очень в это поверил, 1 июня он написал Бенкендорфу откровенное письмо. Хотя он, Пушкин, рискует вновь навлечь на себя гнев государя, но ему приходится еще раз объяснить его величеству, что в условиях петербургской жизни он не может работать, а между тем его литературный труд главный источник его доходов. Долги его растут. Чтобы поправить дела, ему необходимо получить отпуск в деревню года на три, на четыре. Только тогда он снова может вернуться в Петербург и воспользоваться милостями государя. Конечно, Пушкин будет настаивать на своей просьбе только в том случае, если государь не увидит в ней каких-нибудь иных мотивов, кроме крайней необходимости, на какую указывает он, Пушкин.

Но Николаю Павловичу не понравился план Пушкина. Тут что-то неблагополучно. Пушкин выражает почтительно свои верноподданнические чувства, но у него задние мысли. Какая нелепость! Уехать на четыре года в деревню! Значит, этот дерзкий вольнодумец настаивает на своей отставке. Нельзя же продолжать петербургскую службу, проживая четыре года в псковской деревне. И он, конечно, увезет жену в разоренную деревушку, и аничковские балы лишатся такой красавицы. Какой вздор! Разве он не может сочинять свои стихи в Петербурге? Николай Павлович согласен дать ему отпуск на четыре месяца – не более. У него нет денег? Ну, денег можно дать – тысяч десять, например.

Пушкин в конце июля написал Бенкендорфу, что его долг возрос до 60 000 рублей. Поэт просит выдать ему из казны 30 000, с тем, чтобы этот долг погашался постепенно его жалованьем. На это последовало высочайшее согласие. Конечно, эти деньги были казенные, а не лично царю принадлежащие, но Пушкину была тягостна и неприятна эта новая «милость», без коей, однако, он не мог обойтись никак. Впрочем, и она не разрешала вопроса о том, на какие средства будет жить Пушкин.

Поэта опять потянуло в деревню. Надо ехать в Михайловское. Может быть, эта осень будет такой же, как и болдинская осень 1830 года. 7 сентября он выехал из Петербурга. Он опять у Вревских в Голубове, у Прасковьи Александровны в Тригорском. Здесь его ценят. Здесь его любят. Из Михайловского 14 сентября Пушкин писал жене: «Пиши мне как можно чаще; и пиши все, что ты делаешь, чтобы я знал, с кем ты кокетничаешь, где бываешь, хорошо ли себя ведешь, каково сплетничаешь…» Через неделю он писал ей: «А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты…» 25 сентября опять грустные признания: «Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки, а все потому, что не спокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей, и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу…» И опять через два-три дня та же гневная жалоба: «Государь обещал мне газету, а сам запретил; заставляет меня жить в Петербурге, а не дает мне способов жить моими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошко деньги трудовые и не вижу ничего в будущем…» В октябре, все еще из Михайловского, Пушкин писал П. А. Плетневу: «Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен…» 26 сентября он начал писать здесь, в деревне, элегические строки, исполненные грусти и очарования, но бросил их, не кончив:

 
…Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провел
Изгнанником два года незаметных.
Уж десять лет ушло с тех пор – и много
Переменилось в жизни для меня,
И сам, покорный общему закону,
Переменился я – но здесь опять
Минувшее меня объемлет живо,
И, кажется, вечор еще бродил
Я в этих рощах.
Вот опальный домик,
Где жил я с бедной нянею моей.
Уже старушки нет – уж за стеною
Не слышу я шагов ее тяжелых,
Ни кропотливого ее дозора…
 

В другом черновике после этих строк было еще несколько стихов, посвященных Арине Родионовне:

 
И вечером – при завываньи бури —
Ее рассказов, мною затверженных
От малых лет, но все приятных сердцу,
Как шум привычный и однообразный
Любимого ручья. Вот уголок,
Где для меня безмолвно протекали
Часы печальных дум иль снов отрадных.
Часы трудов свободно-вдохновенных…
 

В этих не оправленных рифмою пятистопных ямбах какая-то странная пронзающая сердце грусть. И ни одной метафоры! Ни одного изысканного эпитета! Предельная простота, почти протокольная точность… Откуда же это очарованье? Не в том ли чудо этих пушкинских строк, что поэт не побоялся их наготы. Он как будто сбросил все покровы с души, усталой, измученной, но, как всегда, влюбленной в полноту бытия…

В письме к жене, рассказывая о трех старых соснах, им любимых, и молодой поросли, на которую ему будто бы досадно смотреть, он шутит с горькой иронией. Но здесь, в элегии, он уже не шутит, хотя исходит из той же темы:

 
Здравствуй, племя
Младое, незнакомое! Не я
Увижу твой могучий поздний возраст,
Когда перерастешь моих знакомцев
И старую главу их заслонишь
От глаз прохожего. Но пусть мой внук
Услышит ваш приветный шум, когда,
С приятельской беседы возвращаясь.
Веселых и приятных мыслен полон,
Пройдет он мимо вас во мраке ночи
И обо мне вспомянет.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации