Текст книги "Мирович"
Автор книги: Григорий Данилевский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Прочтя эту публикацию, Мирович окончательно раздумал идти к Орлову.
«Ну его к бесу! – размышлял он. – Еще сочтут опасным, притязательным критиканом, недовольным судьбою, хулителем государственных мер. Новый фаворит, Орлов, отвернулся, пренебрег… Не вспомнить ли старого?.. Разумовский – земляк и когда-то, при покойной царице, благоволил ко всем нашим и ко мне…»
XXVIII. У Разумовского, на Покровке
В воскресенье, восьмого июня, Мирович пошел к графу Алексею Григорьевичу Разумовскому. Погода была, как и все те дни, пасмурная, невеселая. То смолкал, то опять моросил дождь.
Разумовский, с приезда со двором в Москву, жил в своем доме на Покровке, рядом с церковью Воскресения в Барашах, купол которой с тех пор, в память венчания в ней царицы Елисаветы с графом, украшен золотою короной. Иконостас этой церкви перевезен впоследствии в Почеп.
Мирович приоделся, даже завился в цирульне и пошел к обедне на Покровку. Он располагал подойти к графу в церкви, где Алексей Григорьевич любил пленять москвичей хором собственных певчих и где он сам, бархатно-певучим, звонким, несколько в нос голосом читал Апостола. У обедни граф не был. Мировичу сказали, что он простудился на придворной охоте, был не совсем здоров и около недели не выходил из дому.
Мирович, на всякий случай, решился зайти в графские хоромы и велел о себе доложить. Сверх ожидания, его не заставили долго ждать с ответом.
– Пожалуйте, – тихо, с улыбкой и южным акцентом сказал степенный, залитый в золото галунов, неслышно двигавшийся по ковру, украинец-камердинер, по знаку швейцара показавший гостю дорогу вверх, по разубранной цветами лестнице.
«Увижу прежнего, всесильного, бывшего в таком высоком случае человека! – думал Мирович, подходя к кабинету Разумовского. – Он старался быть патроном не только моим, но и моей семьи. Не забывал когда-то Алексей Григорьевич земляков-малороссов, хоть и вышел из черни, из лемешовских пастухов».
Прошлое, далеко улетевшее время мгновенно встало, ожило в мыслях Мировича. Он вспомнил свой приезд с покойным отцом, на волах, в Петербург, прием в Аничковом саду у графа, плясание «трепака» и пение хвалебного канта перед императрицей Елисаветой, определение в кадеты, игру на театре в Гостилицах, встречу с Пчёлкиной и многое, теперь минувшее навсегда.
Сильно похудевший и осунувшийся, но все еще замечательно красивый, Разумовский не сразу узнал Мировича, когда тот, введенный камердинером, стал у порога и почтительно, «с решпектом» отвесил ему низкий поклон. Граф сидел с книгой у камина. Он был в белом, вязаном колпаке поверх серебрившихся, ненапудренных волос и в светло-голубом, на серых мерлушках, бархатном халате, со звездой на груди.
– А, земляче! Постой!.. Мирович, кажется?.. Он? Так и есть, вот не ожидал! – вглядевшись в гостя и улыбаясь карими, с краснинкой, ласковыми глазами, сказал Алексей Григорьевич. – Откуда бог принес?
Мирович объяснил.
– Так не с рубежа, не с Переяслава? Гей-гей! Шкода ж, братику; поедят там без нас все вареники, галушки и шулики… садись, сердце, вот так… Что хмурый стал? Только постой, Прежде побожись: не едешь домой на волах?
– Не еду…
– А собака мохнатая, Серко, – жива?
Мировичу было не до шуток.
– Удостойте, ваше графское сиятельство, выслушать партикулярно, – сказал он дрогнувшим голосом.
Разумовский поднял брови, опустил на колени книгу и все еще не покидал улыбки. Ему также вспомнились иные, более счастливые годы, время Елисаветы – время его сказочного, беспримерного «случая» – улетевшего значения, силы, общей зависти и общего раболепного почета.
– Ужели ж, голубчик, дело? И так-таки именно до меня? – спросил Разумовский.
– Коли дозволите, персонально к вашей чести.
– Не верю, убей бог, не верю, – произнес, покачав головою, граф, – забыт я, вовсе обойден; отписали в инвалиды. Да кому я чем могу быть ныне полезен? Все новенькие пошли, да какие! Спереди блажен муж, а сзади – всякую шаташася языци… Так-то, земляче! Оно и дело: не всем большим под образами сидеть. Чужи пивни весело поют, а на наших типун напал – спят, сучи сыны, аж потеют…
Мирович собрался с мыслями.
«Все ему расскажу, – подумал он, – попрошу его совета. Хитер он и тонок; наставит, как следует, укажет теперь откровенно, где и кого просить».
– Не откажите, век Бога заставите молить, – сказал Мирович, – вы же первый когда-то нам помогли – определили меня в корпус! Открыли жизни путь…
– Да изволь, изволь, охотно, – в чем дело? – вздохнув и подвигаясь с креслом, произнес Разумовский. – Сегодня я никого к себе не жду… При дворе, братец, куртаг, толкотня, суета; я репортуюсь хворым; каторжная лихоманка, иродова дочь, так уцепилась, что не открестишься. Сюда, поближе, к камину, вот так; я все зябну да, видишь, вот чем душу отвожу на одиночестве, – прибавил, указав на кожаный фолиант, Разумовский, – выходил всех букинистов, все книжные лари, на Никольской, был у Козырева, Романчинцова и у Анохова, у Семена Николаевича Кольчугина, нигде не нашел. Да уж Ферапонтов, от Спасского моста, прислал намедни две редких, старой киевской печати, книги. Давно их искал, и цены им нет. Видишь – читай: Пролог и Маргарит… каковы литеры?..
– Маргарит? – произнес, невольно вздрогнув и изменяясь в лице, Мирович.
– А что? И ты до них охотник?
– Да так-с, извините… я слышал, я знаю эту книгу.
– Откуда ж ты ее знаешь? Где видел? Книга редчайшая…
– В Шлиссельбургской крепости, – сказал Мирович. – Заключенный принц, Иоанн Антонович, ее читал и сказывал о ней…
– Принц Иоанн? В Шлиссельбургской крепости? Где же ты и как видел его?
– Необычным и нежданным случаем, мимолетно, на миг…
– Своими глазами видел?
– Своими…
– Расскажи, голубчик, расскажи: это любопытно.
Мирович сообщил о встрече с узником. Разумовский внимательно его выслушал, задумался и, сняв колпак, набожно перекрестился.
– Не привелось мне видеть несчастного, – сказал он, – а ты знаешь, в каком я был почете: мог бы! Боже! Неисповедимы пути промысла твоего… Что ни первые в свете люди – низвергаются с высоты, а последние, гляди, возносятся, восходят… И все то недаром, братец, не попусту…
– Извините, ваше сиятельство, – как бы что-то вспомнив, произнес Мирович, – после той экстраординарной и почти чудом ниспосланной встречи мне более не удалось видеть принца. Знаю только, его перед переворотом привозили в Петербург, на дачу Гудовича. Где он теперь находится?
– Все там же, в Шлиссельбурге, – ответил, отвернувшись и махнув рукой, Алексей Григорьевич, – впрочем, вру, вывозили его тогда летом, после Петербурга, еще в Кексгольм.
– Для чего?
Разумовский помолчал.
– Да ты не проговоришься? – спросил он.
– Помилуйте, и то, что я передал сейчас, – вам только открыл.
– Сказывают, нынешняя государыня пожелала его видеть, – ответил, оглядываясь, граф, – и то рандеву было устроено как бы ненароком.
– И это верно? Ее величество точно видела принца? – спросил Мирович.
– Как тебя вижу, – с недовольством, сумрачно ответил Разумовский, все неподобные затеи и колобродства искателей невозможного! Не сидится им. Чешутся пальцы… Стряпают дерзостные конъюнктуры, перемены, аки бы в пользу невозвратного умершего, а поистине – в свою только пользу… Ненасытные, наглые себялюбцы и слепцы! Докапываются прошлых примеров, пытают, ищут… да руки коротки… Теперь, впрочем, слышно, склоняют принца принять монашество, духовный чин – и он согласен… и хотя страшится святого духа – хочет быть митрополитом… Так ты видел принца, и он, читая Маргарит, применил к себе сказания о крестителе Иоанне?
– Применил.
– Загадочное и непостижимое знамение… Да! Чудным, поучительным и, как бы оцт и желчь, горьким смыслом пропитана вся эта книга Маргарит – о ненасытных в помыслах и алчбе женах… Слушай, братец, окажи мне одну маленькую услугу…
– Приказывайте, граф.
– Ты в оны дни в корпусе хорошо списывал ноты, – сказал граф, – и нашивал мне в презент копии, с хитроузорочными виньетами… Так вот что… Ну-ка, искусник, присядь да и спиши у меня тут, на особую бумажку, вот эти самые слова об Иродиаде, что, как ты говоришь, повторял принц, и вообще о злых женах. Я и сам был горазд списывать; но ослабло зрение и руки что-то – видно, от хворобы – не слушаются, дрожат. Вон в этой горнице столик, а возле него – видишь? – на стенной этажерочке бумага и чернильница. Пока светло, приладься там, сердце, у окна и спиши… Завтра с почтой я пошлю одному благоприятелю в Питер… Только стой, одначе… куда же ты? Погоди!.. И я-то хорош! Даю тебе комиссию, а о твоем персональном деле, прости, тебя и не спросил… Ну, что? Чай, все о том же предковском деле? Ужли не забыл?
– Как забыть? Помогите, ваше сиятельство, явите божескую милость.
Мирович поклонился.
– Совсем без средств, – сказал он, – тяжела, ох, тяжела нищета, когда знаешь, как живут и благополучны другие, ничтожные люди…
– Да что же я, братику, поделаю? Сам видишь – мы, прежние, разве у дел?.. Хлопочи, ищи у новых. Они в силе: все в их руках.
– Помилуйте, граф, одно ваше слово, намек…
– Миновало, серденку, говорю тебе, миновало… Были у Мокея лакеи – ныне ж Мокей… сам стал себе лакей…
– Шутите, граф, и притом – кого же просить?
– Иди к главному – к Григорию Григорьевичу Орлову: лично не знает тебя – постарайся через его братцей найти к нему доступ…
– Был уж у него.
– И что ж он?
– Не токмо отверг, пренебрег за особые, невымышленные, первого ранга услуги. Сказать ли всю истину?
Мирович подробно рассказал Разумовскому о знакомстве с Орловым и с его сообщниками у Дрезденши («что теперь мне молчать!» – думал он); сообщил об игре с наблюдавшим за ними Перфильевым и о случае с колесом государыниной коляски. «Да вы, думаете, что я вру, вру? – задыхаясь, бледными губами повторял Мирович. – Ну, скажите, можно ли это выдумать? Есть живые свидетели, их можно спросить… Ужли отрекутся?..»
– Человеческая гордыня – Арарат гора вышиною! – презрительно сказал, покачав головой, Разумовский. – Только ни один ковчег истинного людского счастья еще не приставал к этой горе, не спасался.
– Так как же после такого афронта? – продолжал Мирович. – Идти ли к графу Григорию Григорьевичу? А особливо, когда все в городе толкуют о новых, сверх обычных почестях, кои его ожидают…
– Какие, сударь, такие еще почести? – поморщась, спросил граф.
– Да о браке? Ужели не слышали?.. По примеру, извините, вашего сиятельства…
– О браке? – произнес, вдруг выпрямившись, Разумовский. – О браке? Так и ты слышал? Из решпекта и должной аттенции к графу Григорию Григорьевичу, я бы умолчал, но уповательно… нонешние…
Алексей Григорьевич не договорил. В кабинет торопливо вошел тот же степенный, залитый в золото галунов и неслышно двигавшийся по коврам, украинец-камердинер.
– Кто? Кто? – спросил, не расслышав его, Разумовский.
– Его сиятельство, господин канцлер, граф Михайло Ларионыч Воронцов.
Разумовский удивленно посмотрел на дверь, потом на Мировича.
– Странно… сколько времени не вспоминал, не жаловал… Проси, да извинись, что, по хворобе, в халате – в дезабилье.
Слуга хотел идти.
– Нет, стой… А ты, голубчик, – обратился граф Алексей к Мировичу, – все-таки вот тебе эта самая книга, возьми ее и присядь вон там… или нет, лучше у моего мажордома, на антресолях, – там будет спокойнее. Пока приму канцлера, не откажи, будь ласков, сними копийку с отмеченного. Согласен?
– Охотно-с.
Слуга провел Мировича ко входу на антресоли и поспешил в приемную.
Разумовский помешал в камине, взял со стола книгу «Пролог» и, усевшись опять в кресле, развернул ее на коленях. «Что значит этот нечаянный и, очевидно, не без цели визит? – раздумывал он. – В пароксизме лежал, не наведывался, а теперь… странно».
Прошло несколько минут тревожного, тяжелого ожидания.
В портретной, потом в бильярдной, наконец – в смежной, цветочной гостиной послышались звуки знакомых, тяжелых, с перевалкой, шагов. Вошел с портфелью под мышкой, в полной форме и при орденах, Воронцов.
– Чему обязан я, Михайло Ларионыч? – спросил Разумовский, чуть приподнимаясь в кресле навстречу канцлеру. – Извините, ваше сиятельство, как видеть изволите, вовсе недомогаю – старость, недуги подходят.
– Э, батюшка граф Алексей Григорьич, – сказал, склонив с порога курчавую, с большим покатым лбом голову и расставя руки, Воронцов, – всем бы нам быть столь немощными стариками-инвалидами, как вы.
– Милости просим, – произнес, указав ему возле себя кресло, Разумовский.
– Никого нет поблизости? – спросил, оглядываясь и садясь, канцлер. – Могу говорить по тайности?
– Можете. В чем дела суть?
– Негоция первой важности, и вы, граф, изготовьтесь услышать и, через мое посредство, дать ее величеству должный и откровенный ответ.
– Я-то? – уныло, упавшим голосом, проговорил Разумовский. – Ну, куда, для таких негоций я гожусь, отпетый, сил лишенный отшельник?.. Вот книгами лишь священными питаюсь, грешную душу упражняю поучениями, житиями угодников.
– Государыня, всемилостивейшая наша монархиня приказать мне соизволила, – продолжал Воронцов, – изготовить и вам по тайности показать вот этот прожект указа… (Он заглянул в портфель, потянул было оттуда и опять там оставил заготовленную бумагу.) В указе, государь мой, изображено, что, в память и в дань высокого благоговения к почивающей в бозе благодетельнице – тетке своей, императрице Елисавет-Петровне, государыня признала за благо вам, сиятельный граф, гласно и всенародно, как законно, хотя бы и втайне венчанному супругу покойной монархини, дать титул высочества…
– Что вы, что, – как бы в ужасе, замахав руками, сказал Разумовский, – как можете вы это говорить? Ну, дерзну ли? Мой бог! Да ужели не нашлось, кто б решился в том перечить ее величеству?
– Я первый, коли простите, возражал, – сказал, склоняясь, канцлер.
– А еще кто, еще?
– И Никита Иваныч за мной излагал резоны.
– Благодарение Богу и вам с Никитой Иванычем! – приподняв колпак и смиренно перекрестясь, сказал Разумовский. – Спасибо… доподлинно вы угадали мои чувства и мысли…
– Но всемилостивейшая государыня наша, – продолжал канцлер, – через меня неуклонно и, во всяком случае, к тому ж решила вам передать еще одну, нарочитой важности, просьбу.
– Какую?
– В иностранных курантах и в секретных отписках резидентов давно пущены ведомости, будто бы у вас, граф Алексей Григорьич, хранятся доподлинные, за должной скрепой, документы о браке вашем с покойной императрицей. А посему ее величество, как в вас интересуясь, поручила вам сообщить, чтобы вы не отказали вручить мне те отменной важности свидетельства, для начертания, на сообщенный вам обжект, законного и для всех очевидного о том высоком титуле указа.
– Документы, государь мой? – заторопившись, несмелым голосом спросил Разумовский. – Свидетельства о браке моем ее величеству нужны?
– Так точно.
– Дозвольте же, – помолчав, продолжал граф Алексей Григорьич, – не откажите прежде и мне самому просмотреть оный, составленный вами, набросок указа.
Воронцов почтительно подал ему бумагу, Разумовский просмотрел ее, возвратил и, положив книгу на камин, встал с кресла. Он медленно подошел к шкафу, достал из него окованный серебром, черного дерева ларец, снял с шеи ключ и вынул из потайного ящика сверток обвитых розовым атласом бумаг. Развернув сверток, он оболочку его бережно спрятал на место, а бумаги, подойдя к окну, начал читать с глубоким, благоговейным вниманием. Воронцов не спускал с него глаз…
«Понял ли, ужели все сразу понял?» – думалось Михайле Ларионычу.
Просмотрев бумаги, Разумовский их поцеловал, взглянул на образ и, возвратясь к Воронцову, оперся о выступ камина. В лице Алексея Григорьевича изображалось неподдельное, сильное душевное волнение; глаза были влажны от слез. Он с минуту постоял, глядя в камин, вздохнул и, перекрестившись, молча бросил сверток в огонь.
– Я, ваше сиятельство, – сказал он, садясь, – завсегда был ничем более, только верным рабом покойной нашей государыни, Елисавет-Петровны, осыпавшей и меня своими благодеяниями превыше заслуг.
Канцлер поклонился.
– И никогда я, граф, – слышите ли? – продолжал Разумовский, – никогда не забывал, из какой доли и на какую стезю возвела меня наша монархиня. Обожал ее – как сердобольную мать, поклонялся ей – как благодетельнице миллионов, и отнюдь в помыслах не дерзал лично сближаться с августейшим ее царственным величием…
Воронцов сидел, как на иголках. Все виденное и слышанное превзошло его ожидания, казалось ему сказочным, несбыточным сном.
– И верьте, батюшка Михайло Ларионыч, – смигивая слезы и схватив его за руку, сказал былой «лемешовский пастух», – верьте мне, простому, нехитрому хохлу, и не сочтите за ложь и притворство… Горе великое, государь мой, горе мелким случайным людям в слепом, переходящем фаворе посягать на столь смелые, гибельные мечты… А если б то именно, о чем вы говорите, некогда и было, то я отнюдь не питал бы дерзкой и безумной суетности признать случай – говорю о том прямо, – могущий только омрачить, а отнюдь не приумножить славу покойной государыни – общей нашей благодетельницы.
– Понимаю вас, граф, и, дивясь вам, душевно, поздравляю! – сказал, встав и радуясь успеху поручения, Воронцов.
– Теперь вы убедились, сударь, – ответил, встав в свой черед, Разумовский, – убедились, что отныне нет у меня никаких документов… Доложите же о том ее величеству – да продлит она, дарами, обильная, свое благоволение и относительно меня, верного своего раба… А о том, что сожжено, будет знать токмо мое сердце… Пусть люди врут, что им взбредет на мысли; пусть дерзновенные, – понимаете ли меня, граф? – пусть, в ненасытной алчности, простирают свои надежды к опасным, мнимым величиям… Мы с вами как истинные патриоты, как верные отечества слуги, не должны быть причиною их толков и пересуд…
Воронцов откланялся. Его карета быстро загремела по Покровке и далее ко дворцу.
Доклад его о поездке к Разумовскому был принят отменно ласково. При докладе был и Григорий Орлов.
– Мы понимаем друг друга с Алексеем Григорьевичем, – сказала при этом Екатерина, – тайного брака покойной тетки с графом никогда не было… Признаюсь, праздный шепот об этом был мне всегда противен. И недаром почтенный граф от Разумника происходит – сам догадался меня в столь щекотливой факции предупредить. Иного от прирожденной всем малороссиянам самоотверженности я ожидать и не могла.
Орлов, как говорили потом Разумовскому, вышел из кабинета государыни бледный, сильно смущенный и с заплаканными глазами.
Не скоро, по отъезде канцлера, пришел в себя Разумовский.
Он, свесив голову, неподвижно глядел с кресла в тихо мерцавший камин. Мысли его были далеко: перед ним рисовалась подмосковная слобода Александровская; он сам молодой, статный певчий Алеша, ходит в хороводе сенных девушек, а об руку с ним голубоглазая, с русой пышной косой, красавица, царевна, Елизавета Петровна; далее – Гостилицы и Аничков дом, свидетели стольких лет счастья, общих поклонений и почета…
Алексей Григорьевич встал, отер глаза, спрятал ларец и тут только вспомнил об офицере, посланном на антресоли для списывания копии из книги Маргарит. Он позвонил слугу. Мирович снова вошел в кабинет.
– Ну, что, земляче, списал? – спросил, ласково улыбнувшись, Разумовский.
– Готово.
– Спасибо, садись, говори. Так как же, друже?.. Ждешь помощи, совета?
– Не откажите, ваше сиятельство, замолвить слово своему братцу, гетману.
– Брату! Не туда метишь. Не той теперь мы оба силы. Миновало, повторяю, отжило… А вот что тебе скажу. И ты, сердце, меня послушай… Поезжай на родину, да чем скорее, тем лучше. Бери отпуск, а то и вовсе абшид от службы. Коли есть у тебя приятели, родич ли, чужой, лишь бы добрый человек, – все брось и гайда до дому… Эй, хлопче, послушай меня… езжай… Есть на родине, Донце, приятели?
– Есть.
– Кто?
– В Харьковском наместничестве – товарищ по корпусу, помещик Яков Евстафьевич Данилевский и другие…
– Ну, и езжай пока хоть к нему.
– Но для какого ж резону ехать, не кончив дела?
– Твоему отцу я когда-то говорил, и тебе тот же совет: похлопочи там, на месте, а не здесь; авось найдешь, ну, хоть какие-нибудь письменные документы о поместьях твоей бабки. Отыщешь, тогда можно будет и похлопотать, и я в таком разе первый твой слуга. А без того, сердце, прямо говорю, и не надейся. Что было, то прошло, что будет, повидим. Мертвого из гроба не вернешь. А коли на то пошло – то еще лучше вот что…
Разумовский остановился, глядя на дверь, куда ушел Воронцов.
– Ты молод, не глуп, не прост, – продолжал он, – старайся сам себе проложить дорогу. Приглядывайся, ищи примеров на других, подражай… Брось бабьи бредни и – скажу тебе словами брата-гетмана – бери фортуну за чуб… и так-таки… без церемоний и просто, за самый, то есть, чуб… И верь, будешь притом таким же счастливым, как и все… понял?
– Даст ли только фортуна взять себя? – сказал Мирович. – Шутить изволите, сколько неудач…
– Сомнения? – произнес, усмехнувшись, Разумовский. – Не хватит храбрости? Ну, тогда и вовсе оставайся на родине… Живи с овечками, с волами, Серком… Эх-эх! Родина, великая, вольная степь, зеленые байраки, сады, хутора!.. Ну, веришь ли, сердце, веришь? Вот я и граф, и богат и все – а побей меня бог и наплюй ты мне, как собачьему сыну, прямо в глаза, коли вру… Все я, слышишь ли, готов бросить, все: и почести, и богатство, и знатность, – лишь бы возвратиться тем, как был, Козелец в нашу свободу Лемеши, кончить век рядом с дедовскими могилами, что на погосте в Чемерах… И знаешь ли – может, опять не поверишь, да и как поверить? – вон у меня своя музыка, хоры певчих, театр; а я о сю пору, брат, слышу соловьев да жаворонков, что пели когда-то по зорям в отцовских и дедовских наших тихих садах.
Разумовский закрыл лицо. Серебрившаяся сединой, ненапудренная его голова упала на белые, похуделые руки. Слезы из-под пальцев закапали на голубой, бархатный халат.
Мирович принял совет графа Алексея Григорьевича. Снабженный щедрым его пособием, он взял от коллегии полугодовой отпуск, и, в половине июня 1763 года, по домашним делам, уехал сперва к приятелю Якову Евстафьевичу, в Изюмский, потом в Переяславский уезд. Перед выездом на родину он получил письмо из Петербурга от Ушакова, где тот, между прочими новостями, извещал его, что Поликсена, как передали Птицыны, оказалась на Оренбургской линии, где проживала при детях высланного в коменданты Татищевой крепости князя Чурмантеева.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.