Электронная библиотека » Григорий Данилевский » » онлайн чтение - страница 25

Текст книги "Мирович"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 21:58


Автор книги: Григорий Данилевский


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Какие же бумаги? – спросил Ушаков, стараясь все добросовестно запомнить.

– Бумаги? Ну их, одна помеха! – опять раздражительно сказал Мирович. – А впрочем, это по части канцелярской, и ты мастер… Составим манифест сената к принцу Иоанну и другой, именной, якобы от государыни, указ – взять коменданта под арест, заковать его в кандалы и, вместе с принцем, доставить без замедления в сенат.

– Так, так! Это ловко придумано! – сказал Ушаков, начиная понимать, в чем дело. – Ну а дальше?

– Дальше? – как бы очнулся и пересел с кровати на стул Мирович. – Не хочу, чтоб это только слова… Довольно слов!.. Нас зовут вон болтунами, философами, не хватит, мол, духа…

Надо поэтому браться за дело… Сомкнемся, вместе станем сильней!

Он снова прошелся по комнате, взглянул в раскрытое окно. За окном стояла тощая, запыленная от уличной езды, чуть распустившаяся рябина. В ее ветках, будто видя внизу нечто страшное, роковое, трепыхался и беспокойно взлетывал жалкий, с тревожно распростертыми крыльями, воробей. Солнце било в окно косыми, ярко назойливыми лучами. В воздухе стояла нестерпимая жара и духота. «Кошка к его гнезду, – подумал Мирович о воробье, – да пусть гибнут глупые, никому не нужные птицы! Не ахти кому нужны! – а тут вон другой глупый воробей…» – прибавил он. С этими мыслями Мирович понурился и, как больной, как чахоточный, опершись в колени, в силу переводил дыхание.

– Приказываю дальше, – проговорил он негромко, – чтоб была крепостная шлюпка и барабанщик для битья тревоги; не забудь, это первое, что нужно, первое… Больше, пожалуй, ничего… Все от собственного мужества и смелости! Возьмем и доставим принца прямо в артиллерийский лагерь, на Выборгскую сторону, а не то к артиллерийскому пикету, у моста на Литейной… Офицеры того корпуса ведь лучшие… Правда, лучшие? Других сообщников не надо. Совершим все вдвоем…

– Разумеется, не боги же лепят горшки, – самодовольно сказал Ушаков и смолк, видя, как сдвинулись брови Мировича и как снова повел глазами при этой неуместной его развязности.

– Барабанщик ударит тревогу, – строго продолжал, точно отдавая приказ целой армии, Мирович, – солдатство и народ соберется… Вот ваш природный российский государь, Иоанн Третий Антонович! – скажу я. – Тот, коему все, в его детстве, присягали. Не так ли? Я прочту составленный нами к народу манифест и останусь охранять особу принца. Ты же, с офицерством, отправишься отбирать присягу от сената, синода, коллегий и от всей резиденции.

– А государыня? – спросил Ушаков.

Мирович презрительно отвернулся. Звериная, хитрая радость блеснула в его глазах. «Не понял, тупица», – подумал он с злобным торжеством.

– В Лифляндию едет через месяц, – проговорил он, опять садясь и не удостоив взглядом Ушакова, – сказывают гвардионцы – за нее сватается бывший тут при посольстве Понятовский, так к Варшава шлют войско, чтоб поляки сперва выбрали его королем, и ему будет аудиенция в Риге. С Орловым ведь не удалось… слышал?

– Как не слыхать? – заторопился Ушаков. – И есть подтверждение – князь Волконский уже выступил в Смоленск для поддержки и выборов, нашему полку велено готовиться туда ж.

– Успеют еще, – небрежно зевнув, ответил Мирович.

– Ну да, если будет нужно, дай знать, – прибавил Ушаков. – Объявлюсь больным и останусь, не пойду с полком, чтоб быть наготове.

– Арестантов пошлем в Соловки либо спрячем туда ж, на принцево место, куда думали и Петра Третьего, в Шлиссельбург, – решительно заключил и развязно встал со стула Мирович. – Никого не нужно, сами все! Нет лучше, как самому… Ни у кого не канючу помощи – много чести, сам все, сам…

«Вот он, каков! Я хохла и не подозревал», – подумал, почтительно на него глядя, Ушаков.

– Так помни же, – накрывшись шляпой, заключил Мирович, – обдумай все и готовься; недолго ждать; скоро зайду за ответом.


Утро следующего дня Мирович провел у Бавыкиной. Та его встретила укоризнами, выговорами:

– Баклуши бьешь, в полк не едешь, где шляешься? Вот начальство на тебя напущу, скрутят молодчика, во фронт, на абафту. Меня забыл, бесстыжих глаз по неделям не кажешь.

Молча выслушал Мирович все нападки, сказал только:

– Эк расходилась; погодите, все наверстаю.

От Бавыкиной он отправился к Ломоносову, узнав, что Михайло Васильич, по обычаю, занимается в сад, и пошел к знакомой беседке. «Не открыться ли, – рассуждал он, становясь за ее стеной, – вот удивился бы. Да что! Станет еще отговаривать – ненужные-де попытки, погибнешь. Как же, так вот я и отдамся даром! И он, должно, в сердцах: не оценили по достоинству его хвалебной оды, сумароковской дали аттенцию. Уж вот, чай, не в кураже, ругмя ругается. Нет, лучше пусть увидит нас в славе, в блеске, в триумфах…»

Мировичу было слышно, как покрякивал и шелестел бумагами Ломоносов. Он перекрестился, вздохнул и бережно, на цыпочках, не заходя в беседку, вышел опять из калитки.

Еще через день Мирович съездил на Каменный остров, на дачу Птицыных. Он зашел со стороны черного двора и долго поджидал, высматривал кого-нибудь из прислуги. Вышел с ведрами кухонный мужик. Мирович, заторопившись, из старенького, потертого кошелька достал полтинник, подозвал мужика и попросил его выслать горничную. От нее Мирович узнал, что Поликсена по-прежнему находится у князя Чурмантеева на Калмыцкой линии, изредка шлет письма и собирается куда-то за границу.

– А девочка князя… хворая… жива? – спросил Василий Яковлевич.

– Померли-с и оне, на Фоминой.

Мирович, повеся голову, побрел к извозчику. Вечером того же дня Ломоносову подали занесенный каким-то мальчиком пакет. То была цидулка от Мировича.

«Давно прибыл с родины, – гласило письмо, – да некогда было, простите, беспокоить заездом, – и к чему? Все кончено, во всем отказ. И невеста насмеялась; не лучше ж того и господа сенат. Совет дан фортуну взять за чуб… Оно бы и можно: да ну, как сорвешься? Еду в новый полк. А услышите о неудаче, молитесь о рабе божьем Василии».

– Рехнулся малый, жаль, – сказал себе, задумашись над этими строками, Ломоносов, – ясное дело, в иске вновь ему отказано. В новый полк уехал, а куда, и словом не упомянул.

Часу во втором дня, тринадцатого мая, Мирович спокойно и, по-видимому, даже с особым удовольствием зашел опять под Смольный к Ушакову.

– Ну, брат, собирайся, – сказал он ему.

– Куда?

– А вот увидишь.

Они вышли на улицу, извозчика не взяли. Странная, давно не бывалая, тихая улыбка блуждала по лицу Мировича. Он не очень торопливо, молча и без оглядки шел в направлении к Невской першпективе. На Аничковом мосту он чуть было не столкнул за ветхую деревянную перекладину какого-то зазевавшегося пешехода. Повернули прохладною, теневою стороной к гостиному ряду. На Невской першпективе, от зноя, пыли и духоты, было мало прохожих. Кое-где только погромыхивали с опущенными занавесками кареты. Приятели вошли в ограду Казанской церкви, посидели здесь под развесистою липой, потолковали и вошли на паперть. Из церковной сторожки выглянул привратник. Мирович подозвал его и шепнул ему несколько слов. Тот сходил в смежный двор. Явились нарядный дьячок и полный, добродушный священник. Дверь собора открыли.

– Пожалуйте, – сказал, пропуская офицеров вперед себя, степенный, с отрадно выспавшимся лицом, священник. Окруженный зеленью, сумрачный и тихий храм пахнул на вошедших приятной прохладой и ладаном. Зажгли кое-где свечи. Дьячок вынес и поставил у левого бокового придела аналой. Священник надел ризу, выпростал на плечи прядь русых, густо вившихся волос и, склонясь в сторону и тихо крякнув, спросил:

– По ком панихида?

– По умершим, убиенным рабам, Василию и Аполлону, – твердо и с тою же тихой, чуть блуждавшей улыбкой ответил Мирович.

Ушаков удивленно раскрыл на него глаза.

– Кто же, родичи или товарищи они будут вам? В сражении? – спросил, крестя и принимая кадило, священник.

– В сражении… однополчане-с, – ответил Мирович.

Панихида началась.

– Что ты, безумный, что? – не утерпев, прошептал Ушаков.

Мирович не глядел на него и ничего не отвечал. Став на колени, крестясь и кланяясь в каменные плиты, он весь погрузился в безмолвную, напряженную молитву. Ушаков хотел следовать его примеру, но, как ни крепился, мысли бежали от него. На нем не было лица. Тут только, угадав и предчувствуя что-то безобразное, страшное, он опомнился, но увидел, что поздно. Озираясь испуганным, потерянным взором, он тупо смотрел перед собой, вздыхал и, отирая лицо, не мог надивиться, откуда все это налетело и как он мог решиться.

«Панихида! Да ведь это ужас… смерть! – мыслил Ушаков. – И кто накликал, кто пророчит эту страшную развязку?»

Мирович исполнял печальный обряд спокойно и с таким торжеством, будто его венчали. При пении «со святыми упокой» Ушаков невольно всхлипнул, хотел удержаться и, упав головой на плиты, глухо разрыдался. Несколько секунд, вздрагивая плечами, он не поднимался от пола.

«Да что с ним? Вот чудак! И из-за чего?» – подумал Мирович, сухими, без блеска, глазами с недоумением глядя то на Ушакова, то на священника и дьячка, на лицах которых, от такой горести молящихся, невольно также выражалось смущение.

Панихида кончилась. Мирович расплатился и вышел на паперть.

– Смотри же, Аполлон, – сказал он, пройдя с Ушаковым в тенистый угол церковной ограды, – теперь нас уже нет в живых… понимаешь, мы обречены, отпеты, с каноном, за упокой…

– Да что ж все это значит? И кто тебя уполномочил? – спросил Ушаков.

– На случай, коли придется умереть без покаяния. Ты клялся перед алтарем… Клянешься ли еще раз Божьей Матерью Казанской?

– Клянусь.

– И Николаем-угодником?

Ушаков повторил клятву.

– Нет, постой, – не удовольствовался Мирович.

Он снял с шеи добытые где-то кресты с мощами и один надел на Ушакова, другой опять на себя; отдал ему с руки перстень с адамовой головой, а себе у него взял кольцо с аметистом.

– Теперь мы братья, побратались! – сказал он торжественно, замедлясь у выхода из ограды. – Если нет у них Бога и нет истинного царя, Третьего Петра, то где же Бог и где людская совесть. Мертвеца им… замогильную тень… Смотри же, ожидай зова; придет час, извещу… разгромим…

Двадцать пятого мая Ушаков прибежал впопыхах к Мировичу, уже уложившему чемодан для отъезда на службу в Шлиссельбург, и объявил, что его неожиданно в то утро призвали в коллегию и, за недостатком фельдъегерей, объявили приказ: ехать завтра в Смоленск, с казной и бумагами, к генерал-аншефу, князю Михаилу Никитичу Волконскому. Эта весть, как громом, поразила Мировича. Он подозрительно, строго взглянул на приятеля и вдруг вспыхнул.

– А! Уж придумал, напроворил план? Подстроил с начальством? – вскрикнул он, не помня себя от гнева. – Вон, изменник! Вон, ты все подло… чтоб духу твоего не пахло!

Ушаков показал ему письменный, по форме, ордер. Мирович опомнился, пересилил себя, стал соображать.

– Ну, черт, ничего! – сказал он, отвернувшись с отвращением. – Не все свет, что в окне… Можно и без тебя… Смотри, однако, не опоздай… Ведь ты в заговоре со мной, не отвертишься… помогай, не то пулю в лоб, здесь не шутки…

– Да убей бог, клянусь – я духом съезжу и… что мне там делать?.. Ну, разве…

– Еду послезавтра, – не слушая его, внушительно перебил Мирович. – А наше рандеву – помни – день в день и час в час – двадцать четвертого июня, вечером, на закате солнца… да не спутай, таранта!.. Двадцать четвертого, как раз в Иванов день… понял?.. Тезоименитство нами спасаемого его высочества или, вернее, будущего его величества…

Ушаков слушал внимательно, точно приказ высшего начальства.

– А государыня в Ригу едет двадцатого, – продолжал небрежно Мирович, – и это тоже не забудь… узнал от камер-лакея Касаткина… Помнишь? Он письмо о Поликсене доставил от Рубановского… знает все тайны двора, как и что, – я по пальцам расчел и сообразил… Да куда же ты, постой! Эк, разнесло, не посидится. Слушай, Аполлон, – прибавил Мирович, отведя Ушакова в сторону, – если ты мне да осмелишься, или нет, не то… стой!.. Если в этой командировке, ну, дьявол! Пойми, – если кто вздумает тебе стать поперек, так или иначе помешать, – то помни: прожду день, прожду два, ну разанафемы, далее неделю… не долее, впрочем, первого июля, а там, – заключил Мирович, склонясь к самому носу Ушакова, – помни, я сам, без тебя, я один… и тогда уж, не прогневайся… весь успех, вся слава и почет за мной…


Двадцать девятого мая Ушаков, по пути к Смоленску, подъехал к реке Шелони, в селе Опоках, порховского помещика Косецкого. Его провожал Великолуцкого полка фурлейт Новичков. Паром на противоположном берегу замедлился. Время стояло жаркое, и был полдень.

– А что, ваше благородие, не выкупаться ли? – сказал с повозки, весь мокрый от испарины, фурлейт.

– И то правда, – согласился Ушаков, – ну, посиди же ты с сумкой, я прежде выполощусь, а там ты.

Он разделся под тенистой вербой, посидел в холодке и пошел, по мягкой зеленой травке, к песчаному берегу.

«Вот благодать, – рассуждал он в приятном настроении, ставя одну, потом другую ногу в светлую, студеную струю и любуясь своим здоровым, белым телом, – я молод, статен, силы так и пышут во мне. И вдруг этот чудак Мирович панихиду по убиенным… Не везде успех; но это еще не значит, что пора умирать… О, далеко не пора. В карты проигрался, должен по шею, особенно у Павлинова; да выплыву, вынырну, – сказал он себе, окунувшись и широким, приятным взмахом проворных рук направляясь к быстрине, – и как это было дико, мрачно – ладаном курили, пели «со святыми упокой…». А что, как утону?.. Ведь судорога точно, как бы дернула за ногу, как входил; говорят, ой, как это скверно… Ну, да вздор! Какая там судорога!»

– Барин, а барин, – крикнул вдруг кто-то с берега от мельницы. – Держи подале… там омут.

«Ну, да ладно, – думал, весело рассекая воду, Ушаков, – не на таких речонках плавали. А небо как сверкает! Ишь, мощки, ласточки реют. На спину лечь, отдохнуть. Фурлейту завидно… Как в Смоленск, сейчас уху, пирог с подливкой. У Самцова на постоялом, говорят, разахти красотка хозяйка… То есть, кабы да богатую засватать – вот бы показал, как жить! А не панихиды…»

И в то время как, раскинув руки, Ушаков лег навзничь и гладь реки его несла к пенившейся и плескавшейся под зелеными ракитами быстрине, в его мыслях встала почему-то далекая, пошехонская деревушка, он мальчиком в синей рубашонке бегает по саду; белокурая румяная женщина, в высоко взбитых локонах, ходит по дорожке с чулком в руке; она вяжет и ласково ему улыбается, а на ее щеке милая родинка, – это его мать; а малины, малины, спелых вишен!.. И все полные; бабочки, пчелы над ними вьются… И вдруг опять судорога.

– Барин, а барин! – доносился крик.

«Вздор, не бывать тому!» – упорно думает Ушаков. Он окунулся и, фыркая, весело вынырнул. Пенится и клокочет вокруг темная безодня. А в ногу впилось что-то мертвой хваткой, дергает и тянет, как гиря. Ушаков хлебнул воды раз и два. Холодно, жутко. Ему опять вспомнился Мирович, данное слово, панихида. Шум и звон в ушах. Везде зелено. Руки машут без сил. Искры, пена, пузыри. Что-то с страшной быстротой мчится мимо, кругом… Все мимо: сад, белокурая в локонах женщина, спелые вишни, испуганный воробей, мотыльки. Он еще раз встрепенулся, повел руками и с мыслью: «Ужели смерть? О! Никогда…» – ухватился за что-то зелено-золотистое, мягкое, махровое. Грудь искала воздуха; а навстречу тянулись голубые, сизые тени…

Ушаков утонул.

Тело его к вечеру нашли меж сваями мельницы. Известие о том в Смоленск и позднее в коллегию доставил фурлейт Новичков.

XXXI. В Шлиссельбурге на карауле

Назначенный срок прошел. Ушаков не являлся. Прошла, с концом июня, и вся неделя первого очередного дежурства Мировича в крепости.

«Что ж это значит? – рассуждал он. – Страха ради иудейска, не кажет глаз и вести о себе не подает!» Мирович то шагал взад и вперед по гауптвахте, то поднимался на крепостную стену, глядел с куртины за реку и, теряя терпение, не знал, что делать, с кем разделить горечь сомнений. «Тьфу ты, черт! Не догадался! – вдруг вспомнил он. – Дело ясно; Аполлон чем-нибудь пустячным, ну, чуточку стеснился, оробел; ведь он мелочный, слабый человек, – инкогнито прибыл в Шлиссельбург, для предварительных объяснений, и сидит на постоялом, ждет меня с дежурства… Скорее!..»

Мирович сменился с караула, отвел команду в полк и бросился искать Ушакова по постоялым. Поиски его были тщетны. «Ну, погоди же ты, распроклятый трусишка, обойдемся и без тебя. Как только доведу дело до конца, первого тебя арестую, публично осрамлю».

Первого июля, бродя без цели по улицам, встретил он знакомого по Кёнигсбергу, подпоручика из грузин Чефаридзева.

– Какими судьбами? – удивился Мирович.

– Овсы закупаем, да и ваш Шлиссельбург захотелось поглядеть.

– А главное видели?

– Что?

– В крепости, вон со стены видно – первый нумер, первый.

– Что ж там за дважды нумер первый?

– Слышали про бывшего когда-то российского императора Иоанна Антоновича? – вдруг склонился к Чефридзеву Мирович.

– Нет, не слыхал.

– Ну, так он самый здесь и есть… Двадцатый год закупорен под замком.

Чефридзев стал разглядывать Мировича.

«Эк несуразное городит, – подумал он, – и глаза точно не свои, как похудел!»

– Хотите, что ли, участвовать? – вдруг побелевшими губами, в упор, прошептал и улыбнулся Мирович.

– Как участвовать? Полноте, батюшка; экое, бог с вами, коловратство придумали! – сказал и пошел от него в переулок Чефаридзев.

– Храбрец улепетнул! Триолеты, буриме списывать, Жоконду с барышнями читать! – неестественно захохотал ему вслед Мирович. – Смотрите, еще донесете! – крикнул он ему. – Отличку, награду за усердие получите!

«Но как же быть, как быть, – ломал голову сбитый с толку Мирович. – Ехать в Петербург, узнавать об Ушакове? А как вдруг разминемся? Я к нему, а он сюда… Флотилию шлюпок условлено, людей в масках… «Благородный, нам любезно-верный Мирович, чем полагаешь отблагодарить своего помощника?» – «На три дня на гауптвахту, ваше величество, всерабственно прошу за промедление, а потом его хоть и в генерал-поручики…» Нет, однако, из сил выбьешься; ведь это невозможно. Как опять попасть в крепость? Отказаться от предприятия?»

А тут вдруг и помогла судьба. Офицер Смоленского полка, сменивший Мировича, заболел на гауптвахте. Дали знать командиру полка, Корсакову. Мирович услышал про это в канцелярии, явился, будто невзначай, к полковнику и предложил свои услуги за товарища. Второго июля он снова, не в очередь, стал на недельное дежурство в крепость, срисовал в свой календарь ее план и над помещением принца на плане поставил особый знак.

День третьего числа был особенно жарким. Воздух не освежался ветром. Духота в низкой, полной мух и пропахнувшей солдатами казарме была невыносимая. Мирович почти не сходил с крепостной стены. Усевшись у выступа куртины, он неподвижно глядел на город и на уходящие вдаль прибрежья Невы. Мысли сменялись мыслями.

Он вспомнил странные сны, ряд снов, которые видел в последнее время и которые не выходили у него из головы. Он даже помнил числа, в которые виделись ему странные, как бы пророческие, грезы, и все их тщательно записал на листках своего календаря.

Три с половиною месяца назад, а именно семнадцатого марта, ему снилось, будто он почему-то в Митаве, в гостином ряду, суетится для кого-то покупать кожи и хомуты. Купцы ему кланяются, он же не в мундире, а в ситцевом стареньком куцем своем халате, и не на чем ему возвратиться домой. На улице лежит какой-то обрубок. Делать нечего, он садится на обрубок, прикрыв купленною кожей ноги, торчащие из-под куцего халата. И вдруг обрубок понесся с ним по улице, как коляска; встречные кланяются ему. Он доехал к крепости; ему навстречу в ворота выходит старик и с ним некий бледный юноша. И не забыть ему заплаканных, молящих глаз юноши. «Вот твоя судьба, вот твоя удача!» – говорит старик. С этими словами Мирович проснулся.

В конце мая он видел во сне гибель какой-то женщины – она, в его глазах, утонула в реке, за какою-то церковью. Когда он потом соображал этот сон, ему казалось, что погибшая была Поликсена. И он так плакал, что из его глаз лились не слезы, а кровь, и этой крови ничем нельзя было остановить.

Сон тринадцатого июня особенно его поразил и возмутил его до глубины души. Ему приснился бывший у него недавно денщик, солдатик Лаврон. Денщик на него донес: «Их благородие затеяли вредное государыне дело, освобождение такого-то важного преступника».

Мирович видел во сне, как его судили, как обрекли на казнь и как совершали самую казнь. В ужасе он очнулся, взглянул – началось утро; он лежал за перегородкой, в караульной крепостной гауптвахте, а Лавров копался над чем-то в углу.

И еще один сон он видел на днях. Ему снилось, будто он шел через какой-то плавучий, на барках, мост. Синяя, глубокая, многоводная река с шумом катилась между барок. Он шел по мосту, держась за туго натянутый канат. И вдруг канат с треском лопнул. Он повис на его обрывке, над холодной, зияющей бездной. Пальцы, вцепясь в склизкий канат, окоченели, фуражка, слетев с головы, кружилась в пенистых, уносивших ее волнах. Но он не утонул – перед ним какие-то пышные, ярко освещенные палаты, полные праздничного люда. Он за столом, и рядом с ним в богатом парчовом наряде, в жемчугах и соболях некая красавица. И все говорят: «Вот он счастлив, достиг своего, а Ушаков ни при чем, опоздал…»

«Не виноват Ушаков, – думал Мирович, – везде сила, сила случая, нет правых и нет виноватых, нет и ничего достойного на свете. Что слава? – каприз натуры. Что добрые дела? – расчет либо жалкая попытка уладить несовершенство вещей».

Мировичу казалось, что дело, с такой ясностью намеченное у него впереди, никогда им не было обсуждаемо и что самая мысль об этом страшном и вместе сладком, увлекавшем его деле явилась у него за секунду назад. Он до мельчайших подробностей знал, как и когда он это сделает, видел место и себя во всей при том обстановке и с презрением отворачивался от себя, считая, что все это он выдумал теперь только от жары и от скуки. Картины, целые ряды картин вставали и исчезали перед глазами Мировича. Рассказы о Бироне, о воцарении младенца-императора, ликование столицы и семьи правительницы, чтение оды молодого Ломоносова во дворце… Четыреста четыре дня власти и двадцать три года одиночного заключения злополучного принца…

«Ужас, ужас!» – повторял про себя Мирович, прохаживаясь вдоль стен и опять садясь у выступа. Сумерки сгустились. Окрестность стихла. Слышались только по разным затишьям, вокруг крепости, шаги да оклики часовых. И опять мысли, как галочье перед грозой, слетаются, кружат, машут холодными, черными крыльями… Петербург залит солнцем. На лугу, у вновь заложенного дворца, пасется пара усталых, серых волов. Он, робкий, дикий мальчик, глазеет на улицы, на дома. За рекой шумная, резвая школа. Он – кадет, в пудре и в косе. У Разумовского – театр. Смеется и приседает быстроглазая, с ямочками и с мушками на щеках, пастушка…

 
Когда ты будешь богачом,
Вельможей, а не пастухом…
 

Кутежи, карты, ссылка, поход и новая встреча – здесь, в этой самой крепости… Ночь, чтение Робинзона, шорох в дальней комнате… «Господин офицер! О, умоляю, сюда! – слышится ему кроткий, душу надрывающий голос. – Уйти отсюда, слушайте, можно; только пилу в хлебе, лодку и на берегу лошадей…» «Эй, оранжевый воротник! – слышится другой голос. – В июне свадьба, и я буду у вас посаженным отцом…»

Всю ночь просидел Мирович на стене куртины. Перед рассветом он сошел в казарму, уткнулся в приплюснутую, общую офицерскую подушку и забылся тяжелым свинцовым сном. Ему снилась мглистая такая же тихая ночь – очертания города, морских батарей, блеск фитиля и, в белом мундире, на песчаном мыске, робко замедлившийся невысокий человек. «Мертвого из гроба не вернешь, – шепчет с усмешкой былой фаворит, – а ты, молодой человек, подбодрись-ка, да и поступай, как все…»


Утром, четвертого июля, Мировича едва добудились. Он встал, долго собирался с мыслями, помолился, вынул из узелка зеленую тетрадку – то был его рукописный календарь и вместе, на свободных страницах, в стихах и в прозе, его дневник, – вписал в него несколько строк, в том числе клятву-обет Николаю-чудотворцу – отныне не играть в карты, не пить вина и не курить табаку, – и оделся. Выйдя во двор, он проверил караул, с должной аттенцией отдал честь коменданту, обходившему обычным утренним дозором все места, где стояли часовые, и весело, даже насвистывая что-то, с трубкой сел за стакан со сбитнем. До обеда, пока было жарко, он гулял между гауптвахтой и церковным садиком, развернул и в тени на скамье прочел несколько статей из забытой кем-то в казарме книжки «Трудолюбивой пчелы» на 1759 год. Он даже нежно, чувствительно задумался над подвернувшеюся идиллией:

 
Без Фелисы очи сиры,
Сиры все сии места;
Отлетайте вы, зефиры,
Без нее страна пуста…
 

«Фелиса-то Фелиса, да черти в душе завелися», – прибрал он при этом в мыслях даже рифму, вспоминая, что сам недавно написал стихотворение:

 
О, время, время преходящее,
В коем дни дней множат!
 

В этом страшном, мистическом стихотворении Мирович говорит о козырном, долгоперистом голубе, который с товарищем залетел среди моря на остров, где сидел в темной каменной клетке белый голубь. Не имея сил его освободить, они заплакали, решили ждать иной поры и разлетелись – один в Париж, другой в Прагу[106]106
  См. это стихотворение Мировича в «Примечаниях» к роману. (Прим. авт.).


[Закрыть]
.


Пообедал Мирович, после чтения, с давно не испытанным вкусом, посидел у порога казармы, увидел, что у Бередникова заперли для отдыха после трапезы ставни, и сам занавесил шинелью от мух окошко в караульной, притворил дверь, сказал капралу и вестовому, чтоб сторожили, скинул кафтан, прилег на скамью и крепко, сладко заснул. Выйдя вновь на площадку, он удивился. Был уже пятый час вечера в исходе. Зной уменьшился. Небо покрылось белыми перистыми облачками. Тени вытянулись понизу; ярко блистали только верхи башен да главы церкви.

«Вот так заснул!» – подумал Мирович, с легкою, приятною дрожью, поднимаясь на стену куртины, обычное место своих прогулок и размышлений.

Там, заложа руки за спину, с вывернутыми короткими ногами и большою, втиснутой в костлявые плечи, головой, прохаживался главный теперешний пристав при затворнике, рябой и грубый солдафон, капитан Власьев. Мировичу вспомнилось, как распекал Власьева за не в порядке нашитую пуговку покойный государь.

«Не чета князю Чурмантееву, – подумал он, – а этакой чести, дубина, дождался, за главного при его высочестве… И Силина осилил…»

– Гуляете, Данило Власьич? – обратился Мирович к приставу.

– Да-с, а вам, подпоручик, на абафте не мешало бы по артикулу-с… а не гулять.

– Ну, и надоест, – произнес, посмотрев в сторону, Мирович, – душно что-то; мгла будто собирается к ночи.

Власьев молча прошел несколько шагов. Мирович догнал его на стене куртины у поворота к внутреннему двору. Казарма принца стала видна влево под их ногами: черная дверь, окно с решеткой, лестница и галерея, на которой он видел здесь в последний раз принца.

– А у меня славный табачок, – весело сказал вдруг, присев на корточки и набивая трубку, Мирович, – первейший сорт, настоящий сюперфинкнастер.

Охотник до курения, скряга Власьев пробурчал что-то и отвернулся, раздумывая, впрочем, даст ли ему подпоручик, после выговора, затянуться первому.

– Молчите, капитан? Но согласитесь, – продолжал Мирович, снизу вверх взглядывая в недовольное, надутое, с вытаращенными глазами, лицо Власьева, – согласитесь, что ведь лучше быть в довольстве, даже с капитальцем, и, знаете, жить вволю, покуривать, чем здесь-то, в этой каторге.

Он подал ему трубку.

– Эка брехать ты дока, – сопя носом и потянув из чубука, произнес Власьев.

– Да именно так-с, вот разберите.

– Но, одначе, о чем ты?

– Первый нумер, первый-с, – сказал Мирович, бойко, подмигнув и сам удивляясь, с какою безобразною, грубою шутливостью он это сделал.

– Пустяки врете, – промычал капитан, косясь на него и в то же время рассуждая: «уж не до нашей ли комиссии то клонится!» – Сами знаете, что противно регулу… мы присяжные люди…

– Э, не пустяки! – возразил Мирович. – Ну, если б, примером, хоть бы вот это дело?..

В груди у него что-то дрогнуло и как бы собиралось выскочить. Дух захватывало. В глазах прыгали искры. На языке, против воли, шевелились слова рокового, ужасающего признания. «Вот возьму, – думал он, – да прямо ему в лицо и швырну весь секрет».

– Хорошо бы, – сказал, уродливо улыбаясь, Мирович, – хорошо бы, знаете… стакнуться, да и того?..

– Что того? – спросил, еще более насторожа уши, Власьев, стараясь отойти подальше от рокового места.

– Не предадите, не погубите прежде предприятия? – вдруг упавшим, молящим голосом спросил Мирович.

– Коли предприятие таково, что к вашей погибели следует, то не токма поощрять, а даже и слушать вашего вранья не хочу, – ответил, повернув к нему спину, Власьев.

– Осво…

Мирович начал и вдруг опомнился. Он обомлел и в смертельном страхе затрепетал, сообразив к своему ужасу, какой он сделал было промах. Со стены они спустились в сад. «Расположу его к себе, заглажу глупые слова», – подумал Мирович, беспомощным, робким взглядом всматриваясь в лицо Власьева. Тот глядел волком.

– А знаете новости? – начал он. – Играет на днях ее величество в карты. Панин, гетман и Бецкий с нею… и вдруг кто-то о соловом жеребчике гетмана, рысистом, – он на нем в одиночку на бегунцах… Тут надо вистовать, у ее величества козыри, – а они все о жеребчике…

И точно прорвало Мировича: он засыпал словами, будто давно не говоривший. И, сознавая, как лебезил и как подыскивал речи, он с презрением слушал свой дребезжащий голос и внутренне на себя плевал. «Подлый, гнусный подлипала! – говорил он сам себе. – Вон рассказал о контузии своей под Берлином, даже оказался неприличным хвастунишкой… О посланной и вновь возвращенной отставке Ломоносова выложил такой дубине… точно может подобная ракалия оценить, понять… Наконец сообщил о мнимом волокитстве своем за какой-то актеркой Машей, – этого уж совсем и не было, и все это я придумал, чтоб только умаслить его, расположить… эка мерзость, позор!»

У моста во внутренний двор Власьеву младший пристав Чекин и вахтер поднесли в котелке и в миске что-то дымившееся, прикрытое полотенцем.

«Проба ужина, – решил в уме Мирович, – на сон грядущий трапеза принцу».

– Неси, – подумав и неспокойно, как бодливый бык, оглядываясь, сказал Власьев.

Он из кармана достал Чекину длинный почернелый ключ. Котелок и миску понесли за канаву в ворота. «Угадал, – усмехнулся Мирович. – Но почему сам капитан туда не пошел? Странно…»

У гауптвахты Власьев с ним расстался. Стемнело. Было девять часов. Мирович велел пробить зорю, поставил солдат на молитву и отпустил их на ночлег. Дождавшись смены часовых, он пошел в казарму. У ее крыльца, толкуя о полковых делах, сидели два капрала и кое-кто из смоленцев-солдат. Мирович отозвал капралов в сторону.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации