Текст книги "Мирович"
Автор книги: Григорий Данилевский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
XV. Пельмени
Прождав день и другой Фонвизина, Ломоносов отправился его отыскивать.
«Кстати навещу и былую мою жилицу, Бавыкину, – решил он. – Пока пошлют приказ в армию, узнаю от Настасьи Филатовны его верный адрес и сам его обрадую приятною вестью».
Бавыкина квартировала теперь у Калинкина моста. Дом дяди Фонвизина был невдали у озера или, скорее, у болота, между светлиц пятой роты Измайловского полка.
Ломоносов заехал прежде к Фонвизину. Среди двора его встретила, с чашей и с грудой тарелок в руках, какая-то здоровенная, но еще молодая с виду стряпуха. На вопрос о Денисе Иваныче она переспросила: «Чяво?» – и, с досадой ткнув тарелками в сторону небольшой каменки, стоящей между верб и акаций, прибавила:
– Эвоси! Тут аны и живут…
Был еще десятый час дня. Из окон каменки между тем уж слышался стук ножей и вилок и вкусно пахло жареным, с луком, мясом. У крыльца валялись палки и большой шерстяной избитый мяч для игры в лапту. Смех и говор нескольких молодых голосов слышался из-за низеньких, покосившихся и вошедших в землю дверей.
«Рано, однако, обедают на болоте!» – подумал, взявшись за дверную ручку, Ломоносов.
Его глазам, за порогом, представилась крохотная, светлая комната, загроможденная амуничным, книжным и всяким хламом. Сор в ней, очевидно, не выметали по неделям. Пахло табачным дымом. У раскрытого в обширный зеленый огород окна стоял тесовый стол. За столом, перед батареей пустых и недопитых пивных бутылок, за блюдом дымившихся, плававших в масле пельменей, с добродушными, вспотевшими от еды лицами, в рубахах и без шейных платков, сидели трое смеявшихся военных молодых людей. Одного Ломоносов тотчас узнал. Прочие двое – круглолицый, долговязый, румяный, с крупным носом и карими, весело глядевшими глазами, и другой – постарше, невысокий, широкоплечий и в очках, – были ему незнакомы.
– Куда же это вы, Денис Иваныч, запропастились? – спросил Ломоносов, вваливаясь своим плотным, здоровенным станом через порог горенки. – Заехали, околдовали собой домоседа и как в воду канули… Я с хорошими вестями…
– Михайло Васильевич!!! Батюшка! Великий наш… – вскрикнул и заметался оторопелый и донельзя растерявшийся Фонвизин. – Господа, господа! – обратился он к вскочившим и также, в смущении, не знавшим, что делать, приятелям. – Позвольте вам отрекомендовать… Тьфу! Что я! Смею ли?..
– Да полно ты, Денис Иваныч, – обратился к нему Ломоносов, садясь на безногую, на каких-то смешных подставках, прикрытую ковриком, кровать, – назови, кто твои друзья, и все тут.
– Не сюда, не сюда, упадете… ах, в кресло! Тьфу ты пропасть! И оно ведь сломано… не могу! О! Да знаете ли, други сердечные, кто это? Знаете ли? – произнес Фонвизин, указывая на гостя. – Наш первый, великий и единственный поэт, Михайло Васильевич Ломоносов.
Молодые люди бросились к своим галстукам и кафтанам, продолжая, с раскрасневшимися лицами, смущенно и безмолвно смотреть на гостя.
– Вот я и нарушил дружескую конверсацию, – сказал, поднявшись с кровати, Ломоносов, – знал бы, и не зашел… Оставайтесь, господа, как есть, или я сейчас ретируюсь вспять.
– Помилуйте, как можно! Ничуть-с… – восклицали, натягивая камзолы и прочее, оторопелые приятели Фонвизина.
– Мы играли в мяч, умаялись и закусываем, – объявил, глядя на приятелей, Денис Иваныч, – они зашли с ученья… А теперь позвольте: вот этот-с (он указал на круглолицего и долговязого, с крупным носом) – старый знакомец дядюшки по Казани, Преображенский рядовой и мой друг по любви к словесности, скромный писец любовных и всяких веселых стишков, Таврило Державин… Не красней, брат, не красней!..
А этот (указывая на плечистого и полного, в очках) его и мой приятель, капитан того же полка, Петр Богданыч Пассек. Он-то и придумал сегодня пельмени… И оба они, Михайло Васильич, как и я, ваши поклонники…
Глаза Ломоносова радостно блеснули. Он отменно вежливо поклонился и, ласково глядя на упаренные, цветущие здоровьем лица молодых людей, рассказал Фонвизину о своем предстательстве за него у канцлера и у самого государя. Денис Иваныч хотел было броситься к покровителю на шею и остановился.
– Михайло Васильич! – воскликнул он. – Как вас благодарить! Вот осчастливили, помогли…
– Резолюция канцлера, – заключил Ломоносов, – была, впрочем, сверх штата; государь, однако, велел вам дать жалованье… Только экзамент, друг мой, экзамент, без этого нельзя…
– Пустяки, – сказал, махнув рукой, Фонвизин, – съезжу в подмосковную, попрошу денег у бабушки или у тетушки – богатая бабушка там у меня, да какая! Всего вас знает наизусть! И не далее конца месяца выдержу всякое испытание… Не хотите ли трубочку, Михайло Васильич? Вот пенковая, а вот и табак…
– Ну, и дело… С испытанием мешкать нечего… А вы, сударь, тоже любите слагать стихи? – обратился Ломоносов к Преображенскому солдату.
– По ночам-с, как улягутся в казарме, – несмело и запинаясь ответил Державин, – по ночам-с… мараю так себе, без правил, на рифмы кладу. У нас тесно, опять же солдатство не тем занято, амуниция, смотры – больше в карты, или в свободные часы за вином…
– Что же пишете? – спросил гость.
– Триолеты о красавицах, – произнес, ободрясь, Державин, – побаски насчет то есть разных полковых дел… А впрочем, пробовал перекладывать Телемака и Геллерта…
– На какой же лад вы пробовали их?
– На образец, извините, вашему штилю подражал.
Ломоносов стал набивать трубку. Румянец выступил на его суровом исхудалом лице. Фонвизин делал знаки приятелям.
– А ну-ка, да ну же, из побасок что-нибудь, – сказал он, подмигивая, Державину. – Хоть это:
Я на то ль тебя спознал,
Для тово твой пленник стал?
Или это:
Ходит Бергер, – злы минуты,
Ко двору моей Анюты…
К вахтпараду припоздал,
В кордегардию попал…
– Ну, полно… охота! – перебил его, не зная, куда глядеть, растерявшийся Державин. – Такой ли пустошью занимать дорогого гостя?
– Трудитесь, государи мои, трудитесь, – сказал, раскурив и отставя трубку, Ломоносов, – вы наше наследие, преемники! Не давайте заглохнуть бедному, еще соломенному нашему царству… Пробуждайте, воскрешайте мертвую землю… Да чтобы в вашу душу не вкрались дурные какие упражнения и колобродетва… Главное – труд! А без него ничего не поделаете. Хлеб, господа, за брюхом не хаживал. И много терки вынесет пшеница, пока станет белым калачом…
Разговорились о науках, о литературе; от них перешли к городским и дворским новостям. Пельмени были забыты. Мундиры и галстуки, по просьбе Ломоносова, снова сняты.
Вошел еще гость, лет восемнадцати, среднего роста, с большим покатым лбом, бледный, с черными, задумчивыми глазами и робкою улыбкой на добрых, мягко очерченных губах.
– Также ваш поклонник, – произнес, указав на него, Фонвизин, – измайловский солдат и постоялец здесь во дворе дядюшки, Николай Иваныч Новиков. А этот? – обратился он к Новикову, – верно, знаешь? Наш бессмертный Михайло Васильич Ломоносов… Ну, какие новости, друг? В сборной был? Что говорят?
– Да, времечко! – сказал негромко, поглядывая на Ломоносова, Новиков. – Нечего сказать… Попались в перекрестную… Клади весла и молись Богу: вниз – вода, вверх – беда…
– А что? Да ты не стесняйся, – обратился к нему Фонвизин, – начистоту; ему можно… Он стойкий, наш…
Новиков снял перевязь, утерся и присел на стул. Несколько мгновений все молчали.
– Так все натянуто, так, – сказал Новиков, – что и незаряженное ружье, гляди, выпалит… А иначе мыслить, лучше лишиться жизни…
– Да вы о чем это, господа? – вмешался, потягивая из трубки, Ломоносов.
Приятели переглянулись. Фонвизин кивнул головой.
– Мы, измайловцы, – тихо и глядя куда-то вдаль, проговорил Новиков, – все, то есть, как один человек, ну, все пойдем за нее в огонь и воду.
– За нее, матушку нашу, богиню! – подхватил, вставая, Державин. – И мы, преображенцы, жизнь отдадим…
– За надежду, радость и спасенье отечества! – произнес, схватив стакан с пивом и чокаясь с прочими, Пассек. – Восемнадцать лет ведь она живет в России! Узнала ее, полюбила и стала, почитай, лучше всякой русской. Покойная царица Елисавета Петровна с Бестужевым ее, одаренную свыше, помимо ее мужа, прочила себе в преемницы, да не успела совершить и объявить… помешали Шуваловы, Бестужева сослали…
«Эге-ге, вон оно куда!.. Вон молодежь-то! – подумал, глядя на собеседников, Ломоносов. – Правду сказал Петр Федорович… Ничем еще себя не заявили; скромные, как грибки сыроежки под дуплом, в лесной глуши… Никто их не знает и не подозревает, а все они ее друзья. Все в нее влюблены, и от нее, добросклонной да внимательной, без ума!»
– А все-таки в чем же дела суть, государи мои, не понимаю? – спросил Ломоносов.
Фонвизин взглянул на Пассека, тот на Державина, оба на Новикова.
– Да что, сударь, порицайте нас, судите! – сверкнув черными большими глазами, с засветившимся, бледным лицом, сказал Новиков, поднимаясь со стула. – Наше солдатство, измайловцы, решили сегодня – говорю это по секрету – не слушаться выдумки голштинцев, нейти в поход в Данию… Притом же лютеранство думают ввести, кирку во дворце в Ораниенбауме строят…
– И наши преображенцы за вами! – отозвался от окна раскупоривавший новую бутылку пива Державин. – Выбрали меня товарищи артельщиком на этот самый бестолковый поход… Ну, только вряд ли быть затеянной войне…
– Почему? – спросил Ломоносов.
– Порешило капральство, – сказал Новиков, – как только выйдем в Ямскую, за Калинкин мост, станем и спросим, куда и зачем нас ведут? Зачем покидаем нашу матушку, государыню-надежду, Катерину Алексеевну?
– Коей все мы рады служить по гроб, – прибавил Пассек.
– Еще каноник Менгден, слышно, – отозвался опять от окна Державин, – предсказал в детстве Катерине Алексеевне, что на ее голове будут три короны…
– Московская, Казанская и Астраханская! – чокнувшись с Фонвизиным, сказал Новиков. – Ура, наша радость, виват!
– Ну, словом, нейдем в Данию! – заключил, наливая всем стаканы, Державин. – Нейдем за голштинцев, да и баста…
– Но позвольте, господа, – обратился к ним Ломоносов, – вас за то, чай, ведь не пожалуют… узнают, откроют.
– Не попадемся, – ответил, глядя на него поверх очков, Пассек. – Я первый – ни в жизнь…
– Ну, поручиться трудно, – произнес Ломоносов, – напрасные, безвременные жертвы, – да еще с примесью лучших, как вижу, сил и умов…
– Нет, извините, лучших, и нет худших! – ответил, подняв руку, Новиков. – Человек от природы получил право на равенство со всеми и на свободу. Равенство убито собственностью, свобода – слепыми узаконениями невежественных обществ… Бог, материя и мир – одно и то же…
– Те-те-те… знакомые хитросплетения не новость! Да вы, молодой человек, как вижу, розенкрейцер, иллюминат? – сказал, глядя на оратора, Ломоносов. – Измайловскому рядовому это, простите, хоть бы и не подобало…
– Да здравствует великий Адам Вейсгаупт, Велльнер и Сен-Жермен! – не унимаясь и потрясая стаканом, воскликнул Новиков.
– Вы, сударь, столько насчитали великих, да еще чужеземцев, – сказал, поморщившись и вставая, Ломоносов, – что нам, нижайшим, в сей юдоли и тесно… Прощайте… Однако не можете ли, прошу вас, сказать, где нынче обретается восхваляемый вами алхимик и фокусник, сей якобы живший десятки веков, саго padre[76]76
Дорогой патер (итал.).
[Закрыть] Сен Жермен?
– Граф нынче в Питере, – нехотя ответил Новиков, – желающие его видеть могут справиться у артиллерийского казначея Григория Орлова… бывает и в австериях Дрезденши и Амбахарши.
– Граф! О-го! – заметил, презрительно усмехнувшись, Ломоносов. – Португальскую жидовскую скотину зовут графом!.. А вся его магнизация и сверхнатуральное состояние не больше, как примешанный к пуншу либо к кофию, на заседаниях масонов, опиум… Доподлинно то знаю! Что ж до химии, государи мои, так в ней и верьте мне, он сущий невежда и дурак… Шарлатанит с философским камнем, воскрешает аки бы мертвых и растит на лысине волоса! Впрочем, расстроенным фанатизмой в нервных узлах барыням зело нравится и зато порядком и поделом их обирает…
Ломоносов простился с молодыми людьми и вышел. Фонвизин проводил его до ворот.
– Какая жалость! Мой дядя на охоте в Ропше, – сказал он, расставаясь с знаменитым гостем, – двадцать восьмого июня день его рождения; я хоть и уеду в Москву, но к этому дню беспременно возвращусь… Не откажите, Михайло Васильич, на пирог… И дядя и тетка очень будут рады вас видеть. Они так вам благодарны за меня; двадцать восьмого – не забудете?
Ломоносов сперва отказался; двадцать девятого июня, в день Петра и Павла, в Академии было назначено торжественное заседание, и ему поручили изготовить и сказать в этот день хвалебную в честь государя латинскую речь. Но, подумав, он взглянул на юношу, ласково пожал ему руку и дал слово быть у него на пирог дяди, после академического заседания.
Разговор в каменке долго не выходил у Михайлы Васильича из головы.
«Недобрые затеи, недобрые, – размышлял он, – сущие воробьи! Переловят их, коли хуже не будет, пропадут ни за что ни про что… А тот-то, в очках, Пассек? Ни в жизнь, говорит, не попадусь… Экие шустрые, чиликают, топорщатся, прямо воробьи…»
Дня через три Ломоносов справился в коллегии и узнал, что приказ с разрешением Мировичу возвратиться подписан накануне и уже послан в армию. Он хотел ехать к Калинкину мосту, отыскивать Бавыкину, как увидел на лестнице коллегии Ушакова, с которым познакомился весной, провожая Мировича в Шлиссельбург. Ломоносов ему сообщил справку о его приятеле и прибавил:
– Кстати, замените меня, съездите к общей нашей знакомке, Бавыкиной; что-то недомогаю, а надо бы узнать адрес вашего друга и скорее его обрадовать.
Ушаков отправился к Калинкину мосту.
Комната у грекени Бунди, где жила теперь Филатовна, была пропитана запахом домашней птицы. По соседству, за дверью, помещался, очевидно, хозяйкин курятник. Сильно исхудалая, с недовольным и опечаленным лицом, Бавыкина, прикрытая старенькой кацавейкой, лежала на сундуке, под образами.
– Что с вами, матушка? – спросил Ушаков. – Здоровы ли? Как жаль, не дали о себе слуха: охотно бы навестил…
– Ну, уж ты-то навестишь! Одна ягода с другом своим. В гроб давно мне пора; откройся, мать сыра земля, – чуть взглянув на гостя, сумрачно и с замешательством проговорила Филатовна, – вот она, доля-то бабы Настасьи… в птичницы да в огородницы в экие годы пошла!.. Что ж, парень, не осуди: хлебушка всякому хочется жевать. И воду сама ношу… Да чуть с лихоманки не померла, как его-то, твоего прокурата проводимши, сюда переехала.
– А я к вам, Настасья Филатовна, с доброю вестью, – сказал, садясь, Ушаков, – не у всех дела хороши, и я вот в тесноте поистратился опять. От Василия ж намедни была получена цидулка, – просил похлопотать о его возврате; иначе, писал, без спросу, на гибель свою, готов стать дезертиром. Ну, ему сильные люди и выхлопотали апробацию! Вчера, поздравьте, написано Бутурлину и в его Нарвский полк…
Бавыкина подняла с подушки голову. Ее глаза тревожно забегали по комнате, с испугом остановясь на ситцевой занавеске, протянутой от печи к посудному поставцу. Губы что-то шептали.
– Что вы, матушка? Не слышу, – сказал, нагибаясь к ней, Ушаков.
Филатовна, качая головой, не спускала испуганных глаз с поставца. «Что бы это значило?» – подумал Ушаков. Он встал, тихо приподнял положок.
У печи, схватившись за волосы, в забрызганных грязью шинели и высоких дорожных сапогах, сидел, понурясь, Мирович.
– Боги праведные… что вижу? Ты ли? – вскрикнул Ушаков. – Как и когда? Отпуск только что послан.
– Без отпуска, уходом…
– Но ведь это дезертирство! Как ты мог решиться?
– Что спрашивать, полно! Невидаль какая! Не стерпел – ну и все тут! – грубо ответил Мирович. – Значит, была причина.
– Когда приехал?
– Сегодня ночью, великолуцкими фурлейтами.
– И не боишься? Не подождал! Ну, как выдадут?
– Не выдадут. Не все ж Каины, предатели. А донесут – э, черт! Туда и дорога! – резко сказал Мирович. – Офицер, нашей ложи масон, провожал амуницию из Митавы; ну, и провез через рогатки, в тюках.
Ушаков не мог прийти в себя. Превосходивший его нравственным складом и умом Мирович ему казался в эту минуту жалким, ничтожным.
– Что же теперь! – сказал Ушаков. – Ведь военный суд, ведь гибель над головой… А он сидит… Ах, Василий, припомни встречу у Дрезденши, твои слова о силе воли, о советах разума! С Иисусом Навином солнце собирался остановить, с пророком Илией хотел отворять и затворять небо – а не мог выждать из-за границы увольнения в отпуск по команде! Шреклих!..[77]77
Ужасно (нем.).
[Закрыть]
– Э, убирайся, черт! Советы еще! Пропадать, так пропадать. Все ложь и обман, – мрачно и злобно проговорил Мирович, – все подлецы, самомерзейшие твари, и ты первая из них… Одна в свете истина, одна, – любовь… Вот разве, впрочем, и она… да наплевать!.. Хоть бы скорее этому решение, конец…
– Успокойся, друг Василий, успокойся, – сказал, мигнув Филатовне, Ушаков, – объясни лучше, как это случилось. И с предметом своим теперь скоро – ну, хоть и сегодня – встретишься, я видел ее… Девица отменно достойная и, вероятно, ждет не дождется… А уж от суда, Вася, как-нибудь, в столь необычайной факции, постараются тебя спасти сильные друзья…
Мирович, презрительно зевнув, ничего не ответил.
Ушаков дал знать о приезде приятеля Ломоносову, прося замолвить о нем слово гетману, и напомнил Мировичу о весеннем его знакомце по дому Дрезденши, о Григории Григорьевиче Орлове, куда тот на другой день и отправился.
– А!.. Дивно губительная пятерка! – вскрикнул, при виде Мировича, цальмейстер гвардейской артиллерии, Григорий Орлов. – Как дела с фараоном и с бильярдом?
– Плохо, Григорий Григорьевич! Весь, как есть, прогорел.
– Что же, денег надо?
– Нет, не их. Раз помогли вы, за что по гроб благодарен, – еще в одном пособите… отслужу…
– В чем же дело?
Мирович рассказал о своем уходе. Орлов опустил руки.
– Плохо, брат, примечательно плохо! – сказал он, покачав головой. – Ты масон? Да говори, не бойся, – и я масон…
Мирович сделал особый, странный знак рукой.
«Отлично, я так и думал, пригодится, – сказал себе Григорий Орлов, – вольный каменщик и охотник до карт! Степана Васильевича Перфильева за нами приставили наблюдать, а мы в соглядатаи за ним поставим этого гуся. Перфильев в пикет собаку съел – зато в лямуш ему не везет… Вот ему разом и дистракция, и отместка… Этот его уж, без сомнения, забьет с первых ходов!»
– Приходи завтра, – произнес Орлов, – обсудим твое дело.
Мировича одели, ссудили деньгами. Чтоб избавить его от ответа в самовольной его отлучке из армии, Орлов устроил так, что рапорт о нем спрятали, в Нарвский полк дали знать, что он временно назначен по артиллерии, в комиссию о «пересмотре шуваловских голубиц», а ему велели сидеть с Перфильевым и носу никуда не показывать. В этом помогли и масоны, одной ложи с Орловым.
Василий Яковлевич украдкой увиделся с Пчёлкиной. С отъезда из Шлиссельбурга она жила на Каменном, у Птицыных. Встреча их была странная. Поликсена будто обрадовалась, даже как-то порывисто, нервно расплакалась. Мирович, однако, увидел нечто другое, не то, чего он ожидал. Сам не давая себе отчета, в чем дело, он молча, угрюмо сел и все время исподлобья смотрел, слушая Поликсену.
«Сущий волчонок, – подумала о нем Птицына, бывшая при этой встрече, – и как она его не бережется! Глаза – острые ножи!»
Устроитель гвардейских веселостей, Орлов свел Мировича в масонской ложе с Перфильевым. Новые знакомцы как засели за стол, так уж и не вставали. Дни шли, ночи напролет – они без отдыха играли, изредка лишь переменяя место игры, да когда подходили другие охотники, садились вкруговую за бириби или в фараон. Опиум масонства, слившись в Мировиче с хмелем карточной игры, вконец поработил его мысли, сердце, волю.
Двадцать третьего июня Мирович, исхудалый, с впалыми щеками и с блуждающим, потухшим, сердитым взглядом, приехал к Ломоносову, прошел к нему в сад и, присев у него в беседке, прерывающимся, сильно взволнованным голосом спросил его:
– Знаете, что случилось?
– Не знаю…
Мирович не поднимал глаз. Сгорбившись и нахохлившись, он просидел несколько секунд молча, с отвисшею нижнею губой и упавшими с колен руками, злобно выжидая, что еще скажет ему Ломоносов.
– Я только что с Каменного, – начал опять Мирович, нарочно цедя слова, – вчера Поликсена гуляла с детьми Птицыных… ну, гуляла и забрела в рощу к Невке…
– Что же там увидела? – спросил Ломоносов.
– Дети собирали грибы; Поликсена читала книжку… ха-ха!.. В это время – книжку!.. Вдруг слышит шаги; поглядела – идут двое…
Сказав это, Мирович судорожно повел плечами, точно его знобило, и нервно зевнул.
– И кто же, думаете, были эти двое? Угадайте, – спросил как-то неестественно улыбнувшись, Мирович.
– Не знаю, – ответил Ломоносов, – почем знать?
– Принц Иоанн Антонович и с ним, должно, новый шлиссельбургский пристав, – с презрительно-гордой усмешкой проговорил Мирович.
– Что ты, Василий Яковлич! Быть не может… Ужели принц?..
– Он! Поликсена не ошиблась, узнала… Он! Вторую неделю в тайности живет на даче Гудовича в лесу.
Ломоносов, через голову Мировича и верхушки дерев, взглянул на вечереющее, залитое дымчатым заревом небо и с чувством, медленно перекрестился.
– Но есть и другое дело, – продолжал, торопясь и переминаясь, Мирович, – то, о чем я сведал случайно, – ну, играя с одной тут компанией, – так о том страшно и вымолвить…
– Что же ты узнал?
– Не нынче завтра ожидают смуты, волнения, – ответил, уставясь в Ломоносова черными, без блеска, глазами Мирович, – все, уверяют, готово, и вернейшие, близкие к монарху люди передаются, если уже не передались его врагам.
Произнося это, Мирович покраснел и замолчал.
– Полно, мало ли что болтают? – сказал Ломоносов, вспоминая беседу у Фонвизина. – Упаси господи от злых, крамольных дней! Все пойдет вверх дном.
– Не верите? – спросил, вставая, Мирович.
Он выпрямился, судорожно оправил волосы. Черные, затуманенные волнением и бессонницей, его глаза глядели сердито. В них начинал светиться злой и дикий огонь. Скопление всякой горечи, ненависти и мести вызывало чрезмерное возбуждение.
– Покажу им, – сказал он с холодной злобой, – спознаю ближе и все, как есть, открою. Я терпел ужасную, неисходную бедность, нужду, нищету, а приятели мои были богаты и знатны. Пора выбиться… И уж коли за то не получу сатисфакции во всех моих бедствиях – нет правды на земле!..
Мирович вышел. Шаги его затихли в конце сада.
Ломоносов ему ничего не ответил и его не проводил.
Он продолжал из беседки смотреть на темнеющее над деревьями, в последних отблесках заката, небо и думал о другом. Изможденный тюрьмой, кроткий и важный видом юноша не отходил от его мысленных глаз…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.