Текст книги "Мирович"
Автор книги: Григорий Данилевский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
XVII. Муха на рогах вола
Утром двадцать шестого июня, по пути из Ораниенбаума в Петергоф, ехала взморьем небольшая, с придворным, в желтой ливрее, лакеем и с гербами, красная карета. В ней сидела невысокого роста, с подвижным, оживленным лицом, несколько взволнованная, лет девятнадцати, нервная особа. С нежной, тонкой шеей и выпуклою красивою грудью, на которую падал локон высоко взбитых, напудренных волос, она привлекала блеском больших и умных глаз, приветливо и гордо смотревших из-под широкого белого лба.
То была сестра графини Воронцовой, княгиня Екатерина Романовна Дашкова. Она в то утро встретилась у сестры с государем, и ее мыслей не покидали слова, слышанные от него.
Петр Федорович был ее крестным и, посадив ее рядом с собой, вдруг сказал ей с обычною своею откровенностью:
– Ах, вы изменница! Знаю, знаю о вас… Милости-с пожалуйста!
– Что же вы знаете, государь? – вспыхнув, спросила Дашкова.
– Все знаю, все! О! Не вскакивайте. Все ваши алльянцы с моими противниками мне известны. Вы живете больше в городе, избегаете двора, наших мирных удовольствий, забав. A propos, скажите-ка: чем вас банда некоторых людей приколдовала? Чем? Что на медведя с рогатиной ходят да ночи напролет играют в карты и кутят? Только и слышно бакханалии, буянство, скачки с песнями на рысаках… Шалберники, взбешенные сорвиголовы и атлеты! Ваши прочие партизанты – разоренные дворянчики, мелкие офицеры, плохие на службе и обитающие по закоулкам. Что?.. Видите?.. Все знаю и на все пока смотрю сквозь пальцы… Это ли идеалы, которые вы с моей женой у Даламбера, Дидро и у Руссо вычитали?
– Клевета, ваше величество! Простите, не могу слышать таких речей, уйду! – закрыв лицо руками, сказала Дашкова.
– Порох, о! Порошок! Уж и бежать? – произнес, опять ее усаживая, Петр Федорович. – Ваша преданность моей жене понятна и почтенна… Saperlot! Кого она не заколдует! Но вы, Катерина Романовна, имеете сестру, простое и доброе создание. Дорожите ею больше… Ее, по достоинствам, ожидает другой завидный менажемент… Узнаете о том после…
Государь помолчал.
– Mein holdes Kind![78]78
Мое дорогое дитя! (нем.).
[Закрыть] – продолжал он. – Уважьте один благонамеренный мой совет… Je vous dirai tout franchement…[79]79
Скажу вам откровенно… (фр.).
[Закрыть]
Не повредило бы вам помнить, что дружба честных простаков и даже колпаков, как ваша сестра… да и ваш всеодолженнейший слуга… гораздо безопаснее, чем великих умников, которые из апельсина выжмут сок, а корку бросят под стол.
– Да в чем же дело? – спросила Дашкова.
– О, все знаю, все, – повторил Петр Федорович. – Эх-эх! Советую, чтоб после не пришлось каяться…
«Что же он узнал? И успею ли ее предупредить, – думала Дашкова, едучи парком в Петергоф и нетерпеливо высовывая бледное, покрывшееся пятнами лицо то из одного окна кареты, то из другого, – очевидно, ему снова донесли; но о чем и на кого? Скоро десять часов. Императрица, наверное, уже оделась или кончает туалет. Все ли мои извещения, записки доходят до нее? Наши враги не дремлют, частые свидания опасны. Но теперь, по пути, авось успею…»
Красная с гербами карета стала подниматься от взморья на лесистый косогор. Повеяло смолистой прохладой.
Дашкова вышла из экипажа, распустила желтый с бахромою зонтик и пошла в тени развесистых густых сосен и лип. С холма обозначились ближайшие дачи, службы и крыши старого Петергофского дворца.
«И все я, одна я! – думала Дашкова, прищуренными, близорукими глазами отыскивая в зелени нижнего сада знакомую черепичную кровлю и окна старого, петровского Монплезира, в котором теперь жила Екатерина. – Пугают, что друзья через меру взволнованы, не выдержат и вызовут взрыв. Пустяки, все спокойно… Панин стоит за легальный переход, за регентство и шведскую форму правления. Я в этом мало смыслю! Но время идет… Что с Екатериной? Она как бы устраняется. Роется в своих книгах, робка, как дитя, идеальна, как пансионерка, и практик жизни ни на волос не знает… Пьемонтец Одар, ее секретарь, все суетится, впопыхах… Великие готовятся события. И неужели мне, слабой и скромной, суждено занять такую роль в истории? Неужели мое имя? Не верится, точно во сне…»
Дашкова остановилась, свернула зонтик, села в карету и поехала к Петергофскому дворцу.
«Нерешительная! – думала она об Екатерине, спускаясь парком в нижний сад. – Приглашена сегодня на обед в Ораниенбаум, завтра на праздник в Гостилицы. А там грозят, что-то замышляют решительное… Но где ж ее экипаж? Не видно. Или я с нею уж разминулась?..»
Особый невысокий павильон Монплезира передними комнатами выходил ко взморью, внутренними примыкал к березам И липам нижнего сада.
В передней павильона, на вылощенном годами, резном, дубовом ларе, сложа руки, сидел и под плеск окрестных фонтанов дремал гардеробмейстер государыни, Василий Григорьевич Шкурин; через комнату от него, в цветочной, смежной с кабинетом императрицы, у раскрытого на взморье окна, в чепце и с огромными, серебряными очками на носу, в старинном кожаном кресле, вязала желтый шелковый чулок любимая камер-фрау государыни, Екатерина Ивановна Шаргородская. Тишина в комнатах, во дворе и в саду и на нее сильно действовала.
Шаргородская то и дело клевала носом, спускала петли, зевала, крестила рот и, опять зевая и вздыхая, принималась вязать. Она изредка, сквозь дремоту, поглядывала в окно, из которого сквозь пахучую зелень дерев виднелись мраморные статуи на крыльце, паруса дальних судов и залитое солнцем, тихо плещущее море. Колыхнувшись чепцом еще раз-другой, Шаргородская подумала:
«Да, не скоро еще… ох, давно пробило девять… когда-то позовет?» – особенно сладко и широко зевнула и угнездилась в кресле. Руки с чулком упали на фартук. Голова в чепце склонилась на плечо. Она заснула.
Небольшая веселая горенка за цветочной служила кабинетом и вместе спальней императрицы. Высокие березы и липы за окном не мешали сюда врываться щедрым утренним лучам.
Все здесь было уютно, домовито и чисто. На окнах цветущие розы, лакфиоли и гелиотропы. За ширмой – под белым одеялом – постель. У изголовья столик; на нем, под зеленым экраном, две восковые, сильно обгорелые свечи. У печки на стеганом шелковом тюфячке две крошечных собачки, подарок какой-то английской леди. По этот бок ширмы несколько кресел, шкафчик, софа, трюмо и письменный стол. На креслах, на диване и на софе накрахмаленные белые, точно лишь сейчас вымытые и выглаженные, чехлы. На выгибном, с ящиками столе чернильницы, возле – куча книг и бумаг. Между ними томы Буало, Монтескье, Беля и Вольтера. Между софой и ширмой, дверь в уборную, бывшую под наблюдением другой прислужницы государыни, помоложе, камер-юнгферы, Мавры Саввишны Перекусихиной. Все на месте, нигде ни сору, ни пылинки.
У двери в уборную – табуретка; на ней лохань, на полу кувшин. В лохани что-то моет, с засученными по локоть руками, лет тридцати двух-трех, среднего роста, полная, белокурая, красивая женщина.
Серый кот Багадур, лениво раскинувшись на софе, пошевеливает пушистым хвостом и сладко щурится на солнечный луч, играющий на полу, по мебели и цветам.
Во дворе прогремели колеса.
«Неужто уж подали?» – подумал гардеробмейстер Шкурин, в недоумении взглянув на стенные, с кукушкой, часы. «Нет, видно, чужой», – сказал он себе, вставая.
Быстро вошла Дашкова.
– Что государыня? – спросила она. – Едет? Оделась?
– Должно, оделись… пожалуйте! – ответил, отворяя дверь в следующую комнату, Шкурин.
Дашкова вошла в столовую. Удивленно подняв брови на спящую Шаргородскую, она миновала ее, постучалась в дверь кабинета.
– Herein![80]80
Войдите! (нем.).
[Закрыть] – послышалось оттуда.
Дашкова ступила за порог.
– Что это? – вскрикнула она, всплеснув руками.
– Как что, бог мой? Мою свои маншеты и воротнички, – ответила, обернувшись к ней, императрица.
Екатерина была в утреннем белом, пикейном «корнете» и в кружевном простеньком чепце поверх русых, невысоко убранных волос. Две стоячих букольки были взбиты у маленьких, без серег, красивых ушей. Голубые, усмехавшиеся глаза смотрели приветливо и весело. Румяное, полное, с прямым носом и круглым, крепким подбородком, лицо дышало свежестью и здоровьем. Бархатные, синие ботинки на высоких каблуках обтягивали короткую и плотную, с крутым подъемом, ступню. Голос Екатерины был грубоватый. Желая его смягчить, она говорила протяжно, с заметным немецким акцентом и несколько нараспев.
– Такое занятие, когда дорог каждый час, каждый миг? – произнесла Дашкова.
– Так у меня заведено; так, сударыня, извините, и делаю! – ответила флегматически Екатерина, внимательно выжав и покрасневшими проворными пальцами встряхивая вымытое, причем от возни крупные капли испарины собрались у нее над верхней губой.
«Вот она, подите! – подумала Дашкова. – Собирается царствовать, а занята мытьем воротничков…»
– Но для того, простите, есть другие руки, – сказала гостья.
– Те-те-те, пойте мне! – ответила Екатерина. – С этой частью я люблю ведаться сама. Времени сколько у нас свободного… Кстати, вчера я дочитала «Annates ecclessiastiques…»[81]81
«Церковные анналы…» (фр.).
[Закрыть] Барониуса, стихами перевела оду Вольтера к вольности… А знаете ли, друг мой, его «Pensees sur l’Administration»?[82]82
«Мысли об управлении» (фр.).
[Закрыть] Какая прелесть! «La liberte consiste a ne dependre que des lois…»[83]83
«Свобода заключается в том, чтобы подчиняться только законам…» (фр.).
[Закрыть] Вот ум, вот мысли и штиль…
– Да разве книгами теперь заниматься? – воскликнула, пожав плечами, Дашкова. – Мы на волкане, слышите ли, на пороховой бочке. Миг – и последует взрыв!
Екатерина взглянула на нее.
– Мешок нерешительный, Панин, мямлит, – продолжала Дашкова, – этот мужик-гетман твердит хохлацкие поговорки: моя хата с краю да скажи – как там? – гоп, когда перескочишь… А государь что-то узнал, намекает, ни на шутку грозит… Простите, вы медлите, медлите!..
На глазах Дашковой навернулись слезы.
Екатерина подумала: «Слава богу, ничего верного не знает!», ласково взяла ее за руку и посадила рядом с собой. Ей вспоминались слова мужа Панину, при гробе покойной Елисаветы: «Ототкну тебе уши, как взойду на престол, заставлю себя получше слушать»… Панин не мог тянуть, долго ждать.
– Вы отчасти правы, – сказала она, – муж действительно мог проведать немало промахов с нашей стороны. Сколько толков, пустых разговоров! Точно орден ждут за суету и болтовню…
– Вы не дарите нас своими указаниями, – ответила Дашкова. – Ах, сколько упущено! В декабре, в ту ночь, когда я вам открылась, я просила у вас наставлений, полномочий. Вы ответили: «Надо надеяться на провидение».
– То же скажу вам и теперь.
– Но ведь дело не ждет! – с чувством искреннего отчаяния сказала Дашкова. – Не о себе говорю – о вас.
– Да, милая, – ответила Екатерина, – незавидна судьба вашего бедного друга. Я, русская в душе, искренно полюбила мою вторую родину, и – что бы ни случилось – без борьбы не уступлю этой любви… Как царь Иван, я не стану думать об убежище меж англичан, останусь здесь…
– Но надо действовать, не говорить! – перебила Дашкова. – Иначе, клянусь, будет поздно…
– Действовать, но осторожно, – произнесла Екатерина, – и особенно от вас, мой друг, я жду резонабельных мыслей и мер…
Дашкова взглянула на императрицу.
– Не понимаете? – спросила, улыбнувшись, Екатерина. – Вот что, не сердитесь только, к добру ведь говорю… Пятнадцать записок, с конными и с пешими гонцами, от кого я получила в эту неделю? И на всякую вашу цидулку изволь отвечать – и я отвечала… Ну, это как, сударушка-голубушка, по-вашему, не суета?
Екатерина обняла Дашкову и крепко ее поцеловала.
– Нет, воля ваша, нет! Что хотите – не могу! – с хлынувшими слезами проговорила Дашкова. – Ваша нерешительность, ваш взгляд на дело сгубят всех нас и прежде всего вас самих.
Екатерина не возражала. В ее глазах также выступили слезы. Одна рука ее была на руке гостьи, другою она обнимала Дашкову. Несколько минут обе любящие, связанные недавней дружбой женщины молчали. Лица их были увлажнены искренними слезами.
– Простите, ma bonne et chere amie[84]84
Мой лучший и дорогой друг (фр.).
[Закрыть], – сказала, целуя Дашкову, Екатерина, – несчастье мой удел; вы меня жалеете, но мы несогласны во взглядах. Вы ждете помощи от друзей – я считаю, что она может прийти только свыше.
– И вы готовы покориться судьбе, вынести насильное пострижение в монастырь или – что того хуже – отдать себя голштинцам заточить, вместо принца Иоанна, в Шлиссельбург?
– Ну, до того авось вряд ли еще дойдет! – ответила, сверкнув голубыми глазами, Екатерина.
Дашкова встала. Последние слова императрицы ее окончательно взорвали. Глаза ее помутились. Лицо покрылось пятнами. Побелевшие, сердитые губы некрасиво усиливались что-то сказать. Екатерина взглянула на гостью – и ей стало ее вдвое жаль, и в то же время почему-то было весело. Круглый подбородок ее дрогнул.
«Трусиха! – подумала она. – Вот трусиха; любит, а как жалка… Какое сравнение с теми! – Римляне, орлы!..»
– Ну, поведайте, что вы еще слышали? – спросила Екатерина. – Мне пора уж и на обед.
Дашкова передала о своем заезде в Ораниенбаум и о разговоре с императором. Пробило десять часов. Екатерина позвонила. Вошла Перекусихина, за нею Шаргородская. Они внесли парадный траурный костюм императрицы. К подъезду, погромыхивая, подъехала тяжелая, шестерней, карета.
– Что ж наконец делать? – спросила по-французски Дашкова, когда Екатерина с нею вышла, в черной флеровой шапочке, на крыльцо.
– Терпение, милая тезка, терпение и осторожность, – ответила вполголоса, крепко пожимая ее руку, Екатерина. – Вы – Катя, и я – Катя, будем обе Кати умницами…
«Ну, сударыня, уж извините, – подумала Дашкова, глубоким, по всем правилам, реверансом раскланиваясь от крыльца с уезжавшей императрицей, – придет срок – не поцеремонимся с вами…»
«Муха на рогах вола! – отвечая на поклон княгини Дашковой, подумала Екатерина. – Бегает, суетится… и все, бог мой, чтоб только сказать: и мы-де орали, мы-де пахали пашеньку… Думает, что ее приняли в согласие, что ей открыт заговор… она не в заговоре, а только в разговоре… Нет, – прибавила себе Екатерина, – я неправа, я – esprit gauche![85]85
Ум набекрень! (фр.).
[Закрыть] несносная страсть к сатирничанью!.. Княгиня преданная, пылкая и женерозная особа, и много у нее, с ее мужем, друзей… Преданность, пылкость! Не в них одних сила – нужно притом и нечто другое…»
Мысли Екатерины унеслись далеко – к тем дням, когда она, приглашенная императрицей Елисаветой, впервые въехала, через Ригу и Псков, в Россию и приглядывалась к ее пустынным равнинам, одиноким селеньям и нескончаемым дремучим лесам, и когда ей грезилось, что она некогда будет царствовать в этой бедной, обширной стране.
Карета императрицы на полных рысях миновала последнюю просеку Петергофского парка. Стали видны у взморья высокое крыльцо и окна Ораниенбаумского дворца.
Желтые, синие и белые голштинские мундиры мелькали уже здесь и там за сквозною чугунного оградой. Скакали вестовые. Отъезжали экипажи спешивших из столицы гостей.
XVIII. Арест Пассека
Обед в Ораниенбауме отличался особенною пышностью.
Стол, на пятьдесят кувертов, был сервирован в японской зале. Служили в желтых куртках и красных тюрбанах арабы и с страусовыми перьми на шапочках скороходы. Императрица сидела рядом с Минихом. Государь во время обеда был сильно не в духе. Изредка перешептываясь с Александром Шуваловым и с Гудовичем, он изредка вопросительно поглядывал на императрицу. К вечеру на маскараде, в оперном театре, он видимо повеселел. На слова Воронцовой: «Взгляните, государь, ваша супруга без екатерининской звезды: не оттого ли, что я по вашей милости в этом ордене?» – он ответил:
– Ба! Пустяки, Романовна! Я спрашивал… она нечаянно сломала звезду и отдала в починку Позье…
На другой день, двадцать седьмого июня, в четверг, Петр и Екатерина встретились вновь на великолепном празднике, данном в честь высокой четы графом Алексеем Григорьевичем Разумовским и его братом – гетманом, в Гостилицах.
Здесь были первые красавицы из обычной дворской свиты императора. Все были веселы, катались с музыкой по озеру. Тосты сопровождались пушечной пальбой. Оба Разумовские, особенно любимец государя – гетман, наперерыв старались угодить императору.
«Лобзание Иуды», – думали некоторые из знающих тайны, глядя на них.
– Завтра надеюсь у вас обедать и обо всем, без вредительных иллюзий, поговорить, – сказал государь императрице, уезжая вечером в Ораниенбаум. – А мои именины, послезавтра, проведем, не правда ли, у меня?
Императрица молча вздернула за собой по ступенькам экипажа траурный шлейф. Дверцы захлопнулись. Карета помчалась в Петергоф. Более в жизни Петр с Екатериной не виделись…
«Боже мой, боже! – думала Екатерина, подавляя слезы и прислушиваясь к топоту лошадей. – Что меня ждет? Развязка близка. Никто и не подозревает, что Панин и гетман готовы… Терпеть или предупредить удар? Свобода – и заточение, корона – и монастырь?.. Не сдамся, как правительница Анна. Лучшие умы призову к трону, буду править кротостью, голос всякой правды слушать. Обновлю, воскрешу эту забытую, бедную и вместе богатую, мне одной понятную страну. Стану матерью отечества… Умру или буду царствовать…»
Возвратясь в Петергоф, Екатерина отпустила прислугу, заперла двери и открыла окно. Море тихо плескалось у Монплезира.
«Дашкова! Друг мой! – думала императрица. – Нет тебя возле меня в эти минуты, а ты мне теперь так нужна… Что, если ты права, если мы опоздали и нет уже возврата?»
Екатерина порылась в ящиках, отложила и сожгла несколько бумаг, засучила до локтей рукава блузы и стала в волнении ходить взад и вперед по комнате. Малейший звук у взморья и в саду бросал ее в холод и жар.
Петр Федорович позже выехал из Гостилиц. Он также был неспокоен и возбужден.
«Постой, матушка-голубушка! – думал он, приглядываясь к стемневшим полям. – Не долго ждать… Послезавтра, в субботу, мой праздник. День Петра и Павла надолго останется памятен. Все готово – и Лизавета Романовна согласна, и принц Иоанн под рукой… Гетман обещает полнейший успех. Покажу принца народу, провозглашу наследником и обвенчаюсь… Жену и сына запру в Шлиссельбурге, устрою временное регентство – из князя Никиты Трубецкого, Гудовича и дяди-принца – Жоржа… и с армией в поход! Все готово… Они и не ожидают».
«Какая тишина, какая! – сказал себе Петр Федорович, подъезжая к Ораниенбаумскому дворцу. – Мир и не подозревает, что ему готовится… Воздух и не шелохнет, кругом ни звука… О! Сколько величия и сколько силы в душе зоркого, осторожного и решительного человека. Панина пошлю в Швецию – раздавить тамошние своеволия, гетманом сделаю Гудовича… Но главное, главное… Свет загремит от нежданной вести, и новая великая страница прибавится к истории Третьего Петра».
За полчаса до возврата государя с предательского пира, любимый его арап, Нарцис, пришел к нему в рабочий кабинет и положил на письменном столе письмо, присланное с тайным гонцом от бывшего государева парикмахера Брессана. На письме была по-французски надпись: «Весьма секретное и нужное». То был донос о заговоре.
Петр Федорович, отыскивая сигары, увидел возле них пакет, хотел его вскрыть, но, чувствуя усталость, рассеянно повертел его в руках, бросил на этажерку в кучу других, заготовленных на утро бумаг, прошел в спальню, стал раздеваться и задумался.
«Концерт природы – концерт душевных страстей», – сказал он себе слова Стерна из книги, читанной накануне. Его манило из комнаты на воздух.
Император снял со стены любимую скрипку, подарок виртуоза Тастини, вышел с нею на балкон – и долго в тишине, покрывшей взморье, дворец и сад, раздавались звуки нежных каватин и пасторалей. Петр Федорович играл, размышляя: «Все идет отлично… И какая полная, поэтическая тишина!.. Да! Свет изумится новой странице в истории Третьего Петра».
Было за полночь, когда он возвратился в спальню.
«Волков изучает французскую хартию, советует ввести в России сословия… Всяк станет волен… Всяк будет счастлив, всяк станет жить под своей смоковницей!» С этими мыслями он обернулся к стене, услышав жужжание комара, стал следить за его песней и полетом и заснул.
Ожидания императора не сбылись. Не через день и не в субботу, а того же двадцать седьмого июня, в четверг, в Петербурге произошел важный, хотя, по-видимому, ничтожный случай.
Преображенский гренадер, заслышав толки, что государыня в опасности от голштинцев, зашел к своему капитану, Петру Богдановичу Пассеку, узнать, правду ли говорят в народе. Пассек ответил, чтоб не врали и что государыня в безопасности. Гренадер решил глядеть в оба; ночью не сомкнул глаз, ломал голову, а потом зашел к Преображенскому майору Петру Петровичу Воейкову.
– Ваше высокоблагородие, – сказал он, – явите божескую милость. Как бы после за них не отвечать.
– За кого?
– За голштинцев.
– А что?
– Да все ли, то есть, в благополучии насчет матушки царицы?
Воейков насторожил уши.
– Пустяки, – ответил он.
– Спрашивал я по тайности их благородие, Петра Богданыча, – сказал гренадер.
– Ну, и что же он? – спросил Воейков.
– Передай, говорит, солдатству, чтоб до времени попусту не чесали языков. Нужно будет – объявят через капральство.
Воейкова, как варом, обдали эти слова. Он понял, что дело неладное, задержал гренадера и арестовал Пассека.
«Вот и ручался в осторожности», – подумал Ломоносов, узнав о том и вспоминая встречу с Пассеком у Фонвизина.
Пособники Екатерины потерялись. В грозной тишине перед ними как бы взлетела первая, вестовая ракета…
Панин узнал об этом от Орлова, играя вечером у Дашковой в карты. Дашкова посоветовала Орлову немедленно скакать в Петергоф и обо всем уведомить Екатерину еще до рассвета. Панин послал наставления гетману Разумовскому, командиру Измайловского полка. Дашкова надела мужской плащ и, не доверяя Орлову, пошла узнать подробности к Рославлеву. Все были в ожидании чего-то необычайного, рокового.
Мирович вторую неделю играл в карты у Перфильева. Игра шла в доме генерала Возжинского, бывшего лейб-кучера Елисаветы Петровны, на Невском, у Гостиного Двора. Мировичу везло, но он выбился из сил, стал раздражителен, придирчив и груб.
Вечером двадцать седьмого июня, когда партнеры Перфильевы сидели за карточным столом, к ним, после некоторого отсутствия, вновь явился Григорий Орлов. Он высыпал на стол груду золота. Игра пошла с новой силой. Разносили вина, прохладительные.
Был второй час ночи. Мировича вызвали на крыльцо. Какой-то мужик подал ему записку. То было письмо Пчёлкиной. На дворе рассветало. Мирович вскрыл и прочел следующие строки.
«Что вы делаете? – писала Пчёлкина. – Вы забыли всех и все. Узнав, где вы скрываетесь столько дней, спешу сообщить то, что сейчас узнала от заехавшего к нам в поисках за вами Ушакова. Город в опасности. Каждое мгновение ждут взрыва. Вы просили услуги мне. Вот она. Арестован Пассек; враги государя боятся его показаний и готовы действовать. Поезжайте к Ушакову. Он все вам объяснит».
«Подлый я, гнусный!» – с бешенством сказал себе Мирович. Он бросился в переднюю, схватил шляпу и шпагу, кликнул извозчика и поехал к Смольному, где в переулке жил Ушаков.
«Вот она, решимость, долг совести! – рассуждал он. – Все забыл, все. У меня были средства предупредить государя, его спасти, и я тем пренебрег. Христос великий и единый, слава нашего ордена, и я тебе изменил! Многое думалось, и все низвергнуто. Опять я погибшая натура, подлая и дикая тварь. А сравняться думалось, по слову братьев масонов, с Моисеем, с Гирамом-Апифом… Изменник, картежник, мот!..»
Скрипя зубами, Мирович сжимал кулаки, тихо и злобно смеялся над собой.
«Кто есть свободный каменщик? – спрашивал он себя с дрожью негодования. – Человек, умеющий сдерживать свои порывы, покорять волю свою разуму. В храм истины входят только премудрые; гордость и бесчиние изгоняются оттуда. А я не исполнил долга в такое время, сидел за карточным столом, слушал ревение пирных песен, служил с такими вертопрахами Бакху… К кому заповедано милосердие? – К бедствующему… Сострадание? – К виновному… Прости ж меня, господи, прости слабому ученику, символ которого – неотесанный, грубый камень. Дай мне искупить мою провинность… заслужить… Попущение падения – в плане горней твоей любви…»
На квартире Ушакова Мировичу сказали, что Аполлон Ильич с вечера нанял ямских и уехал за город.
«Новое горе, – подумал Мирович, – от кого ж теперь узнать?»
Он поехал обратно, и на Литейной вспомнил о Брессане. Дом камергера-парикмахера был ему по пути, на Фонтанке, у Симеоновского моста.
«Разве попытаться к нему? – подумал Мирович. – Он друг государя, знал меня по корпусу».
Окно в верхнем этаже дома Брессана было освещено, дверь на улицу – отворена. Отпустив извозчика, Мирович взошел по узкой деревянной лестнице.
Взволнованный и до крайности растерянный француз сперва не признал гостя, потом принял его со слезами и с распростертыми объятиями.
– Mon Dieu, quelle misere![86]86
Мой бог, что за убожество! (фр.).
[Закрыть] Какое горе! – вопил разбитым голосом, колотя себя в грудь, нечесаный, в халате и туфлях на босу ногу, старик. – Бедный, жалкий государь! Oh, il est perdu![87]87
О, он погиб (фр.).
[Закрыть] Я писал, я послал, но, видно, он мой раппорт не читал… полдня – и оттуда ни слуха…
Брессан в подробности рассказал Мировичу о случае с Пассеком, о сходках и приготовлениях сторонников Екатерины, Панина, гетмана, измайловских и Преображенских офицеров.
– Повозку и лошадей! – вскрикнул, выпрямляясь, Мирович.
Лицо его вдруг засияло, точно он открыл нечто необычайно великое, мировую тайну.
– Ссудите ваших лошадей, – повторил он, – не все еще потеряно. Я мигом долечу и, хоть голова с плеч, все передам, предупрежу государя.
– Нет лошадей, всех разослал, – жалобно ответил Брессан, – к compte Шовалов, к пренс Трубецкой[88]88
К графу Шувалову, к князю Трубецкому(фр.).
[Закрыть], остался один расхожий водовоз.
– Давай водовоза, – да ну же – черт возьми! Vite, vite!..[89]89
Скорей, скорей!.. (фр.).
[Закрыть]
Но и расхожая лошадь оказалась в отсутствии, на рынке. В исходе четвертого часа Мировичу подали наконец коня. Он набросал какую-то бумагу, спрятал ее на грудь, пожал руку Брессану, вскочил в седло и понесся вдоль Фонтанки.
«Не знаю, как и что, – мыслил он, – но верю, что сделаю всем наперекор, всем…»
У Калинкина моста, где жила Филатовна, Мирович придержал подводья, миновал заставу шагом. Полная тишина царила окрест. Предместье, пробуждаясь, еще молчало. Ни конных, ни пеших. Слева в Измайловском полку прогремела чья-то запоздавшая карета, но и та вскоре затихла. От ближних садов и огородов тянуло запахом росистой листвы. Где-то над крышей поднялся ранний дымок. Мирович миновал предместье и во всю прыть помчался по пути в Ораниенбаум, думая про себя: «Гетман изменник, не диво еще, – сластолюбец; но Панин… видно, чем больше идеализма, тем загребистее лапа…»
Но в то же утро и ранее отъезда Мировича, благодаря Дашковой, случилось непредвиденное событие, которому добродушный летописец того времени дал скромное и меткое название: «Предприятие господина Орлова».
В Петергоф, далеко до рассвета, скакал на лихой, собственной тройке Алексей Орлов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.