Текст книги "Двое среди людей"
Автор книги: Георгий Вайнер
Жанр: Полицейские детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Часть вторая
ВОЗМЕЗДИЕ
1. ЕВГЕНИЯ КУРБАТОВА
Сон был стремительный, шумный, как поезд в туннеле метро, и промчался он так же, как поезд, бесследно, оставив в голове тяжелый звенящий гул. Я открыла глаза и пыталась вспомнить, что мне снилось, но все расплывалось, просачивалось, уходило неуловимо быстро. Только два лица еще слабо маячили перед глазами, и, уже вдогонку, я узнала их – Лакс и Юронис. И хотя сон не припомнился, я теперь точно знала, что эти два лица все время присутствовали во сне и были все время неподвижны, потому что я видела не живых людей, а только фотографии.
Я встала, пошла в ванную, долго, со вкусом чистила зубы, потом умылась холодной водой, причесалась, но ощущение разбитости, какого-то надсадного утомления не проходило. Из комнаты рванулась, в голос завопила джазовая мелодия. Это пришел с работы отец и принес очередную эстрадную пластинку. На все свободные деньги он покупает пластинки и накручивает их на радиоле без остановки. Это его хобби. Сейчас стало модным иметь хобби. Правда, в данном случае не папа следует за модой, а мода – за ним. Он, помнится, любил джаз даже в те времена, когда считалось, что квакающую музыку могут любить только тунеядствующие стиляги, а маленькие человеческие привязанности еще не назывались хобби. Я помню, меня всегда смешили статьи, где джаз был обязательным атрибутом времяпрепровождения папенькиных сынков. Потому что папа и тогда любил джаз, а я не знаю более работящего и трудолюбивого человека.
Я вошла в комнату. Отец сидел в кресле с сигаретой в руках и с мечтательным выражением слушал музыку. Он приложил палец к губам и сказал шепотом:
– Это классические вариации Телониуса Монка…
Я пожала плечами, села за стол и стала писать запросы в иногородние органы прокуратуры. Писала долго, потом незаметно потеряла мысль и стала прислушиваться к музыке. Ах, как хорошо играл пианист! Уж на что я ничего в этом не понимаю, и то дыхание захватывало. Стремительными аккордами уходил он от оркестра и вел мелодию сам, широко и решительно. Он будто боялся, что оркестр догонит и поглотит мелодию, которую он придумал один, и мелодия исчезала в хрустальном, прозрачном, но почти непроходимом лабиринте импровизаций, а от оркестра выходил с ним на поединок, рассыпая громадные звенящие шары, саксофон, но ему было не справиться с этой мелодией, сильной и светлой, и тогда саксофону помогали кларнет и тромбон. И контрабас пытался остановить ее, вбивая колышки контрапункта. И все вместе они ее тоже не одолели, мелодия вырвалась, запела…
Я тряхнула головой и стала писать дальше, но почему-то не ладилось и не хотелось думать о смерти и убийцах, когда на свете есть такая красота и доброта. Что-то растравил меня сегодня мой старик. Я старалась сосредоточиться, но не могла, пока не кончилась пластинка. Отец долго молчал, затем спросил:
– Жека, ты работаешь?
Я посмотрела на него с улыбкой и серьезно сказала:
– Не-а. На велосипеде катаюсь.
– Грустная ты сегодня, Жека. Хоть и шутишь с отцом непочтительно.
– Загрустишь. Дело очень плохое у меня.
– Трудное? Не получается?
– Да нет, вопрос не в этом.
– А в чем?
– Не могу я объяснить своего настроения, но это дело ужасно угнетает меня. Двое ребят убили молодого парня – шофера такси. Вот и все.
– И вы не можете поймать их?
– Да что ты! Их уже взяли, сегодня привезут в Москву. Но завтра их отправят в тюрьму, в «Матросскую тишину», а таксиста похоронят на Даниловском кладбище. В один миг пропало три молодых человека. В один миг…
Зазвенел телефон. Я сняла трубку:
– Слушаю.
– Товарищ Курбатова? Арапов говорит. Из МУРа. Привезли ваших ребят…
– Хорошо, спасибо. Я скоро буду, Владимир Павлович.
Я стала собираться. Отец задумчиво смотрел на меня:
– Жека, я понимаю, о чем ты говоришь. Но ведь они преступники…
– А ты думаешь, я им мандарины и шоколадки сейчас повезу?
Отец встал и посмотрел мне в глаза:
– Но тебе их жалко, Жека.
– Мне их не жалко. Они убийцы. Но убийцами они стали не в тот миг, когда вогнали таксисту нож в спину. Они дозревали до этого долго. Вокруг было много-много людей. И никто им не мешал. А в тюрьму этих паршивых сопляков буду сажать я. Вот в этом и дело…
2. АЛЬБИНАС ЮРОНИС
Меня вели по каким-то коридорам, переходам, бесконечным лестницам. Несмотря на поздний вечер, по коридорам ходило много людей. В штатском и милицейской форме. Я подумал, что меня привезли в тюрьму. Ведут в камеру. Сначала я все волновался, что люди, которые шли навстречу, будут останавливаться и глазеть на меня. Ведь не каждый день увидишь человека в наручниках. Но никто не обращал на меня внимания. У всех были озабоченные, безразличные или усталые лица. Все они, по-видимому, были заняты своими делами. Сначала это радовало меня. А потом стало обидно, что я всем так безразличен. Ведь, можно сказать, жизнь моя кончалась в этот момент. А всем вокруг хоть бы хны. И от этого хотелось плакать.
– Куда меня ведут? – спросил я конвоира на всякий случай. Хотя знал уже наверняка, что меня ведут в камеру. Тюрьма была не такой страшной, как я ожидал.
– К следователю, – сказал конвоир. – Давай, давай, шагай быстрее.
Я не успел даже обдумать его ответ, как меня ввели в комнату. После сумрака коридора я зажмурился от яркого света большой лампы под потолком. Потом огляделся и увидел девушку с красивой рыжей прической. То есть волосы у нее были не рыжие, а как старая тусклая медь. Года двадцать три – двадцать четыре ей на вид было, не больше. А глаза серо-голубые, как у рыси, и злые. Она сидела сбоку от стола. Положила ногу на ногу и, покачивая в воздухе лаковой туфлей, читала какие-то бумаги в тонкой картонной папке. Я понял, что конвойный наврал мне. Никакого следователя не было. Но он почему-то гаркнул над ухом так, что я вздрогнул:
– Юронис. Вызывали?!
Не поднимая глаз от бумаг, она кивнула. Потом внимательно посмотрела на меня. Будто припоминая мое лицо. Хотя припоминать ей нечего было. Мы ведь раньше не встречались.
– Здравствуй, Юронис. Моя фамилия Курбатова. Я старший следователь прокуратуры Ждановского района и буду вести ваше с Лаксом дело.
Я просто обомлел. Не обманул, значит, конвойный. Вот уж когда не повезет, так до конца. Я еще от Ваньки Морозова слышал, что хуже следователей, чем бабы, не бывает. Они самые дотошные. А эта еще молодая в придачу. Она особенно будет выпендриваться. Когда же это она старшим следователем успела стать? Вот чего непонятно. На улице за студентку принял бы. Ну, она теперь мне даст жизни! Потом вспомнил, что я уже сам все рассказал. Эх, перетрусил тогда, не стоило так раскисать. Да теперь уж нечего, назад не попрешь. Я сказал:
– А мне все равно. Старший, младший, вы или другая…
Она усмехнулась:
– Тебе-то все равно. А мне – нет. Я с тобой буду разбираться долго и всерьез. И ты мне не хами. Ты со мной вежливо разговаривай. Понял?
Я кивнул головой и тихо сказал: «Понял». Потому что глаза у нее потемнели, потяжелели, как свинцом налились. Я почувствовал в этой девчонке что-то такое, что спорить с ней и грубить сразу расхотелось. А она как ни в чем не бывало сказала:
– Ну, вот и познакомились. Садись, Юронис.
Я осторожно уселся на краешек табурета. Она снова усмехнулась. Я заметил, что пугаюсь ее усмешки.
– Ты уж садись как следует, прочно. У нас разговор не минутный.
Она взяла ручку, обычную школьную ручку с перышком «86», и я увидел, что на указательном пальце у нее синяя клякса. Ручку в чернильницу она так и не обмакнула. Подержала, подержала и, видно, позабыв, что собиралась писать, положила снова на стол. Она задумчиво смотрела в распахнутое, четко расчерченное решеткой окно. Там догорал поздний летний закат. А я для нее не существовал, как будто я испарился. Потом резко обернулась:
– Ты знаешь, где находишься сейчас?
Я кивнул:
– В тюрьме.
И снова она усмехнулась:
– Нет, это не тюрьма. Тюрьма тебе еще только предстоит. Ты сейчас в МУРе, на Петровке, тридцать восемь. Слышал о такой организации?
– Слыхал.
– А про Музей имени Пушкина слышал? Или про Консерваторию?
Я пожал плечами.
– Не слышал?
Я осторожно промолчал. Она, наверное, какую-нибудь пакость мне готовит. Что-нибудь в музее этом сперли, так она мне пришить хочет. А я там сроду не был. И не слышал про него.
Но она как будто забыла свой вопрос и внимательно смотрела мне в лицо.
– Сколько тебе лет?
– Семнадцать.
Не заглядывая в бумаги, она поправила:
– Семнадцать лет, десять месяцев, двенадцать дней. Это ведь немало, а?
– Да, немало, – сказал я.
– А ты понимаешь, чувствуешь, что вы с Лаксом натворили?
– Понимаю, но я не хотел, я ведь не думал, – уныло забубнил я, боязливо посматривая на нее. Я хотел сообразить, что ей надо: чтобы я каялся, что ли?
А она замолчала и смотрела на меня спокойно и строго. Я испугался ее взгляда. Будто она меня на рентген брала. Она долго молчала, потом спросила:
– Ты к Лаксу хорошо относишься?
– Конечно. Он же мой друг.
– А вот представь себе, что кто-то воткнул ночью Володьке в спину нож. Тебе его было бы жалко?
И я сразу почему-то увидел, как Володька, обливаясь кровью, бежит со страшным криком по пустынной ночной улице. Я даже глаза закрыл и сказал быстро:
– Не надо, не надо. Конечно, жалко. – И понял, что она меня поймала. Но она ничего не стала записывать. Вообще, не такое у нее было лицо, будто она меня подлавливает.
– Жалко… – сказала она, все глядя на меня и вроде решая: верить мне или нет. – А ведь у Кости Попова было очень много друзей. Ты ведь и в них всадил свой нож…
3. ЕВГЕНИЯ КУРБАТОВА
Он сидел на краешке стула, испуганный, наглый и злой. И мне было ясно, что он плохо осознает масштаб случившегося. Я спросила:
– Скажи, Юронис, вы зачем взяли нож с собой, когда уже убили Попова?
Он подумал, помялся, потом сказал:
– Не знаю… Так…
– Что значит «не знаю»? Ты можешь не знать, почему я взяла сюда свою сумку. А зачем вы взяли нож, ты наверняка знаешь.
Юронис пожал плечами, тряхнул длинной челкой:
– Не знаю. Все равно не знаю.
– Тогда я тебе помогу. Взять ножи вы могли только по трем причинам. Первая – забыли, что они у вас с собой. Вы забыли?
– Да, забыли, – охотно сказал я.
– И, забыв, ты долго мыл свой нож под краном на кухне? Так?
Он заерзал на стуле, промолчал.
– Значит, все-таки не забыли, а взяли сознательно. Вторая причина – вы хотели скрыть орудие убийства. Говорили вы с Лаксом об этом?
– Нет, мы вообще об этом не думали, – сказал Юронис.
И я охотно поверила ему. Они действительно не думали даже об этом. Мне пришло в голову, что они вообще очень мало думали обо всем, связанном с убийством. До и после. Мне кажется, они не понимают, что убийство человека влечет за собой громадные моральные и юридические последствия.
Тогда я спросила:
– Значит, ты взял нож, чтобы использовать его еще раз или еще несколько раз – уж как там придется?
Он долго молчал, потом кивнул:
– Да. Как там придется…
Я допрашивала его не меньше двух часов. Он подробно рассказал снова, как все произошло, и говорил устало, ничего не скрывая, обстоятельно, и у него был вид человека, которому ужасно надоело без конца рассказывать одну и ту же скучную историю. Потом спросил:
– А вы учтете, что я сам во всем признался?
И я вместо ответа сказала:
– Тебе Костю Попова жалко?
Юронис пожал плечами:
– Ну, жалко. Может, он был неплохой парень. Но так уж получилось…
Так получилось. Я механически рассматривала вчерашнюю «Вечерку», забытую кем-то в кабинете. Как много событий происходит за один день!.. Эстафета журналистов прибыла в Злату Прагу… «Сегодня они стали инженерами» – группа уже немолодых людей, застенчиво улыбаясь, смотрит в объектив. Они защитили дипломы в вечернем металлургическом институте на Люблинском литейно-механическом заводе… «Американские агрессоры применяют напалм» – сообщает корреспондент ТАСС Евгений Кобелев из Ханоя. Гастроли Венского бургтеатра начались в Москве. Летнему цирку «Шапито» требовались шоферы, а в кинотеатре «Варшава» шел фильм «Он убивать не хотел»…
Так получилось. Почему, почему же получилось так, что он не защищал в этот день аттестат зрелости, чтобы через несколько лет написали: «Сегодня он стал инженером»? И не пошел в военкомат проситься добровольцем против агрессоров, применяющих напалм. И не смотрел кино, в котором кто-то не хотел убивать. А вот он-то убил. Так получилось…
И в этих безразличных округлых словах чувствовалось такое равнодушие к чужому горю! Юронис действительно жалел, что так получилось. Но он жалел, что так получилось с ним, а вовсе не с Костей Поповым, который мертв, навсегда мертв и завтра будет похоронен. Юронис жалел – я видела по его лицу, – что окончена его жизнь, его былая привольная жизнь без забот и обязательств, и пока еще он совсем не думал о конченной навсегда жизни Попова. Ему было совсем не жалко Костю Попова. И от этого меня стала разбирать злость, неистовая, палящая.
Этот совсем маленький еще человечек, Юронис, жалел только себя. И в его сожалении о случившемся была только жалость к себе. Сейчас уже вышло из употребления это понятие, что взял страшный грех на душу… И теперь самое главное для меня – понять, как все это произошло.
4. ВЛАДИМИР ЛАКС
Еще в Дзержинске я твердо решил ничего не скрывать и рассказать все, как было, потому что твердо знал: если вытащу все из себя наружу – станет легче. Из-за того, что мысли обо всем происшедшем, испуг и сожаление, все, что надо было скрывать от всех, грохотали в голове с такой силой, что я боялся – разлетится череп. И следовательше я тоже рассказал все подробно: как мы решили это дело окончательно, как взяли на Таганской площади такси, как ездили по Москве и шофер нам рассказывал разные истории об улицах, где мы ездили, как объезжали тамбур на Рабочей и как виднелось сзади бледное Альбинкино лицо, про быстрый блеск ножа и страшный крик…
Но легче все равно не становилось, не проходило напряжение, может быть, потому, что я не могу объяснить ей самого главного, а она все время задавала какие-то пугающе-неожиданные, непонятные вопросы, которые совсем не относились к делу. Она спросила:
– А что он вам рассказывал об улицах?
Я лихорадочно пытался вспомнить, что рассказывал таксист, но ничего не всплывало в памяти, кроме этих его картавых горошин, веселого смеха и доверчивых светлых глаз. Хотя все это было только вчера, но мне казалось, будто я прожил за последние сутки целую жизнь. Да и не очень-то внимательно я слушал тогда, что он говорил. Ага, про Чистые пруды…
– Про Чистые пруды он говорил. Что их князь Меньшиков сделал или очистил, не помню уж сейчас. И про бассейн на набережной он рассказывал. Что они зимой туда с женой ходили. Мол, можно купаться в этом бассейне в любые холода, потому что вплываешь в него из раздевалки в туннель. Еще он про «Балчуг» что-то рассказывал и о Валовой улице, но что именно – не помню. Что жена его плавать не умела, и он ее в бассейне через этот туннель тащил…
Я чувствовал, что от волнения говорю слишком быстро и от этого сильнее шепелявлю. Она, наверное, многого не понимает, но все равно не мог затормозить себя. А я очень хотел, чтобы она поняла, может быть, потому, что она была совсем мало похожа на следователя, во всяком случае, я себе совсем не так представлял следователя. И вообще, здесь все было очень буднично, обыденно: затерханный, старый письменный стол, стулья, лампа в обычном стеклянном плафоне.
Я думал раньше, что следователь сидит в полутемном кабинете, направив в глаза арестанту яркий луч настольной лампы, и ты его не видишь, а только слышишь его металлический голос. Но она говорила тихим голосом, усталым, она не орала на меня и только задавала безобидные пугающие вопросы:
– А в Одессе вы не собирались устроиться матросами на корабль?
– Нет, не собирались. А зачем?
– Да, похоже, что вам это незачем было… – сказала она, и мне послышалась в ее голосе грусть. – Вот ты начитанный парень, слышал такое слово – «романтика»?
– Да, а что?
– Тебе никогда не хотелось романтики? Настоящей?
Я махнул рукой:
– Это бывает только в книжках.
– Эх ты-ы! – сказала она горько. – Как ты себя обокрал! Сам, сам обокрал…
И мне стало до слез жалко своей погубленной молодости, всей жизни, которая так глупо и нескладно пошла наперекос. Я сказал:
– Теперь моя романтика по колониям да по тюрьмам возить меня будет. До самой смерти. – И я услышал, как дрожит мой голос.
Следовательша засмеялась, и смех у нее был неприятный, злой, жестяной какой-то, скребущий.
– Давай, давай, Лакс, пожалей себя, пожалей. Пуще пожалей. Несчастненький ты, неудачливый. Ведь вы всего-то навсего человека убили, а злые дяди и тети вас за это в тюрьму сажают. Так ты запомни: романтики в тюрьмах и колониях не бывает. Понял? Не бывает! Колония исправительной называется потому, что ты, прежде чем выйти на свободу, исправиться должен. И романтики этой знаменитой, уголовной, не будет. Будет строгий режим, работа и учеба. Обязательная учеба, имей в виду. Потому что тюрьма не санаторий, там ты за свое преступление должен у людей прощение заработать. Понял?
– Понял.
5. ЕВГЕНИЯ КУРБАТОВА
Я смотрела на прыгающие от страха усики Лакса, на нелепые битловские патлы, в его круглые, как у кота, глаза, залитые слезами, и сердце у меня разрывалось от ненависти, боли и жалости. Ну где бы достать машину времени, чтобы раскрутить ее хоть на сутки назад, воскресить Костю Попова, остановить руки этих дурацких сукиных сынов, которые пойдут сейчас в тюрьму!
И сейчас я говорю ему совсем не то, ведь не в работе дело, надо ведь, чтобы его раскаяние было искренним, чтобы он понял, какой ужас сотворили они. Если бы машину времени вернуть на сутки назад, то… А впрочем, и это, наверное, бесполезно: машина работала бы только во времени – ведь изменить события она была бы бессильна. Но это ужасно, и этого не должно быть…
6. АЛЬБИНАС ЮРОНИС
Нас было четверо в «черном вороне». И два милиционера сидели у дверей, отгороженные от нас решетками. В двери было маленькое окошко. Со своего места я видел кусок расчерченной на квадраты улицы, мокрый асфальт с дымящимися голубыми фонарями, прохожих на перекрестке. Там была свобода. Я уже знал, что свобода – как вода. Никогда не ценишь, если ее вволю.
Рядом со мной сидел совсем молодой парень, наверное, мой ровесник. Сбоку – двое парней постарше. Их везли из суда. Как я понял, они фарцовщики. Спекулировали, значит, заграничным барахлом. Им дали по два года. Они были очень взволнованы, но не хотели показать, что боятся. И все время очень громко хохотали и говорили на каком-то непонятном мне языке. Один рассказывал другому: «Пошел я к фирмачу клоузы брать, а там сплошной дерибас. Отобрал я такешник-стейтс и…»[1]1
«Пошел я к иностранцу вещи покупать, а там только ношеная одежда. Отобрал я американский плащ и…»
[Закрыть] И так далее, в том же роде. Гады, выкаблучиваются еще! Но смех их звучал нервно, голос у того, что говорил, все время срывался.
Машина притормозила и повернула налево. В решетчатое окошко сзади в последний раз я увидел улицу. Ехал по ней троллейбус, желтый, светящийся, большой и мирный, как дирижабль. И исчез, потому что «воронок» въехал в ворота. В окошко я еще увидел, как тяжело сомкнулись громадные железные створки. Все, началась тюрьма. Машина катилась вдоль кирпичной стены по пологому спуску. Наконец стала. Один фарцовщик сойдет здесь, со мной. Другой поедет куда-то дальше. Снаружи громко сказали:
– Сидоренко, Юронис, выходите!
Фарцовщики быстро обнялись, и тот, что выходил со мной, сказал:
– Кто первый вернется – сразу на Главпочтамт. Там оставишь открытку до востребования… Надо будет решать, как жить…
Голос у него был уже не наглый, а тихий, слабый какой-то, и говорил он на простом языке, по-человечески. Мы спрыгнули на асфальт. После темноты фургона здесь было очень светло от прожекторов. Я увидел на щеках у него слезы.
Нас ввели в просторное помещение с высоким сводчатым потолком. Там уже было довольно много народу – судя по всему, арестованных. У дверей стоял раскосый конвойный солдат, похожий на киргиза. У него была перевязана бинтом шея. Наверное, от этого он все время держал голову набок и выражение лица было грустное. На стене висел большущий плакат: «Чистосердечное признание является смягчающим вину обстоятельством».
Из-за стеклянной перегородки вышел немолодой лейтенант в очках. Очки у него были старомодные, круглые, в железной оправе. А на кителе много военных орденских колодок. Он быстро проверял наши данные по карточкам. Дошел до меня:
– Юронис Альбинас Николаевич, тысяча девятьсот сорок девятого года рождения, уроженец Паневежиса, статья сто вторая… – Он внимательно посмотрел на меня: – Убийство?.. – и покачал головой.
Ввели в длинный зал, похожий на крытую железнодорожную станцию. Только с обеих сторон перрона не стальные пути, а два бесконечных ряда дверей под номерами. Много женщин-надзирательниц – все крупные, в форме. Все с перманентом, как будто это тоже входит в форму. И все время лязг ключей, гулкие выкрики, команды, хохот, хлопающие двери, мерный топот, шум где-то льющейся воды, чей-то плач. Тяжелый, давящий мозг шум. Я вспомнил тишину на шоссе. И не мог поверить, что это было совсем недавно. Еще сегодня. Сегодня утром.
Надзиратель спросил:
– Юронис – ты? – и, не дожидаясь ответа, сказал: – На первую «сборку», марш!
На первой «сборке» – полутемной комнате с окном под потолком – было уже много народу. Половина людей сидели в трусах – через боковую дверь отсюда выходили на осмотр к врачу. Никто не обратил на меня внимания. Верхом на лавке у стены устроился здоровенный толстый парень. Он был очень хорошо одет – в красивом темно-сером костюме, замшевых коричневых туфлях и белой нейлоновой рубашке. Как будто попал в тюрьму со свадьбы. Только галстука и шнурков на ботинках не было. Меня еще рассмешило тогда, что в верхнем карманчике пиджака у него торчал белоснежный платочек. Вокруг парня сидели на корточках несколько человек. Он что-то говорил им, а они внимательно слушали. Я еще не опомнился толком, но расслышал его слова: «Важно оставаться человеком везде, даже здесь…»
Его кто-то перебил:
– Слушай, Жорка… – И сразу все загомонили, зашумели, а он спокойно курил длинную дорогую сигарету. Только очень бледный он был.
Небольшой жилистый парень, весь покрытый синими узорами татуировки, размахивал у него перед лицом руками. Тогда толстый сказал негромко:
– Сядь, не мелькай… – И татуированный утих.
Мне захотелось узнать, за что сидит этот Жорка, как попал сюда, но у дверей крикнули:
– Юронис, на медосмотр!
Больше я его никогда не видел.
Пожилая женщина-врач заполнила на меня бланк. Осмотрела, завернула веки, заглянула в рот. Не страдал, не болел, не наблюдалось…
– Венерических болезней не было?
– Нет, – сказал я и смутился. Откуда они у меня возьмутся? Я стоял на коврике, переступал с ноги на ногу, ежился. Мне было очень стыдно, что я голый. Я и до этого бывал на медосмотрах. Но сейчас, хоть и понимал, что это вещь обычная и обязательная, я испытывал мучительное унижение. Меня осматривали, казалось мне, как инвентарь, как имущество. Не заразный ли я, не опасен ли для других.
– Все, на стрижку!
Везде темно-зеленый и темно-синий кафель. Тусклый желтый свет. Наверное, здесь специально все сделано так, чтобы подчеркнуть безвыходность. Напомнить, что ты не дома, что ты в тюрьме.
Цыкала, стрекотала машинка-нулевка. Волосы падали на колени, на пол длинными прядями. Я даже не мог увидеть, как я выгляжу стриженым. Зеркала не было. Первый раз в жизни меня стригли, и я не видел в зеркале своего отражения. Здесь в нем нет нужды. Парикмахера не интересует, понравится ли мне стрижка. Мое мнение вообще никого не интересует. Да и фасон стрижки здесь один – наголо.
– Аксененок, Вахрушев, Юронис, – и еще несколько фамилий, – на вторую «сборку»!
Длинный, глубокий, со сходящимися стенами зал, полутемный, как туннель. Я сел на лавку. Подумал, что нахожусь в каком-то оцепенении. За все время я ни разу не вспомнил о Володьке. А ведь он, наверное, где-то рядом. Может быть, через стенку. Но это теперь уже не важно. Не в этом дело.
Вокруг ходили, сидели, разговаривали какие-то похожие друг на друга люди. Постепенно я стал прислушиваться к их словам, различать их между собой.
Татарин Файзрахман идет со стационарной психиатрической экспертизы из института Сербского. Седой короткий ежик, коричневое лицо в шрамах и рытвинах, с поразительно яркими сильными глазами. Не присаживаясь ни на минуту, он все время мечется, что-то шепчет, заламывает руки. Сейчас он узнает свою судьбу: если отправят в следственный корпус, значит, экспертиза признала его вменяемым, расследование продолжится. А если на этап – значит, все: на принудлечение.
Сектант, убивший жену, одутловатый, отечный, весь жидкий какой-то, с огромной шишкой на глазу. Он ни с кем не разговаривает. Несмотря на лето, одет в зимнее пальто. Забившись в угол, жует хлеб, который отщипывает маленькими кусочками прямо в кармане. Мерцает, как у зверя, глаз из-под шишки.
Длинный худой человек в соломенной шляпе и черном плаще внакидку ходит по «сборке» и охотно объясняет, кому сколько дадут. Весь Уголовный кодекс он знает наизусть. За хорошие характеристики с работы сбавляют в приговоре год. Сам он арестован за хулиганство в пьяном виде. Подошел ко мне:
– У тебя какая статья?
– Сто вторая.
Он удивляется:
– Подрасстрельная?
Я вздрогнул – так он деловито-удивленно и просто спросил.
– А сколько лет тебе?
– Через полтора месяца – восемнадцать.
– А-а, малолеток! Тогда ничего. Десятку дадут.
Я посмотрел на него с надеждой. Он успокаивающе сказал:
– К несовершеннолетним смертная казнь не применяется.
– А за полтора месяца суд успеют провести?
Он засмеялся:
– Это не имеет значения. По закону учитывается возраст, когда совершалось дело, а не когда суд. Вот если б ты через полтора месяца убил, тогда бы уж точно тебе «шлепка» была…
Мне захотелось заорать, заголосить истошно, ударить его по кадыкастой длинной шее. Как же он может так говорить о моем горе! Но я только привалился к стене и закрыл глаза. Господи, за что же мне такое досталось…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.