Текст книги "Бегущий за ветром"
Автор книги: Халед Хоссейни
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
– Таксисты в этом городе – народ ушлый. – Его английский был безупречен. – Почуют иностранца – сразу сдерут втридорога.
И вот Омар у нас в номере, источает улыбки и извинения, сопит и потеет.
Стоило ему полезть в портфель за блокнотом, как на мою кровать высыпалась целая куча бумаг. Число просьб о прощении удесятерилось.
Одним глазом Сохраб смотрел на телеэкран (звук был выключен), другим – на адвоката. Я сказал мальчику утром, что к нам придет юрист, и Сохраб не стал задавать лишних вопросов, только кивнул и прилип к телевизору.
– Вот он. – Желтый блокнот в руках у Фейсала. – Надеюсь, мои дети унаследуют организационные способности матери. Извините, наверное, вы не это хотели услышать от перспективного адвоката. Ха-ха-ха.
– Реймонд Эндрюс очень высокого мнения о вас.
– Мистер Эндрюс. Да, да. Достойнейший человек. Позвонил мне и рассказал про вас.
– Неужели?
– Да, да.
– Значит, положение, в котором я оказался, вам известно.
Фейсал смахнул с верхней губы капельки пота.
– Мне известна версия мистера Эндрюса. С застенчивой улыбкой он повернулся к Сохрабу и произнес на фарси:
– А это, наверное, юноша, из-за которого весь сыр-бор.
– Разрешите представить вам Сохраба, – сказал я. – А это господин Фейсал, адвокат, о котором я тебе говорил.
Сохраб соскользнул с кровати и пожал Омару руку.
– Салям алейкум, – произнес он тоненьким голоском.
– Алейкум салям, Сохраб. А ты знаешь, что тебя назвали в честь великого воина?
Сохраб молча кивнул, вернулся на свою кровать и лег на бок, не отрывая глаз от телевизора.
– Я и не знал, что вы так хорошо говорите на фарси, – сказал я по-английски. – Ваше детство прошло в Кабуле?
– Родился я в Карачи, но долгие годы жил в Кабуле. Шаринау, рядом с мечетью Хаджи Якуба. А вырос я в Беркли. В конце шестидесятых отец открыл там музыкальный магазин. Свободная любовь, банданы, мини-юбки, все такое. – Он наклонился ко мне поближе: – Я был в Вудстоке.
– Кайф, – сказал я.
Адвокат так смеялся, что опять весь вспотел.
– За исключением нескольких мелочей, я представил мистеру Эндрюсу верную картину, – продолжал я. – Вас я ознакомлю с ее полным вариантом, без цензурных изъятий.
Фейсал лизнул палец, открыл в блокноте чистую страницу и снял с ручки колпачок.
– Очень вам буду признателен. Давайте с этого момента говорить только по-английски.
– Согласен.
И я рассказал ему обо всем. О встрече с Рахим-ханом, о дороге до Кабула, о приюте, о публичном побивании камнями на стадионе «Гази».
– Господи, – прошептал он. – У меня такие милые воспоминания о Кабуле. Трудно поверить, что там сейчас творятся такие ужасы.
– А вы давно там были?
– Порядочно.
– Ничего общего с Беркли, должен заметить.
– Продолжайте.
Рассказ мой перешел на поединок с Асефом. Я рассказал о Сохрабе, рогатке, бегстве в Пакистан. Когда я закончил, Фейсал что-то записал, глубоко вздохнул и мрачно посмотрел на меня.
– Вам предстоит жестокая битва, Амир.
– И у меня есть надежда на победу? Фейсал спрятал ручку.
– Боюсь, вы уже слышали это от Реймонда Эндрюса. Победа крайне маловероятна. Хотя в принципе возможна.
И куда пропала вся его веселость?
– Значит, беспризорникам вроде Сохраба никогда не обрести семью? Эти ваши предписания и законоуложения просто бесчеловечны!
– Плетью обуха не перешибешь, Амир. И против фактов не попрешь. А факты таковы: текущее иммиграционное законодательство, требования агентств по усыновлению и политическая ситуация в Афганистане не в вашу пользу.
– Непостижимо. – Меня душила злость. – То есть все как раз предельно ясно. Но все равно это выше моего понимания.
Омар нахмурил лоб.
– К последствиям любого бедствия – а Талибан куда хуже землетрясения, уж вы мне поверьте, Амир, – можно отнести практическую невозможность доказать, что тот или иной ребенок остался сиротой. Разберись, поди, может, у этого конкретного мальчика родители живы и просто бросили его из-за невозможности прокормить. Или, может, он в одном лагере беженцев, а папа с мамой – в другом. С этим сталкиваешься на каждом шагу. Та к что иммиграционная служба визу не выдаст, пока официально не будет доказано, что ребенок подпадает под определение «сирота». Как ни нелепо, вам необходимо представить свидетельства о смерти.
– И кто мне их в Афганистане даст?
– Более того. Даже если доказано, что родители погибли, Служба иммиграции придерживается мнения, что пусть уж лучше ребенка усыновят в его родной стране. Хотя бы право наследования останется за ним.
– Что наследовать-то? – воскликнул я. – Талибы подмели все подчистую. Вы видели, что они сделали с гигантскими статуями Будды в Бамиане?
– Простите, Амир, я излагаю точку зрения официального органа. – Фейсал посмотрел на Сохраба и улыбнулся. – Ребенка можно усыновить только согласно законодательству его страны. И если в стране смута, как сейчас в Афганистане, властям не до приемных родителей с их бедами.
Я вдохнул и протер глаза. Мигрень начиналась сразу же за веками.
– Предположим даже, что случилось чудо и ваше дело официально рассмотрят афганские чиновники. – Омар скрестил руки на выступающем животике. – Скорее всего, последует отказ. Мусульманские страны, даже маленькие, не любят отдавать своих детей за границу. Ведь шариат в большинстве из них не признает усыновлений.
– По-вашему, мне не стоит связываться с этим делом?
– Я вырос в США, Амир. Америка меня научила: отступать, не ввязавшись в битву, значит обосраться. Но как юрист я обязан представить вам факты. А они подсказывают мне еще вот что: ни одно агентство не пошлет своего представителя в Афганистан для оценки условий жизни ребенка.
Сохраб сидел на кровати, подтянув колени к подбородку (любимая поза Хасана), и исподтишка наблюдал за нами.
– Я его дядя, это принимается в расчет?
– Если есть доказательства. Соответствующие документы или свидетели.
– Документов нет, – утомленно произнес я. – Сохраб узнал обо всем от меня, да и сам я до недавнего времени пребывал в неведении. У меня только один свидетель, да и тот, возможно, уже умер.
– М-да.
– Омар, у меня есть какие-то варианты?
– Говоря откровенно, очень мало.
– Так что же мне делать, ради всего святого?
Фейсал набрал воздуху в грудь, постучал авторучкой по подбородку. Выдохнул.
– Вы можете подать заявление на усыновление и надеяться на лучшее. Вы можете попытаться усыновить ребенка по его собственному желанию. Для этого вам придется прожить вместе с Сохрабом в Пакистане два года, день в день. Вы можете попросить политического убежища от его имени. Процедура длительная, и вам придется доказывать факт политического преследования. Вы можете подать просьбу о выдаче гуманитарной визы. Вопрос этот в компетенции Генерального прокурора, и ее не всем дают. – Адвокат помолчал. – Есть и еще вариант, для вас, пожалуй, самый выгодный.
– Говорите же!
– Вы можете отдать мальчика в детский дом здесь, а потом обратиться с просьбой об усыновлении. Пока суд да дело, все эти формы «Ай-600» и обстоятельства семейной жизни, он будет в безопасности.
– Что еще за формы?
– Простите. Форма «Ай-600» – стандартная процедура анкетирования Службы иммиграции. Обстоятельства семейной жизни изучает агентство по усыновлению. Надо же убедиться, что вы с женой – не буйные сумасшедшие.
– Но я обещал Сохрабу никогда больше не отдавать его в детский дом!
– Как я сказал, этот вариант для вас самый подходящий.
Мы поговорили еще немного, и я проводил его до машины.
Солнце садилось. Старый «фольксваген»-жук просел под тяжестью толстяка-юриста. Фейсал опустил стекло и окликнул меня.
– Да? – Я подошел поближе.
– Вы подумайте хорошенько. Если действовать, то только так.
Как жалко, что рядом со мной нет Сораи!
Когда я вернулся в номер, телевизор был выключен. Я опустился на свою кровать и попросил Сохраба сесть рядом.
– Господин Фейсал считает, что у меня есть возможность забрать тебя с собой в Америку.
– Правда? – Сохраб слабо улыбнулся, впервые за все дни, что мы провели вместе. – Когда едем?
– В этом-то все и дело. Придется немного потерпеть. Но с его помощью мы добьемся своего.
Я погладил мальчика по голове. С улицы донесся слабый призыв муэдзина.
– Сколько потерпеть? – спросил Сохраб.
– Не знаю. Какое-то время.
Сохраб повел плечами. Улыбка его сделалась шире.
– Ничего. Можно и подождать. Это как кислые яблоки.
– Яблоки?
– Однажды, совсем маленький, я забрался на яблоню и наелся зеленых яблок. У меня разболелся живот, его раздуло как барабан. Мама сказала, что если бы я подождал, пока яблоки созреют, живот бы не прихватило. И теперь, когда мне очень хочется чего-то, я всегда вспоминаю ее слова.
– Зеленые яблоки, – пробормотал я. – Ты умница, Сохраб-джан. Такой разумный мальчик мне еще не попадался.
У Сохраба даже уши покраснели от похвалы.
– И ты возьмешь меня на красный мост, который часто окутан туманом?
– Обязательно возьму.
– И мы поедем по крутым улицам, где из машины видно только капот и небо?
– Проедемся по всем до единой. – Я постарался сморгнуть слезы.
– А английский язык трудный?
– Через год ты будешь говорить так же свободно, как на фарси.
– Правда?
– Да. – Я взял его за подбородок и повернул лицом к себе. – Только вот что, Сохраб…
– Что?
– Господин Фейсал считает, что нам будет проще уехать, если… если ты согласишься некоторое время побыть в детском доме.
– В детском доме? – Улыбка исчезла у него с лица. – В приюте?
– Совсем недолго.
– Нет. Ни за что. Прошу тебя.
– Сохраб, это правда будет недолго. Даю слово.
– Ты обещал мне, что никогда не отдашь меня в такое место, Амир-ага. – Голос у Сохраба пресекся, по щекам потекли слезы.
Хорошо же я выгляжу в глазах мальчика!
– Это же Исламабад, не Кабул. Здесь все будет совсем по-другому. Я буду часто навещать тебя. Время пролетит быстро. Очень скоро я заберу тебя оттуда, и мы улетим в Америку.
– Нет! Нет! Только не в приют! Я боюсь! Там меня будут обижать!
– Тебя никто больше не обидит. Никогда и нигде.
– Это неправда! Они всегда говорят: «Мы не сделаем тебе ничего плохого!» И всегда врут! Ради Аллаха, не отдавай меня в приют!
Я смахнул слезы у него со щеки и мягко сказал:
– Яблоки, помнишь? Это как кислые яблоки.
– Ничего подобного! Это место совсем не такое! Только не в приют! Умоляю тебя!
– Ш-ш-ш-ш. – Я прижал к себе дрожащее маленькое тельце. – Ш-ш-ш-ш. Все будет хорошо. Мы вместе вернемся домой. Вот увидишь, все будет хорошо.
– Обещай, что не отдашь меня туда! Ради Аллаха, Амир-ага! Дай слово! – В сдавленном голосе Сохраба сквозил ужас.
Дать слово и нарушить? Я крепко обнял мальчика и принялся укачивать. Через некоторое время он затих, слезы высохли, дрожь прекратилась. Немного погодя Сохраб мирно засопел, тело его обмякло. Ужас усыпляет детей, вспомнились когда-то прочитанные строки.
Я отнес его в постель и уложил, потом лег сам. За окном пылал закат.
Когда меня разбудил телефонный звонок, небо было совершенно черное. Я протер глаза и включил торшер. Половина одиннадцатого вечера. Я проспал почти три часа.
– Алло?
Усталый голос господина Фаяза:
– Звонок из Америки.
– Спасибо.
Свет в ванной горел: Сохраб совершал вечернее омовение.
Щелчок в трубке. Радостный голос Сораи:
– Салям!
– Привет.
– Как прошло совещание с адвокатом?
Я рассказал ей о предложении Омара Фейсала.
– Не забивай себе голову, – сказала жена. – Мы поступим иначе. Звонил Кэка Шариф. Он говорит, главное, привезти Сохраба в США. А уж дядюшка позаботится, чтобы мы уже не расставались. Он тут посоветовался с приятелями и почти уверен, что Сохраб получит гуманитарную визу.
– Серьезно? Да здравствует Кэка Шариф!
– А мы выступим в качестве опекунов. Только надо все провернуть очень быстро. Виза действительна в течение года, времени для всех формальностей по усыновлению достаточно.
– Неужели у нас все получится?
– Похоже на то.
– Вот ведь радость! Люблю тебя.
– И я тебя.
Я повесил трубку и поднялся с кровати.
– Сохраб! У меня замечательная новость! – Я постучал в дверь ванной. – Только что из Калифорнии звонила Сорая. Нет нужды связываться с детским домом, Сохраб. Мы летим в Америку, ты и я! Слышишь меня? Мы отправляемся в Америку!
Я распахнул дверь.
Из груди моей исторгся крик. Я стоял на коленях и кричал. Кричал со сжатыми зубами. Кричал так, что, казалось, разорвется горло.
Когда приехала «скорая», я тоже кричал. Так мне потом сказали.
25
Войти мне не позволили.
Его увозят куда-то за двойные двери. Я кидаюсь вслед за каталкой, но ее загораживают двое мужчин в хирургических шапочках и женщина в зеленом халате. Край белой простыни метет кафельный пол, из-под простыни торчат маленькие окровавленные ступни. На ногте большого пальца левой ноги трещинка. Здоровенный парень в голубом упирается мне в грудь обеими руками и выталкивает за дверь. Обручальное кольцо у него на пальце такое холодное! Пытаюсь отпихнуть его, ругаюсь.
– Вам сюда нельзя, – говорит он по-английски, вежливо и жестко. – Ждите здесь.
Двойные двери со вздохом захлопываются. Только макушки в шапочках видны через застекленный верх.
Я в широком коридоре без окон. Вдоль стен на металлических складных стульях сидят люди. Их много. Некоторые примостились на полу, на потертом ковре. Еле сдерживаю крик. Такое уже творилось со мной однажды – в кромешной тьме цистерны бензовоза на пути в Пакистан. Забыть обо всем, обратиться в облако, улететь далеко-далеко, пролиться дождем над холмами… Только ноги у меня словно залиты бетоном, глотку саднит, в легких нет воздуха. Вот она, реальная жизнь, другой не будет. Больничное помещение, запах нашатыря и пота, перегара и карри. Под потолком, в тусклом свете люминесцентных ламп, с бумажным шелестом кружат мотыльки. Рваный шепот, вздохи, всхлипывания, стоны, лязг дверей лифта. Что мне делать, что делать?
Осматриваюсь. Сердце молотом бьет по ребрам, удары гулко отдаются в ушах. Слева от меня маленькая темная кладовая. Вот что мне нужно. Выхватываю из стопки сложенное покрывало. У туалета медсестра щебечет о чем-то с полицейским. Беру ее за локоть и спрашиваю, где запад. Она не понимает и хмурится. Глаза мне заливает пот, горло горит огнем. Спрашиваю еще раз. Умоляю. Наконец полицейский соображает, что мне нужно.
Бросаю на пол свой импровизированный джай-намаз, молитвенный коврик, преклоняю колени, касаюсь лбом пола. Кланяюсь и кланяюсь, обратясь к западу. А я ведь уже лет пятнадцать не молился, вдруг забыл слова? Нет, кое-что помню. Ла иллаалай Йлла, Мохаммед расул улла. Нет Бога, кроме Аллаха, и Мохаммед – пророк Его. Баба ошибался, Бог есть. И всегда был. Я вижу его в глазах людей в этом коридоре скорби и отчаяния. Вот он, дом Господень; здесь, а не меж возносящихся к небу минаретов в белоснежном маджиде обретают Бога те, кто потерял его. Да простятся мне мои прегрешения, предательство и ложь! Да простится мне, что я много лет пренебрегал обязанностями мусульманина и обратился к Аллаху лишь в трудную минуту, да будет он ко мне благорасположен и милостив! Я кланяюсь, и целую землю, и даю обет совершить закят и назр. Я буду соблюдать пост во время Рамадана и даже по окончании его. Я вспомню каждое слово из Корана, священной книги, и отправлюсь в паломничество в знойный город посреди пустыни, и поклонюсь святыне Аль Кааба. Мысли мои отныне пребудут с Господом. Пусть только исполнит одно мое желание: да не падет на меня кровь Сохраба! Хватит и того, что руки у меня обагрены кровью его отца.
Губы у меня соленые от слез. Люди в коридоре уставились на меня, а я отбиваю поклоны и молюсь, молюсь.
Господи, не воздавай мне по грехам моим!
Черная, беззвездная ночь опускается на Исламабад. Я сижу на полу в темном закутке у отделения скорой помощи, передо мной коричневый столик, заваленный мятыми газетами и журналами: «Тайм» за апрель 1996 года, пакистанская газета с фотографией мальчика, попавшего под поезд неделю назад, какое-то глянцевое издание с улыбающимися звездами Лолливуда на обложке. На стуле у противоположной стены клюет носом пожилая женщина в изумрудно-зеленом шальвар-камизе и вязаном платке, накатывающаяся дремота то и дело обрывает ее молитвы на полуслове. Кого сегодня услышит Господь, ее или меня? Перед глазами у меня стоит лицо Сохраба, подбородок с торчащей косточкой, уши-раковинки, глаза, формой напоминающие бамбуковые листья. Почему у сына и у отца одно лицо?
Черная, беспросветная тоска хватает меня за горло. Воздуха мне, воздуха!
Поднимаюсь и распахиваю окно. В помещение врывается душный запах тления и гнили. Стараюсь дышать всей грудью, но комок в горле остается.
Опять опускаюсь на пол. Листаю «Тайм» и не понимаю ни слова. Смотрю на трещины на цементном полу, на паутину по углам, на подоконник с дохлыми мухами, на часы на стене. Четверть пятого утра. Часов шесть назад меня вытолкали из комнаты за двойной дверью. И до сих пор никаких известий.
Странное ощущение: я словно сливаюсь с полом. Ужасно клонит в сон. Глаза закрываются, и я уношусь прочь. Вот проснусь, и все, что я видел, окажется сном. И вода, звонко капающая из крана в полную крови ванну, и левая рука мальчика, касающаяся пола, и окровавленное бритвенное лезвие на бачке – этим же лезвием я брился накануне, – и полуоткрытые безжизненные глаза. Прочь, не хочу. Глаза – это слишком страшно.
Сплю. Не помню, что снится.
Кто-то трясет меня за плечо. Открываю глаза. Передо мной на корточках сидит мужчина. На нем знакомая хирургическая шапочка, рот прикрыт белой бумажной маской, на маске – сердце у меня замирает – капельки крови. На его пейджере фотография маленькой девочки с раскосыми глазами. Врач снимает маску – слава богу. Видеть больше не могу крови Сохраба. У доктора смуглая кожа – прямо швейцарский шоколад, который мы с Хасаном покупали на базаре в Шаринау, – редеющие волосы и карие глаза. Он представляется – доктор Наваз, – в речи его угадывается британский акцент. Мне вдруг хочется бежать от него, и подальше, – ведь я не вынесу его слов.
Он говорит: порезы были глубокие и мальчик потерял много крови.
Губы мои шепчут молитву.
Ла иллаалай Йлла, Мухаммад расул улла.
Он говорит: ему пришлось сделать несколько переливаний.
А как я скажу обо всем Сорае?
Его дважды вытаскивали с того света.
Даю обет совершить закят и назр.
И молодой здоровый организм победил.
Буду поститься.
Мальчик жив. Все хорошо.
Доктор Наваз улыбается. Смысл его слов ускользает. Он еще что-то говорит, но я уже ничего не слышу. Я целую ему руки, и прижимаюсь лицом к его ладоням, и поливаю слезами его короткие мясистые пальцы.
Он замолкает. Ждет.
У полутемной, набитой жужжащими приборами палаты интенсивной терапии форма буквы «Г». Доктор Наваз ведет меня между рядами коек, разделенных белыми пластиковыми занавесками. Кровать Сохраба самая последняя, рядом с ней пост медсестер, две девушки в зеленом делают записи и тихонько переговариваются между собой. Пока мы с доктором ехали в лифте, я боялся, что, завидев Сохраба, опять разрыдаюсь. Вот оно, бледное личико, его едва видно из-за проводов и трубок. Но глаза мои сухи. Странное оцепенение овладевает мной. Наверное, водитель, успевший в последнюю секунду отвернуть в сторону и чудом избежать лобового столкновения, испытывает нечто подобное.
Сидя на стуле в ногах у Сохраба, я засыпаю. Когда открываю глаза, небо в окне у поста медсестер ясное, светло-голубое. Всходит солнце. Моя тень падает на неподвижно лежащего мальчика.
– Вам бы поспать, – говорит мне сестра.
Не узнаю ее – наверное, из утренней смены. Она отводит меня в соседнюю палату – пустую – и вручает подушку и одеяло. Опускаюсь на обитый искусственной кожей диван и сразу же куда-то проваливаюсь.
Во сне я опять внизу, в комнатке возле входа в отделение скорой помощи. Появляется доктор Наваз, снимает маску, его неожиданно белые руки тщательно ухожены, волосы причесаны. Да это вовсе и не доктор. Это мистер Эндрюс, любитель помидоров из посольства. Набычившись, он щурит глаза.
Днем госпиталь – это путаница изломанных, залитых искусственным светом коридоров, по которым оживленно снуют люди. У этого лабиринта больше нет от меня тайн, я знаю, например, что кнопка четвертого этажа в лифте не горит и что дверь мужского туалета на том же этаже перекосило и, не надавив как следует плечом, ее не откроешь. Ритм больничной жизни тоже мне знаком: суматоха перед концом утренней смены, суетня и толкотня на протяжении всего дня, тишина и спокойствие ночью, прерываемые лишь стремительным движением сестер и врачей, если кого-то привезли на «скорой». Днем я бодрствую у кровати Сохраба, а по ночам брожу по коридорам, погруженный в мысли о том, что сказать мальчику, когда он очнется. Звук моих шагов разносится далеко. Придумать мне так ничего и не удается, и я возвращаюсь в палату интенсивной терапии с пустой головой.
Когда по прошествии трех дней извлекали дыхательную трубку и переводили мальчика в другую палату, меня в госпитале как раз не было. Измученный бессонницей, накануне вечером я отправился в гостиницу в надежде хоть немного поспать и всю ночь проворочался с боку на бок. Утро застало меня в ванной комнате. Всю кровь, конечно, смыли, отдраили стены, на пол постелили новые коврики, но все равно на ванну я старался не смотреть. А вот присесть на самый краешек почему-то хотелось. Я представил себе, как Сохраб пускает горячую воду, раздевается, развинчивает бритвенный станок, снимает металлические накладки, достает лезвие, зажимает между двумя пальцами, погружается в воду, лежит немного с закрытыми глазами… О чем он думал, когда резал себе руку?
В холле меня настиг господин Фаяз.
– Выражаю вам свое глубокое сожаление, но вынужден просить вас покинуть гостиницу. Ваше присутствие здесь отпугивает постояльцев и плохо сказывается на бизнесе, очень плохо.
Пришлось освободить номер. За три дня, которые я провел в госпитале, денег с меня не взяли. Ожидая на улице такси, я вспомнил слова, которые господин Фаяз сказал мне, когда мы нашли у мечети Сохраба. Дело в том, что вы, афганцы… такие беспечные. Я тогда посмеялся над ним, а зря. Ну как я мог заснуть, если перед этим принес Сохрабу весть, которой тот боялся больше всего на свете?
Таксиста я попросил сперва отвезти меня в персидский книжный магазин. А уже потом в госпиталь.
В новой палате Сохраба кремовые стены, украшенные обшарпанной серой лепниной, кафельный пол когда-то был белым. В палате находился еще один пациент – подросток из Пенджаба со сломанной ногой, медсестра сказала мне, что он упал с крыши движущегося автобуса. От загипсованной конечности к блокам тянулись веревочки с грузиками на конце.
Кровать моего племянника была у самого окна, утреннее солнце освещало ее. Рядом стоял охранник в форме, рот полон вареных арбузных семечек, – как несостоявшийся самоубийца, Сохраб находился под круглосуточным наблюдением. Та к полагается, сказал мне доктор Наваз. Увидев меня, охранник отдал честь и покинул помещение.
Сохраб в больничной пижаме с короткими рукавами лежал лицом к окну. Я думал, он спит, но, когда я пододвинул стул к кровати, глаза мальчика распахнулись, он посмотрел на меня и отвернулся. Несмотря на все переливания крови, Сохраб был смертельно бледен, на сгибе правой руки виднелся длинный лиловый шрам – напоминание о больничных процедурах.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я.
Он не ответил, глядя на детскую площадку за окном. У качелей в тени гибискуса зеленые виноградные плети обвивали деревянную решетку. Несколько детей копошились в песочнице. По безоблачному голубому небу тихо двигался крошечный самолетик, оставляя за собой белый след.
– Доктор Наваз говорит, тебя через несколько дней выпишут. Здорово, правда?
Тишина. Пенджабец на соседней койке пошевелился во сне и что-то пробормотал.
– Мне нравится твоя палата. – Я старался не смотреть на перевязанные запястья.
Неловкое молчание.
Через несколько минут у меня на лбу и верхней губе выступил пот. Я указал на нетронутую чашку с гороховым пюре, на пластмассовую ложку:
– Ты должен есть, тебе ведь надо набираться сил. Может, тебя покормить?
Он с каменным лицом посмотрел мне в глаза и снова отвернулся. Взгляд у него был безжизненный, как тогда, в ванной.
Я достал из пакета у ног подержанную книгу («Шахнаме», купленная мною в персидской книжной лавке) и показал обложку Сохрабу:
– Эту книгу мы с твоим папой читали в детстве, сидя под гранатовым деревом на холме у нашего дома…
Сохраб глядел в окно. Я постарался улыбнуться.
– Больше всего твой отец любил легенду о Рустеме и Сохрабе, в честь которого тебя и назвали. Да ты и сам это знаешь.
Какой же я идиот!
– В письме он написал, что и тебе очень нравится эта история. Почитать?
Сохраб зажмурился и прикрыл глаза рукой. Той самой, с лиловым шрамом.
Я открыл заранее заложенную страницу.
– Начнем.
Интересно, что подумал Хасан, когда впервые сам прочел «Шахнаме» и обнаружил, какой отсебятиной я его пичкал?
– «Внимай же повести о битве между Рустемом и Сохрабом, сколь бы печальной она ни была.
Однажды Ростем, пробудившись чуть свет, наполнил стрелами колчан, оседлал своего могучего скакуна Рехша и помчался к Турану. По дороге булавой разил он онагра, зажарил его на вертеле из ствола дерева, съел целую тушу и, запив водой из родника, заснул богатырским сном. Проснувшись, он окликнул коня, но того и след простыл. Пришлось в доспехах, с оружием брести пешком…»
Я прочел почти целиком первую главу (до того места, где юный воин Сохраб является к своей матери Техмине, царевне Семенгана, и требует сказать, кто его отец) и захлопнул книгу.
– Хочешь послушать еще? Настала очередь сражений, помнишь? Сохраб ведет свое войско в Иран к Белой Крепости.
Он мотнул головой.
– Ладно. – Меня ободрило, что он хоть как-то отреагировал. – Может быть, продолжим завтра. Как ты себя чувствуешь?
Рот у Сохраба приоткрылся, и оттуда донесся хрип. Доктор Наваз предупреждал меня, что такое возможно, ведь трубка касалась голосовых связок. Мальчик облизал губы и шепотом выговорил:
– Устал…
– Врач говорит, так и полагается… Он опять помотал головой.
– Что, Сохраб? Сморщившись, он прошелестел:
– Устал от всего…
Солнечный луч разделял нас, и с той стороны вырисовывалось пепельно-серое лицо Хасана – не того мальчика, с кем я резался в шарики, пока муэдзин не выкликал свой вечерний азан и Али не звал нас домой, и не Хасана, с которым мы играли на холме в догонялки на закате дня, а изгнанного слуги, тащившего на спине к машине Бабы свои пожитки под теплым проливным дождем, – таким я его видел последний раз в жизни.
– Устал от всего, – печально повторил мальчик.
– Чего тебе хочется? Скажи, я все сделаю.
– Мне хочется… – Он прервался и прижал к горлу руку (опять его перевязанное запястье у меня перед глазами). – Мне хочется, чтобы прежняя жизнь вернулась.
– Сохраб…
– Мне хочется, чтобы папа и мама были рядом. И Саса тоже. Мне хочется поиграть в саду с Рахим-хан-сагибом. Мне хочется опять жить в нашем доме. – Он провел рукой по глазам. – Хочу, чтобы все старое вернулось.
Что мне сказать, когда я глаз не смею поднять? Сколько можно разглядывать собственные руки? Это ведь и моя жизнь тоже. Я играл на том же дворе и жил за теми же воротами. Но трава высохла, и чужой джип стоит у нашего дома, пачкая маслом асфальт. Со старой жизнью покончено, Сохраб, и населявшие ее люди либо умерли, либо умирают. Остались только мы с тобой. Я и ты, и больше никого.
– Это невозможно, – наконец сказал я.
– Лучше бы ты не…
– Не говори так, прошу тебя.
– Лучше бы ты оставил меня лежать в воде.
– Не смей так говорить, Сохраб. – Я коснулся его плеча, но мальчик сбросил мою руку. – Для меня невыносимо слышать это.
А ведь недавно Сохраб перестал меня отпихивать. Пока я не нарушил своего обещания.
– Сохраб, мне не вернуть прежнюю жизнь, как бы мне этого ни хотелось. Зато я могу взять тебя с собой. Ты был в ванной, когда я хотел сказать тебе об этом. Тебе дадут визу в Америку, и ты будешь жить с нами. Это правда. Я обещаю.
Он шмыгнул носом и зажмурился. Зря я сказал «обещаю».
– Знаешь, за свою жизнь я сделал много дурного, в чем потом раскаивался. Самое плохое: я взял назад обещание, которое дал тебе. Но больше такого не повторится. Прости меня, пожалуйста. И верь мне. – Я понизил голос: – Так ты поедешь вместе со мной?
В тот зимний день, сидя под вишней, ты спросил у Хасана, будет ли он есть грязь, если ты велишь. Устроил другу проверочку, нечего сказать. А теперь сам оказался в роли муравья под лупой. Старайся теперь, доказывай, что чего-то стоишь. Ты заслужил.
Сохраб повернулся на другой бок, спиной ко мне, и долго не произносил ни слова. Я уж подумал, он задремал, когда услышал:
– Я так устал…
Порвалось что-то между мной и мальчиком. До моей встречи с адвокатом Омаром Фейсалом робкая искорка надежды все-таки светилась в глазах Сохраба. Теперь вгляд его потускнел, и неизвестно, вспыхнут ли его глаза опять. Улыбнется он когда-нибудь? Поверит мне?
Я сидел у его кровати, пока он не заснул, потом отправился на поиски другой гостиницы.
Я и ведать не ведал тогда, что целый год пройдет, прежде чем Сохраб заговорит вновь.
Мое предложение Сохраб так и не принял. И не отверг. Он понимал: однажды повязки снимут, больничную одежду заберут. Что тогда делать маленькому хазарейцу-беспризорнику, куда податься? Сил не осталось, в душе пустота и безразличие, веры никому нет, как нет и возврата к прежней жизни. Зато есть дядюшка с его Америкой.
Что ждет его там?
Но рассуждать о будущем для меня – непозволительная роскошь. Не до того, от демонов бы отбиться.
В общем, не прошло и недели, как по раскаленному летному полю мы подошли к самолету, и воздушный лайнер унес сына Хасана в Америку.
Позади были ужасы, впереди туман.
Однажды, году этак в 1984-м, в видеомагазине во Фримонте ко мне подошел парень со стаканом кока-колы в руке, показал на кассету с «Великолепной семеркой» и спросил, смотрел ли я этот фильм.
– Тринадцать раз, – любезно ответил я. – Чарльз Бронсон умирает, Джеймс Кобурн и Роберт Вон тоже.
Парень взглянул на меня так, будто я плюнул ему в стакан.
– Ну спасибо тебе, приятель.
Кассету он, само собой, не купил.
Так Америка преподала мне урок: у нас не принято раскрывать, чем кончается фильм. Совершившему этот смертный грех уже не отмыться, всеобщее презрение покрывает его.
В Афганистане все было наоборот: люди старались заранее разузнать побольше насчет конца. Стоило нам с Хасаном вернуться из кинотеатра «Зейнаб» с какого-нибудь индийского фильма, как на нас все накидывались – Али, Рахим-хан, Баба, толпа отцовских приятелей и дальних родственников, вечно слонявшихся по двору и по дому. Только и слышно было: «А она находит свое счастье? А его мечты исполняются или все идет прахом? А конец счастливый?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.