Электронная библиотека » Григорий Данилевский » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Мирович"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 21:58


Автор книги: Григорий Данилевский


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Ломоносов открыл портфель, бросил туда письмо, достал рабочую тетрадь, перевернул несколько страниц и задумался над стихотворением «Кузнечик». Он набросал его в последний из проездов через петергофские леса:

 
Кузнечик дорогой, коль много ты блажен!
Коль больше пред людьми ты счастьем одарен!
Препровождаешь жизнь меж мягкою травою
И наслаждаешься медвяною росою…
Хотя у многих ты в глазах презренна тварь,
Но в самой истине ты перед ними царь…
Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен…
Что видишь – все твое, везде в своем дому —
Не просишь ни о чем, не должен никому…
 

«Не просишь, не должен! – вздохнул Ломоносов. – А главное – свободен! Волюшка, родная воля! Далекое Белое море, отцовский порог… А здесь? Интриги, перевертни-проходимцы и вечная подземная, кротовая война! Великий мой герой, Первый Петр! Для того ль, в торжество ли в избыт иноземной, алчной лжи, затеял ты любимое свое чадо – Петербург?.. Уеду, брошу этот Вавилон, брошу неверные, бурливые дни. В сермягу оденусь, бороду отпущу и навсегда скроюсь в деревенскую тихую глушь… Вышел из народа, в народ возвращусь… Пора!»

Крики и беготня детей на берегу нежданно смолкли. Ломоносов взглянул на улицу.

Шагах в двухстах от его двора, к стороне Синего моста, остановилась наемная извозчичья коляска. Сидевший в ней, склонясь, о чем-то говорил с уличными ребятишками. К крыльцу подбежала Леночка.

– Кто, кто? – спросил Ломоносов.

– Виссен… фон… или как… ну, Виссен… – в силу переводя дух, ответила вся красная от беганья Леночка. – Студент из Москвы… он вам писал…

– Ах! Вспомнил, зови! – сказал, суетливо запахивая халат, Михайло Васильевич.

«В иностранную коллегию просится… стихи намедни прислал на прочтение!» – рассуждал он, прикрывая голову старым, порыжелым треуголом.

Коляска подъехала к воротам. На крыльцо взошел круглолицый, с румяными пушистыми щеками, пухлыми губками и большими выразительными глазами, восемнадцатилетний, миловидный, хотя несколько мешковатый и не по годам полный юноша. На нем был серый, с иголочки, студенческий, демикатоновый кафтан. Из-под приплюснутой треуголки выбивалась русая, в природных шелковистых букольках, коса. Он улыбался, напоминая движениями беспечность резвого, хорошо откормленного жеребенка-сосунка. С появлением его на крыльце послышался запах вошедших тогда в моду духов кинамона, или петушьих ягод, rosa cinnamonea.

– Лейб-гвардии Семеновского полка сержант и московский студент… – начал гость, добродушно и угловато раскланиваясь. – Четыре года назад, в доме нашего куратора, его превосходительства Ивана Ивановича Шувалова, имел счастье быть вам здесь представленным…

– Да, да… Как же-с, помню. Добро пожаловать.

– И вы меня еще тогда спросили, чему я учился. А я имел честь ответить: по-латыни, – за что и был вами апробован! – продолжал, обмахиваясь клетчатым платком, студент.

– Так, так, господин Фонвизин! И это все припоминаю, – произнес с улыбкой, усаживая гостя, Ломоносов. – И письмо ваше получил, и экстрактец о задуманной комедии одобряю. Что же? Пишете – как бишь вы думаете назвать? – «Бригадира»?

– Начал-с, да не спорится все, – вспыхнув по уши, ответил юноша, восхищенный вниманием великого писателя.

– Что же мешало? Розы удовольствия? Ученья шипы?

– Правду изволили сказать, развлечений премного-с!.. Знаете, в Москве так весело, столько родных… и под Москвой тоже… у бабушки. Маланья Ивановна, моя бабушка, старенькая, а пребедовая – на арфе играет, любит веселости и вас всего наизусть знает. Вот поступлю на службу, разве тогда…

– Пишите, государь мой, обличайте злые и глупые нравы, – сказал Ломоносов. – Знатный вымысел взяли вы, и сюжет сильно сходствует времени. Сколько таковых бездельнических невежд бременит землю! Да супругу-то задуманного пустозвона, бригадиршу-то, постарательней оболваньте. Всем нашим дурафьям-щеголихам сродни таковая архибестия. Да умненько, батюшка, острой ловкости слово выискав, уязвите притом и наше гонянье за модами, с их бестолочью, развратом и всякою пустошью!.. Вы это сумеете. Имя и отчество ваше?

Гость назвал себя.

– Да-с, Денис Иваныч, пишите. Иначе – грех. Талант Господь Бог дал вам несомненный.

– Стихи же… изволили ль вы пробежать стишки? – пожирая восторженными глазами знаменитого поэта, спросил Фонвизин. – Я вам, Михайло Васильич, послал из Москвы несколько листков…

– Не просто прелесть, а отменная! – с улыбкой ласковых, строгих глаз, откинувшись на лавку, сказал Ломоносов. – Вот ваши писания – здесь, в эту дневную мою тетрадь вложены. Хотел отвечать, да был в деревне. Не расстаюся с ними, любуюсь… Лиса-Кознодей восхитительна. Похвалы ее умершему Льву бесподобны: «…он скотолюбие в душе своей питал!» Ай да утешили… Преметко сказано, но не меньше гуморичны и злы и сии протесты Крота:

 
Трон кроткого царя, достойна алтарей,
Был сплочен из костей растерзанных зверей.
В его правление любимцы и вельможи
Сдирали без чинов с зверей невинных кожи…
И словом, так была юстиция строга,
Что кто кого смога, так тот того в рога…
 

– Поздравляю, государь мой, поздравляю! Талант! – продолжал с искренним увлечением, похлопывая рукой по рукописи, Ломоносов. – Стрелы Свифта и соль Буало!.. Метите, сударь, прямо в Горации… Выдержка только, выдержка, неоскудевающее терпение и труд. В послании ж к уму своему и благодушие, и острая издевка сатирствуют вместе.

 
Ты хочешь дураков в России поубавить,
И хочешь убавлять ты их в такие дни,
Когда со всех сторон стекаются они?..
Когда бы с дураков здесь пошлина сходила,
Одна бы Франция казну обогатила…
 

– Именно так, именно! – произнес, расхохотавшись и закашливаясь, Ломоносов. – Ну, мило, да и все тут… едут, стремятся в чужие края – мудрости искать. А глядишь, юный российский поросенок, объездив театры да кофейни чужих краев, возвращается отнюдь не умнее – сущею русскою свиньей!.. Но позвольте, чем же вас, сударь, потчевать?

– Помилуйте, – ответил, вскочив и раскланиваясь, Фонвизин.

Он не знал, куда глядеть. Вспотевшее, миловидное, обросшее пушком его личико выражало детскую растерянность и страстный восторг.

– Э, без того нельзя-с… Леночка, а Леночка! – крикнул Михайло Васильевич. – Моченой морошки нам принеси, с сахарком… Холмогорские земляки, Денис Иваныч, постом в презентец привезли. Не обессудьте, отведайте…

Подали морошку.

Беседа не прерывалась. Солнце село. Берег Мойки стал пустеть. Ушли дети, бабы-матроски, гусыня с гусятами, корова Лизаветы Андреевны и дворников кабан. Хозяин и гость с крыльца отправились в сад. Над соседними кровлями вырезался месяц. И пока он поднялся, осветив чистое, далеко видное небо, академик и студент, разговаривая, прогуливались по извилистым, полным прохлады и смолистой мглы, дорожкам.

– И помните завет друга, – замедлив шаги, сказал с увлечением Ломоносов, – высоко чтите союз добродетелей, аккорды общего блага и добра… Будьте благовестником вечной правды, подальше бегите от несытых в роскоши и всякой подлости креатур низкопоклонной толпы. Чай, знаете, видывали таковых; в голове сквозит, пусто; на теле иного свинопаса сорочки нет, а ходит в бриллиантах, в шелку… нате, мол, каковы-де мы!

– Так вам, сударь, угодно, чтоб я замолвил о вас словцо канцлеру? – спросил, на расставанье, Ломоносов.

– Век Бога заставили бы молить.

– Но чем же моя речь будет сильней речи хоть бы Ивана Иваныча, коему вы были когда-то представлены?

– Фаворит боле не фаворит… а Ломоносов был и век останется Ломоносовым! – с неподдельным чувством и снова вспыхнув до корней шелковистых русых буклей, ответил Фонвизин.

– Так, так, – сказал, замявшись, Ломоносов, – много чести! Только ошибаетесь вы, сударь… не те нонче времена…

– Не ошибаюсь, Михайло Васильич. Канцлер чтит вас и не откажет. А уж мне-то как поможете! Служба даст положение в свете, средства к жизни – родители мои в них, к сожалению, недостаточны, – а с средствами, с поддержкой сочувственных друзей только и можно у нас писать.

– Верно сказано, по себе знаю, – произнес, оживляясь, Ломоносов, – поддержка, друзья – с ними прочней работа… Шумя, пчелы мед несут… Другую правду сказали. У нас на писателя смотрят еще, аки на общего обидчика или шута. Думают, что ученый, подобно Диогену, должен с собаками жить в конуре. Срамословы, злые невежды и высокомерные фарисеи! У меня на приклад, – опять раздражившись, с горечью воскликнул Ломоносов, – как хвороба зайдет, семье подчас медикаментов не за что купить. Фабрика мозаических стекол да прочие эксперименты все доходы при трудностях домашних надолго поели… Шельма ж, нашей конференции советник Шумахер – главный клеветатель и персональный мой враг – зятю своему, Тауберту, в приданое, почитай, всю академию отдал, а мне – изобретенной мною астрономической трубы на казенные деньги, треанафемская немецкая дубина, никак все не справит… Змеи под травой! И уж как, право, жаль, что доселе их не догадались перевешать…

Гость и хозяин подошли к садовой калитке.

– Так как же, Михайло Васильич, – утираясь платком и опять распространяя запах киннамона, спросил Фонвизин, – удостоите поговорить обо мне с канцлером?

Ломоносов не сразу ответил. Он не спускал глаз с миловидного, даровитого юноши, в русых букольках и в сером, с иголочки, летнем, полусуконном кафтанчике, стоявшего перед ним.

«Дай бог ему, дай бог! – думал он. – Новая сила родного ума!.. Но как ему помочь?»

Он вспомнил о приглашении на вечер к Фитингофу.

«Давно я не вылезал из своей мурьи! – сказал себе Михайло Васильевич. – Разве напялить парик да форменный академический кафтан и уж заодно на том голштинском сходбище порадеть и о Мировиче».

– Долго ли прогостите в Питере? – спросил он гостя.

– С неделю, а коли нужно, и долее. Отпущен родителями на месяц.

– Где живете?

– У дяди, в Измайловском полку… Вот мой адрес… Позвольте, у меня книжечка, я запишу… Как приедете, спросите болото, за болотом огород, а на огороде, в такой уединенной каменке, – баня или кузница там прежде была, – мне, как наезжаю, и отводят жилье.

– И отлично – сегодня четверг, – решил Ломоносов, – в воскресенье вечеринка в Измайловском тоже полку, у соседа моего по имению, коли слышали, у барона Фитингофа. Канцлера я давно не посещал; никуда не езжу. А он их сторона… Я справлюсь, и если граф Михайло Ларионыч будет там, я также туда поеду, и о вас, государь мой, как бы к случаю, понимаете, поговорю.

– Не нахожу слов благодарить! – ответил с поклоном Фонвизин.

– Недреманное бдение грамотных русских людей, а особливо хоть молодых, но столь талантливых, – сказал Ломоносов, – государству нужно… Вон государева жена, Екатерина Алексеевна, – слышали ль, какие подвиги в российском слоге в тайности совершила? Давно ли, на моей памяти, писывала в партикулярных цидулках: «ее мысли…», «газайн» вместо «ея мысли» и «хозяин»…». А теперь и нас с вами за пояс заткнет. Достойно подражания… А знаете ли, сударь, кстати, какую опечатку, например, сделали в «Петербургских Ведомостях» при оповещении, в ноябре шестидесятого года, о взятии Берлина?

– Не знаю.

– То была нарочитая и злейшая шикана обиженных здешних немецких скотов… И я за нее чуть шандалом не съездил в рожу академицкого секретаря Тауберта… Бывшего нашего посла в Пруссии графа-то Петра Чернышева, будто по ошибке, вместо действительный камергер, публично пропечатали – действительный камердинер.

XIII. Бал у Фитингофа

Барон Иван Андреевич Фитингоф, женатый на внучке фельдмаршала, графине Анне Сергеевне Миних, квартировал в большом деревянном доме, выходящем окнами к Фонтанке, у Измайловского моста. Впоследствии на этом месте был дом поверенного Потемкина, известного Гарновского, теперь занятый казармами. Здесь поселился на первых порах, по возвращении в ту весну из ссылки, Миних, позднее переехавший в дом Нарышкина, у Семеновского моста.

Вечер воскресенья, девятого июня, привлек к помещению Фитингофа большую толпу зевак.

Набережная Фонтанки и обе стороны огромного, обнесенного высокою деревянною решеткой двора были загромождены экипажами. Раззолоченные и расписанные амурами и цветами кареты, коляски и крытые венские долгуши то и дело восьмериком и четверней проезжали с набережной в глубь обширного двора, где двумя рядами огней горели ярко освещенные, кое-где настежь раскрытые окна.

Подъехала зеркальная, всем известная карета шталмейстера Нарышкина; за ним ландо прусского посланника Гольца. Влетел шестерней, цугом, с арапами и скороходами, светло-голубой, открытый берлин молодого красавца гусара Собаньского, родича «панекоханку» Радзивилла. Управляемый Пьери, гремел оркестр придворной музыки. Его прерывал, расположенный за домом в саду, хор певчих Белиграцкого. Цветники и дорожки сада были иллюминованы. На пруде, против главной аллеи, готовился фейерверк.

– Бал! Черт с печки упал! Го-го! – хохотали в уличной толпе.

– Кашкады, робята, огненны фанталы будут, люминация! – подхватывали голоса. – Оставайся хучь до утра!

– Орехи, чай, рублевики будут в окна сыпать…

– Дадут тебе, Митька, орехов… Ишь аспиды алстинцы! Траур по государыне не кончился, а они, супостаты, пир затеяли…

С улицы было видно, как разряженные в цветах и в легких бальных платьях красавицы, порхая из экипажей, взбегали по красному сукну крыльца.

– Эвоси, Петряйка, глянь… – графиня Брюсова… Татарина княгиня… гетманша с дочками…

– А отсуль въехал кто?

– Откуль?

– Да с прешпекту.

– Барон какой-то…

У освещенных люстрами окон появлялись, в звездах и лентах, известные городу голштинские и русские сановники, мелькали напудренные, в косах, головы военных и штатских щеголей, толпились белые, желтые и красные, нового покроя, гвардейские и армейские мундиры.

Был в начале девятый час вечера. В комнатах становилось душно. Танцы из переполненной гостями залы перевели в просторную цветочную галерею, окнами в сад, выходивший в первую роту Измайловского полка.

Менуэт сменялся котильоном, гавот – гросфатером, гросфатер – режуиссансом. Скрипка Пьери стонала горлинкой, блеяла барашком, рокотала и заливалась соловьем. Кларнеты, гобои и флейты подхватывали рев медных труб; контрабасы гудели стадом налетающих майских жуков.

– Генерал-полицеймейстер Корф едет! Корф! Расступись, братцы! – отозвались с набережной.

– Гетман, гетман!

– Где?

– Да вон он, передовые вершники скачут по мосту… фалетор кричит…

– Уноси, Василь Митрич, рыло – скрозь промахнут!..

– Ххо-хоо! – гоготала навалившая с немощеной набережной толпа.

В портретной и кабинете хозяина старики играли в карты.

Лакеи разносили вниз ликеры, оршад и лимонад. Толстый и важный, как меделянский пес, краснорожий швейцар, в большом напудренном парике, с длинными и тоненькими гусарскими косичками на висках, в алом кафтане, с позументом и витишкетами, в чулках и башмаках, стоял с булавой у порога главной гостиной и басом, в жабо, возглашал по новой моде имена входивших важных особ:

– Опперман, Цейц, Медель, Ольдерог, Буксгевден, Катцау, Унгерн, Фредерике, Швейдель, Штоффельн, Розен – герба белых роз, Розен – герба алых роз, Шлипенбах и другие.

В числе русских, за генерал-прокурором Глебовым, вошел еще красивый, с теми же густыми, черными бровями и с бархатными, но уже не смеющимися глазами, казавшийся усталым и сильно похудевший, фельдмаршал Алексей Разумовский. За ним – сморщенный с дергающимся правым глазом, директор недавно закрытой тайной экспедиции Александр Шувалов и Волков. При имени Ломоносова взоры многих, с брезгливым любопытством, обратились на мешковатый, кирпичного цвета, ученый мундир и на суровое и смелое, с желтизной, лицо атлетического плебея-академика, муза которого упорно молчала всю первую половину этого года. Вмешавшись в пеструю, гудевшую говором толпу, Ломоносов сел на канапе у стены между двумя гостиными и стал рассматривать.

Явилась в красном, шелковом роброне, с длинным шлейфом, блистающая красотой и грацией, графиня Елена Степановна Куракина, фаворитка недавно умершего графа Петра Шувалова. Ее тотчас окружил рой молодых и старых куртизанов.

– Виновница вольностей дворянства, – шушукали о ней злые языки, – бриллиантов-то, бриллиантов!

Куракина громко смеялась на любезности вздыхателей и с торжествующей улыбкой, прикрываясь веером, зорко оглядывала наряды прочих записных щеголих.

В сопровождении двух племянников-пажей показалась в синей бархатной робе, на фижменах, с лентой через плечо и в огненно-дымчатом токе, кавалерственная дама Бутурлина. Глаза всех следили за Куракиной. Кто-то вполголоса, подмигивая на последнюю, произнес возле Ломоносова:

– Отбил красотку у покойного начальника Григорий Орлов – да в гору пошел через свою продерзость повыше…

Толстая старуха Бутурлина отыскала глазами хозяйку дома. Пыхтя и переваливаясь с ноги на ногу, она подошла к Анне Сергеевне Фитингоф, неуклюже присела по новому придворному фасону и представила вид, что чуть от того не упала. Баронесса и стоявшие возле нее рассмеялись.

– Фиглярит, шпыняет государев указ! – презрительно указал на нее Волкову Александр Шувалов, проходя мимо Ломоносова.

Михайле Васильевичу было не до того. Он не спускал глаз с лукавой лисы, Разумовского, который любезничал и со слезами на глазах целовался с любимцем государя Унгерном.

– Лобза, его же предаде, – склонясь к уху Ломоносова, шепнул сладенький, шепелявивший Бецкий.

Но что это?.. Выходцы с того света…

Блестящая, разряженная в шелк, в кружева и бархат, молодежь засуетилась. Все толпятся, указывают на седых и дряхлых, но еще бодрившихся старцев, которые почти одновременно появляются в глубине гостиной. То были возвращенные ссыльные – Миних из Костромы, Лесток из Углича и Бирон из Ярославля. Толпа расступилась. Ломоносова оттерли в простенок к окну.

Восьмидесятилетний, высокий, с остатками былой величавости и красоты, Иоанн Бурхгардт, или, как его именовали русские, Иван Богданыч Миних, возвратился из Сибири в феврале. Седоволосый, но еще румяный, раздушенный и крепкий здоровьем селадон будто и не был в двадцатилетней ссылке. Об руку с легкомысленной и красивой Еленой Степановной Куракиной и молодою графиней Брюс, он не перестает куртизанить, как куртизанил в царствование Анны Ивановны, целует ручки восхищенных его вниманием очаровательниц, острит и морщится при виде казарменно-вахмистерских лиц и ухваток, составлявших принадлежность новых дворских сфер.

Поодаль от него – семидесятилетний, сосланный этим Минихом, недавний «бич России» – изъеденный геморроидами, на тоненьких, подагрических ножках, с потускнелыми черными «страшливыми» глазами, герцог Эрнст Бирон. Возвращенный из ссылки в марте, он идет с хозяйкой, баронессой Фитингоф, брезгливо оттопырив твердую, мясистую нижнюю губу, искоса, несмело, из-под отяжелевших век, поглядывая по сторонам и судорожно подергивая большой, точно из гранита изваянной, сухой, холодной и жесткой головой…

Сзади них, прощенный еще в декабре, в оливковом бархатном кафтане и в неряшливом, всклоченном, напудренном парике, скрюченный годами, бедностью и всякими разочарованиями, беззубый, осыпанный нюхательным табаком, хвастливый враль и медный лоб, смелый и наглый авантюрист Лесток.

– Встречаю шестое благополушне царствование – гм! – в благополушня Рюси… – острил он, хихикая и шаркая бархатными штиблетами перед разряженными старухами, некогда первыми красавицами елисаветинского двора.

Ломоносов не верил своим глазам. На него как бы пахнуло могилой. Сердце его сжалось. Он смутно вглядывался в живых, но точно молью и тлением тронутых, грозных старцев, некогда двигавших судьбами России.

«Былые боги немцев на Руси! – Так вот они прощены!.. Стадо лютых волков… А нашего-то горетовского ссыльного, Бестужева, и забыли! – мыслил он, притиснутый к окну. – Бирон! Вижу наконец вблизи этого брюхатого, жадного и злого курляндского паука, в оны скорбные дни упивавшегося кровью тысяч русских… А этот раздавивший и пожравший земляка-друга, старый интриган Миних?.. Памятно ль им ненавистное выражение «слово и дело» и нежданная встреча их на станции, когда одного мчали в Сибирь, а другого, сосланного им, из Сибири? Вон раскланиваются, комплименты говорят, потчуют друг друга табаком и оба воротят носы от сквернавца-француза Лестока, точно от него и взаправду пахнет кровью замученной фамилии Ивана Антоновича…»

Стали приливать новые гости.

Бирон, шаркая исхудалыми, неверными ножками и подергивая каменною головой, вмешался в толпу. Миних также хотел пройти в следующую гостиную, но его окружила новая волна дам. И опять его зоркие, сторожкие, улыбающиеся глаза блеснули остротой. Он поднял руку с лорнетом, что-то вполголоса нашептывает Куракиной.

– Да полноте, Иван Богданыч! Ах, ах, ваше сиятельство! Ну, что это вы! – ударяя его веером по руке, смеется счастливая его вниманием Елена Степановна.

«Двадцать лет назад, – подумал Ломоносов, – я стоял в толпе народа, меж Академией и коллегиями, а он, этот беспечный, твердый Миних, высился во весь рост у плахи, рядом с палачом. На нем был красный фельдмаршальский плащ, лысая голова была обнажена, а на дворе стоял трескучий мороз. Выслушав смертный приговор к четвертованию, он шутил с солдатами. “Что, батенька, холодно? – сказал он с улыбкой, сходя с эшафота, полузамерзшему полицейскому офицеру. – Шнапсику бы теперь, – адмиральский час!” Да, это будет надежнейший оплот Петра Федоровича».

Гром музыки в цветочной галерее и новое движение пестрой веселой толпы прервали мысли Ломоносова. Он направился к танцующим.

– Господа, кто желает курить, в кабинет или к китайской беседке! – говорил мужчинам по-немецки и по-французски барон Иван Андреевич Фитингоф.

В кабинете толковали о недовольстве Франции и Австрии, о предстоящей войне с Данией. Слышалась одна немецкая речь вперебивку с голштинскими поговорками.

– А знаете, как Нарышкин получил андреевскую ленту? – произнес кто-то в углу. – Надел ее, шутя, вышел в приемную, а потом докладывает государю: «Совестно, позвольте не снимать – все засмеют».

– Ха-ха-ха! – отозвались важные слушатели.

Часть гостей двинулась в сад, к освещенной фонариками китайской беседке.

– Где канцлер? – спросил Ломоносов, встретясь в цветочной с бывшим государевым учителем, академиком Штелином.

– На что тебе? Путь в Индию все думаешь затевать? Не тебе чета был великий Петр, и тот провалился.

– Не при пустоши. Перемолвить надо об одном молодом человеке.

– Ищи в саду, в буфете. Никогда Михайло Ларионович не курил, а теперь, представь, и он модным человеком быть хочет.

– Не укажешь ли, кстати, обер-кригс-комиссара Цейца? – прибавил Ломоносов.

– Этот вашей милости для чего? – спросил с улыбкой, распомаженный и чистенький, как сахарная куколка, Штелин. – Вон он, видишь, высокий, у двери, с плюмажем… Не поэму ли или оду в честь голштинцев изволил, Михайло Васильевич, скомпоновать?

– Вздор городишь! – сердито ответил, отвернувшись от коллеги, Ломоносов.

Он подошел к Цейцу, с достоинством отрекомендовался и, для вящего успеха, заговорил с ним о Мировиче по-немецки. Грубый, чопорный и совершенно глупый Цейц внимательно выслушал знаменитого просителя, тревожно задвигал густыми, русыми бровями и, думая по-немецки, ответил на ломаном русском языке:

– Вы долг слушебна не знаете, вы диссиплин, извините, не понимаете, а потому… потому отказом на обишайтесь… Bitte um Verzeihung![55]55
  Извините, пожалуйста! (нем.).


[Закрыть]
 – Сказав это, тощий и длинный, как шест, государев ордонанс угловато и сухо склонил набок костлявый стан, щелкнул огромными шпорами и, молча покачиваясь, отошел к кружку других генералов.

«Тьфу ты, немецкая, гнусная тварь! – чуть не вслух произнес Ломоносов. – Еще наставления, пакостная тараканья моща, делает! Знал бы – и не просил!»

Но оставалось еще ходатайство о Фонвизине. Михайло Васильевич пошел отыскивать канцлера Воронцова.

Вместо дороги к беседке вправо, Ломоносов с балкона взял влево и попал в малоосвещенную глубь сада. Здесь была полная тишина. Дорожки меж высоких деревьев сходились в извилистый, хитро переплетенный лабиринт.

В конце сада, за прудом, на перекрестке двух аллей, стояла старая развесистая липа.

Под липой, на скамьях, вокруг простого некрашеного стола, сидели трое из гостей. Их трубки вспыхивали в темноте, как волчьи глаза. Четвертый, разговаривая, медленно прохаживался перед ними. Им было видно всякого, кто шел от дома. Их можно было разглядеть только вблизи. Они удалились сюда и для беседы наедине и для освежения на чистом воздухе, увлажаемом близостью темного, покрытого легким белым паром пруда. Двое из них, на мировой во дворце, для виду, на днях взялись за бокалы. Но едва государь отвернулся, они разошлись и не захотели пить друг за друга. Здесь они были, по-видимому, друзьями.

– Государь очень недоволен супругой, очень! – сказал по-французски, остановившись у стола, Воронцов. – Все тормозится от этой размолвки; фуражный подряд для похода не роздан до сих пор… поставщики потеряли головы…

Старчески ворчливый хрип и покряхтывание отозвались в ответ на эти слова. Все под липою опять замолкло.

– Куда идем? Чего ждать? – продолжал то по-французски, то по-русски великий канцлер. – Прихода ожидается пятнадцать миллионов, расхода шестнадцать с половиной. Чем покрыть дефицит в полтора миллиона? А тут эта война с Данией! Всюду ропот! – в собственной фамилии государь отнюдь не ассюрирован. Ни о чем нельзя просить, ни на что надеяться…

– Племеннис ваша, Элиза Романовна, утешийт его! – ответил по-русски, попыхивая из витой трубки, Лесток. – Женушка будет, обвеншался можно тихим, маньер…

– Опасно! – сказал Воронцов. – В марьяж играть – не в дурачки… Не простят нам того наши персональное враги… И без того супцонируют… Положим, племянница моя так близка государю… Но за Екатерину Алексеевну – шутка ли – гвардия, народ… везде неспокойно, подглядывают, следят…

– Постричь немножко!.. В монастырь на хлеб и вода! – прошамкал сквозь зубы былой пособник императрицы Елисаветы, также когда-то выехавший на монастыре. – Пусть узнает пословис – как это? Как?.. Вот тебе, бабушка, Юрич день…

– Жаль, жаль бедную! – сказал, с сильным немецким акцентом, Миних. – Она грациозна, деликатен так, тиха… Плутарх шитает, хронику от Тасит, энсиклопедию Бель и Вольтер… Разумна головушка…

– Каприжесна и лукав! – презрительно и грубо проворчал третий собеседник, молча сидевший на скамье. – Ребёллы и конспираторы! Машкарат!.. Бабе спустил, сам бабам будешь…

– Но что же, ваше высочество, делать? – обернувшись на голос этого третьего, мягко спросил Воронцов. – Dies-le au pot de Dieu! Votre experience et puis…[56]56
  Скажите ради бога! Ваша опытность и к тому же… (фр.).


[Закрыть]
Ваш опыт и предусмотрительность…

– Аррест и вешна каземат! – прозвучал железный голос из темноты.

– Mais… excellence, ecoutez![57]57
  Но… послушайте, ваше высокопревосходительство! (фр.).


[Закрыть]
Кто нас заверит? Из тюрьмы ведь люди тоже выходят, – возразил Воронцов, – а заключенного – сколько примеров? – могут отбить из-под всяких закреп и замков…

– Метод есть кароша другой! – отозвался тот же голос из-под дерев.

– Какой? – спросил с невольною дрожью канцлер.

– Плаха и топор! – кругло и уж совершенно по-русски выговорил Бирон.

По аллее, за ближними кустами, послышались шаги. Воронцов оглянулся, состроил лицо на ласковый, добродушный вид и, беспечной развальцой, пошел навстречу давнему приятелю Ломоносову.

Они остановились поодаль от липы. Канцлер нетерпеливо и рассеянно вертел в руках табакерку. Ломоносов, видя его смущенное и как бы провинившееся лицо, подумал: «Уж не пройти ли мимо? Какой-то секретный тут консилиум… Нет, нечего терять времени».

Он пересилил себя и в кратких словах передал канцлеру просьбу о студенте Фонвизине.

– Все тот же мечтатель, добряк и хлопотун за других! – утирая лицо и сморщившись, сказал Воронцов. – Рад тебя, дружище, видеть, рад! Давно пора явиться… Но время ли, батенька, согласись об этом теперича, да еще на балу? Ты знаешь, я тебя люблю, всегда готов, но… смилуйся, Михайло Васильич, посуди сам…

– Я, ваше сиятельство, домосед, берложный медведь, не шаркун, – с зудом в горле, сжимая широкие руки, сердито пробурчал Ломоносов, – но вас, дерзаю так выразиться, на этот раз трудить моей докукой не перестану…

– Но, cher ami[58]58
  Дорогой друг (фр.).


[Закрыть]
и тезка! Ваканции в коллегии нонче нетути. Образумься, пощади! И высшие рангами, смею уверить, как след не обнадежены… Куда я заткну твоего протеже? Чай лоботряс, мальчонка-шатун, матушкин московский сынок?

– Не лоботряс, государь мой, – обидчиво ответил Ломоносов, – а за шатунов я отродясь просителем еще не бывал. Место переводчика прошу я, граф, этому студенту. Он басни Гольберга перевел, Кригеровы сны, «Альзиру» Вольтера… И первая книга издана в Москве коштом благотворителей… Усердные к наукам у нас не знают, как им и ухвалиться. И я прямо скажу – таковыми людьми, а особливо русскими, в отвращение вредительных толков и факций, брезгать бы не следовало…

– Вредительные факции и толки! Бог мой! – досадливо перебил Воронцов, оглядываясь к липе, где впотьмах, как глаза шакалов, по-прежнему вспыхивали трубки оставленных им собеседников. – Ecoutez, mon brave et honorable ami![59]59
  Послушайте, мой добрый и почтенный друг! (фр.).


[Закрыть]
Правду-матку отрежу… О ком ты говоришь! О каком-то студентишке, о мизерном писце каких-то там книжонок, не больше… Ну, стоит ли! И вдруг вспылил! И все эвто ваша запальчивость! До того ли нам теперича? То ли у всех на уме? Впрочем, изволь, – прибавил он, подумав, – разве сверх штата и без жалованья, да и то пусть прежде выдержит при коллегии экзамент…

– Но, милостивый государь мой, – потеряв терпение, возвысил голос Ломоносов, – где видано?.. Он московский, словесной и философской факультеты студент… а немцев у вас принимают!.. Да когда же наконец столь роковой и пагубной слепоте увидим мы конец?

Он не кончил. С пруда, с громким свистом, взвилась ракета. По берегу вспыхнуло несколько разноцветных огней. Дверь на балкон из цветочной распахнулась настежь. Грянул голштинский, с барабанами и трубами, марш. И сквозь искры шутих и бураков было видно, как впереди блестящей военной свиты, на крыльце, рядом с Гудовичем, в белом с бирюзовыми обшивками голштинском мундире, с аксельбантом и эполетом на одном плече, показался император.

– Так как же, граф? Будет ли наконец уважено? – надвинувшись плечом на растерявшегося Воронцова, спросил Ломоносов.

– Ах, батенька! Точно Цицерон: quousque tandem?[60]60
  Доколе? (лат.).


[Закрыть]
недостает еще Каталины! – торопливо, трусцой исчезая в боковой аллее, проговорил великий канцлер. – Коли согласны, экзамент и сверх штата…

– Гунсвоты! Каины! – проворчал взбешенный Ломоносов, шагнув за ним, и чуть впотьмах не задел парик Лестока. – Этакого юноши и не оценить… Рвань поросячья! Куда ни глянешь, одна рвань…

– Quel mot de chien![61]61
  Какие непристойности! (фр.).


[Закрыть]
 – послышалось под липой.

– Ребеллы и конспираторы! nichts weiter![62]62
  Не более того! (нем.).


[Закрыть]
 – презрительно заключил, вставая на жиденьких, трясущихся ножках, герцог Бирон. – Бедне России конец… punktum!..[63]63
  Точка!.. (нем.).


[Закрыть]


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации