Текст книги "Педро Парамо. Равнина в огне"
Автор книги: Хуан Рульфо
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Опять ты за старое! Не спишь, так хоть мне не мешай.
– Сам велел напомнить. Вот я и напоминаю. Бог свидетель: что ты просил, то я и делаю. Ну же! Пора вставать.
– Угомонись. Вот ведь баба!
Мужчина, судя по всему, уснул, а она еще какое-то время ворчала себе под нос:
– Светает, стало быть, утро. Раз мне отсюда его видать, значит, совсем рассвело, а то не разглядела бы. Скоро солнце взойдет. Дело ясное. Разбойник он, не иначе. А мы приютили. Какая разница, что на одну ночь; спрятали – и все тут. Теперь хлопот не оберемся… Гляди-ка, возится, места себе не находит. Верно, совесть его заела.
Свет занимающегося дня рассеивал тьму. Прогонял тени. В комнате было жарко от разгоряченных сном тел. Сквозь сомкнутые веки я чувствовал первые утренние лучи. До моего слуха донеслось:
– Мечется, будто окаянный. По всему видно – дурной человек. Вставай, Донис! Посмотри, как его корежит. По полу катается, слюни пускает. Верно, много душ сгубил. А тебе и невдомек, кто он такой.
– Кто, кто. Обычный горемыка. Спи и нам не мешай!
– Да как же я усну, коли сон не идет?
– Значит, вставай и не зуди над ухом!
– Уже встаю. Надо огонь разжечь. Заодно этому скажу, чтобы с тобой ложился, на мое место.
– Скажи.
– Нет. Боюсь я.
– Тогда иди по своим делам, а нас не донимай.
– Хорошо, сейчас.
– Ну, чего ждешь-то?
– Иду, иду.
Судя по звукам, женщина встала с кровати. Затем, прошлепав по полу босыми ногами, переступила через мою голову. Я разлепил и вновь смежил веки.
Когда я проснулся, солнце было уже высоко. Рядом со мной стояла кружка с кофе. Я осушил ее за пару глотков.
– Простите, что так мало. Больше у нас нет. Едва концы с концами сводим, поиздержались совсем…
Голос был женский.
– Ничего-ничего, – успокоил я. – Не тревожьтесь обо мне. Я привык. Лучше подскажите, ведет ли отсюда какая-нибудь дорога?
– Куда?
– Куда угодно.
– Так ведь полно их. Есть дорога в Контлу, и другая – оттуда. Еще одна прямиком в горы уходит. И вон та, – женщина ткнула пальцем в сторону пролома на месте отсутствующей крыши, – хотя куда она, не знаю. А по этой в Медиа-Луну попадете. Есть еще одна, которая по всей округе петляет и дальше остальных ведет.
– Наверное, именно по ней я и пришел.
– И куда же она?
– В Сайулу.
– Надо же! Я-то воображала, что Саюла в другой стороне. Всегда мечтала туда съездить. А правду говорят, что народу там тьма?
– Как и везде.
– Подумать только! А мы тут в одиночестве изнываем. Хоть бы одним глазком глянуть, как люди живут.
– Куда ушел ваш муж?
– Не муж он мне, а брат. Но не хочет, чтобы о том знали. Куда ушел? Наверное, телка искать одичалого, который тут поблизости бродит. По крайней мере, так он сказал.
– И давно вы здесь живете?
– С рождения.
– Стало быть, знали Долорес Пресиадо?
– Может, Донис знал. Я-то мало кого вижу. Нигде не бываю. Целую вечность уже в этих стенах торчу… Ну ладно, не вечность, а с тех пор, как он меня своей женою сделал. С того времени и живу затворницей, боюсь людям на глаза показаться. Он так не считает, но лицо у меня жуткое, правда? – И женщина подалась к свету. – Гляньте-ка!
Лицо у нее было самое обыкновенное.
– Что, по-вашему, я должен увидеть?
– Неужели грех не замечаете? И пятна лиловые? Сверху донизу меня обсыпали, точно лишай. И это снаружи только. А душа в нечистотах погрязла.
– Кому на вас смотреть, если нет здесь никого? Я весь городок исходил – ни души не встретил.
– Ошибаетесь, кое-кто еще остался. Взять хотя бы Филомено, Доротею, Мелькиадеса, старика Пруденсио, Состенеса и всех других – разве они там не живут? Просто сидят по домам. Что днем делают – не знаю, а ночи взаперти проводят. Здесь в темное время призраков полно. Вы бы только видели, как они толпами по улицам разгуливают. Едва солнце зайдет, появляются. Никому неохота с ними дел иметь. Вон их сколько, а нас – горстка всего, так что и Господа просить за них мы перестали. Не хватит на всех молитв-то. Ну, достанется каждому по словечку из «Отче наш», какая им с того польза? И потом, нам ведь и свои грехи замаливать. Из тех, кто жив еще, ни один милости Божьей не заслуживает. Ходим, опустив очи долу, ибо стыд застит. А стыдом не очистишься. По крайней мере, так мне приезжий епископ говаривал, который конфирмацию тут проводил. Предстала я перед ним и во всем исповедалась.
«Греху твоему нет прощения», – говорит.
«Стыдно мне, отец».
«Стыдом делу не поможешь».
«Обвенчайте нас!»
«Живите порознь».
Хотела я ответить, что жизнь сама нас связала: приперла к стенке и бросила друг к другу. Одни-одинешеньки мы здесь были. Кому-то ведь надо город населять. А в следующий раз приедет он, глядишь, и для конфирмации людей прибавится.
«Разойдитесь. Вот единственное средство».
«Но как же нам тогда жить?»
«По-людски».
Сел с каменным лицом на своего мула и уехал. Даже головы не повернул, точно у нас тут рассадник порока. Больше мы его не видели. Из-за того здесь и душ много неприкаянных; толпы тех, кто умер без отпущения грехов, скитаются по свету, и прощение им вымолить неоткуда, тем паче у нас. Возвращается. Слышите?
– Да, слышу.
– Он это.
Открылась дверь.
– Где телок? – спросила женщина.
– Пока не видать. Зато я напал на след и почти наверняка знаю, где он прячется. Вечером заарканю.
– Оставишь меня на ночь одну?
– Может, и так.
– Не смогу я без тебя. Изведусь. Только по ночам и спокойно мне, когда ты рядом.
– Сегодня за телком пойду.
– Мне известно, что вы брат и сестра, – вклинился я.
– Да? Мне, представьте, тоже. А вы лучше не лезьте в чужие дела. Мы не любим, когда про нас болтают.
– Я лишь хотел сказать, что понимаю, вот и все.
– Понимаете?
Женщина встала рядом, обхватив его за плечи, и тоже спросила:
– Что вы понимаете?
– Ничего, – ответил я. – С каждым разом все меньше. И вообще, я хотел бы вернуться туда, откуда пришел. Пожалуй, еще успею, пока солнце не село.
– Лучше останьтесь, – предложил он. – Обождите до завтра. Вот-вот стемнеет, а дороги все кустарником поросли. Ну как заблудитесь. Утром я вас провожу.
– Ладно.
Через пролом в крыше я наблюдал, как по небу стаями носятся дрозды, – эти птицы обычно летают на закате, пока темнота не отрежет им путь. Затем ветер, увлекая за собой минувший день, пронес редкие раздробленные облака.
Взошла вечерняя звезда, а чуть позже – луна.
Мужчины с женщиной рядом не было. Они вышли в дверь, которая вела в патио, а когда вернулись, уже совсем стемнело. Поэтому они не знали, что произошло в их отсутствие.
А произошло следующее.
С улицы в дом вошла какая-то женщина – древняя, похожая на скелет старуха. Переступив через порог, она пристально оглядела комнату. Если и заметила меня, то, вероятно, решила, что я сплю. Затем направилась прямиком к кровати и вытащила из-под нее чемодан. Порывшись внутри, сунула под мышку несколько простыней и вышла на цыпочках, словно боялась меня разбудить.
Я затаил дыхание и лежал неподвижно, избегая смотреть в ее сторону. В конце концов мне удалось выгнуть шею так, чтобы видеть на небе точку, где вечерняя звезда сходилась с луной.
– Вот, выпейте! – прозвучало над ухом.
Я не решался повернуть голову.
– Выпейте, полегчает. Это померанцевая вода. Страх ваш прогонит. А то ишь как вас колотит всего, от страха-то.
Я узнал ее руки, а когда поднял глаза – и лицо. Мужчина, стоявший позади, спросил:
– Вам нехорошо?
– Не знаю. Мерещится разное – вещи, люди, которых другие не замечают. Сейчас тут была одна сеньора. Вы не видели, как она вышла?
– Ступай, – обратился он к женщине. – Оставь его. Верно, духи ему являются.
– Сперва уложим его на кровать. Гляди, трясется, как в горячке.
– Не больно-то ему верь. Такие что угодно изобразят, лишь бы внимание привлечь. Знавал я в Медиа-Луне одного «провидца». Да только не провидел он, что хозяин тоже не слепой и прибьет его, шарлатана, когда обо всем узнает. Никак наш из той же мистической братии. Ходят всю жизнь по деревням, побираясь чем Бог пошлет. Но здесь кормить его некому. Смотри, перестал дрожать. Прислушивается.
Время словно потекло вспять. Я вновь увидел звезду рядом с луной. Исчезающие облака. Стаи дроздов. И тут же – наполненный светом вечер.
Отблески солнечных лучей на стенах. Эхо моих шагов по булыжной мостовой. Голос погонщика: «Найдите донью Эдувихес, если она еще жива!»
Затем – погруженная в темноту комната. Подле меня храпит женщина. Дыхание у нее неровное, будто она в полудреме или вовсе не спит, а только изображает храп. Плетенная из тростника кровать застелена мешками, от которых разит мочой, словно их никогда не проветривали; саржевая подушка, набитая грубым волокном или шерстью, пропиталась потом и задеревенела.
Голые ноги женщины касались моих коленей, а дыхание – лица. Я оперся о твердокаменную подушку и сел в постели.
– Не спите? – спросила женщина.
– Не хочется. Я весь день проспал. Где ваш брат?
– Ходит где-то. Сами слышали, куда он собирался. Пожалуй, сегодня не придет.
– Значит, все-таки ушел? Не послушал вас?
– Да. Может, и не вернется больше. Все они сперва так говорили. Схожу, мол, туда, схожу сюда. А в конце концов так далеко забредут, что уж не воротятся. Он давно порывался уйти – вот, видно, и настало время. А меня втихомолку бросил на ваше попечение. Улучил момент. И про телка бродячего – отговорка. Не вернется, сами увидите.
Я хотел сказать: «Что-то мне нехорошо, пойду глотнуть воздуха», однако взамен произнес:
– Не волнуйтесь. Вернется.
Когда я встал с кровати, женщина сказала:
– Я вам в кухне поесть оставила. Там немного, но заморить червячка хватит.
На углях я обнаружил кусок копченого мяса и несколько лепешек.
– Все, что смогла для вас найти, – донеслось из комнаты. – Выменяла у сестры на две чистые простыни – от матери достались, давно уж. За ними-то она и приходила. Та женщина, которая вас испугала. Только я при Донисе не хотела говорить.
Черное небо, усыпанное звездами. И по соседству с луной – та, что всех больше.
– Ты меня слышишь? – тихо спросил я.
И ее голос ответил:
– Где ты?
– Здесь, в Комале. С теми, кого ты знала. Видишь меня?
– Нет, сынок, не вижу.
Казалось, голос звучит отовсюду, теряясь где-то за краем земли.
– Я не вижу тебя.
Вернувшись на ту половину, где спала женщина, я вызвался лечь на прежнем месте в углу.
– Кровать у вас все равно жесткая, точно на досках спишь. Если понадоблюсь – зовите.
– Донис не вернется, – промолвила она. – Я по глазам прочла. Только и ждал, когда кто-нибудь явится, чтобы уйти. Теперь ты будешь обо мне заботиться. Или, может, не хочешь? Иди сюда, ляг со мной.
– Мне и здесь хорошо.
– Лучше полезай на кровать. Там тебя клещи заедят.
Тогда я поднялся и лег с ней.
Посреди ночи я проснулся от жары. Меня заливал пот. Тело женщины, вылепленное из праха, покрытое коркой пыли, теряло форму, постепенно растекаясь в лужицу грязи. Она исходила потом, и я буквально плавал в нем, борясь за каждый глоток воздуха. Тогда я встал с кровати. Женщина спала. Изо рта у нее вырывалось бульканье, напоминавшее предсмертный хрип.
Я вышел на улицу подышать, однако и там не было спасения от липнущей к телу жары.
Дуновения воздуха тоже не было, только тишина и отупляющая духота августовского зноя.
Приходилось глотать один и тот же воздух: в попытке его удержать я прикрывал рот ладонями. С каждым вдохом и выдохом воздуха становилось меньше, пока наконец тоненькая струйка безвозвратно не просочилась у меня между пальцами.
Отлетела навсегда.
Помню, как увидел над головой нечто вроде воронки из клубящихся облаков, а затем, омытый их пенистой массой, погрузился в туман забытья.
– Хочешь сказать, что умер от удушья, Хуан Пресиадо? Тебя нашли на площади, далеко от жилища Дониса. И он был со мной, говорил, что ты прикидываешься мертвым. Вдвоем мы оттащили тебя, уже окоченевшего, в тень галереи; тело сведено судорогой, как у тех, кто помер от испуга. Кабы той ночью было нечем дышать, нам не хватило бы сил тебя нести, а тем более – похоронить. Но сам видишь – похоронили.
– Верно, Доротео. Говоришь, тебя зовут Доротео?
– Вообще-то меня зовут Доротея. А впрочем, без разницы.
– Так и есть, Доротея. Меня убили нашептывающие голоса.
«Там увидишь мой любимый край. Дорогие сердцу места, где истомилась я в мечтах. Городок возвышается над равниной, сверкая изумрудной зеленью листвы, точно шкатулка с драгоценными воспоминаниями. Любой захотел бы жить там вечно, сам убедишься. Предрассветные и утренние часы, дни и ночи всегда неизменны, только дышится по-разному, и вместе с воздухом меняется цвет вещей. А ход жизни такой тихий, словно сама жизнь – не более чем шепот…»
– Да, Доротея. Меня погубил шепот. Хотя я уже был сам не свой от страха. Он завладевал мною постепенно и наконец сделался невыносим. Когда к этому прибавились голоса, у меня ум за разум зашел.
Твоя правда, я отправился на площадь, привлеченный гомоном толпы. Я действительно верил, что там люди. Рассудок мне уже не принадлежал; помню, как цеплялся за стены, словно шел на руках. Ощущение было такое, что стены источают шепот: он сочился сквозь трещины и облупившуюся штукатурку. Я слышал голоса – неясные, приглушенные; они что-то говорили мне мимоходом, однако слова сливались в неразборчивый гул. Отойдя от стен, я вышел на середину улицы, но голоса по-прежнему звучали совсем рядом, будто у меня за спиной или впереди. Я не чувствовал зноя, как сказал тебе раньше; напротив, мне стало холодно. С той минуты, как я ушел из дома женщины, с которой делил ложе – и которая на моих глазах растаяла в луже пота, – с тех самых пор я не мог отделаться от озноба. С каждым шагом он пробирал меня все сильнее и сильнее, до мурашек. Я ощутил желание повернуть назад, в тепло, однако вскоре понял, что холод идет изнутри: сама кровь стынет в жилах. «От страха», – понял я. Потом услышал царящее на площади оживление и решил, что в толпе страх пройдет. Вот почему вы нашли меня там. Значит, Донис все-таки вернулся? Та женщина была уверена, что больше его не увидит.
– Мы нашли тебя уже утром. Откуда он явился – не знаю. Не спросила.
– В общем, когда я наконец попал на площадь, то подошел к галерее и привалился к одной из колонн. Вокруг никого не было, хотя говор по-прежнему не смолкал, точно в базарный день. Ровный монотонный гул, похожий на шелест ветра в кроне дерева, ночью, когда не видно ни дерева, ни ветвей, а только ветер шумит. Да, именно. Я застыл на месте. А бормотание все приближалось, окутывало меня плотным облаком, словно пчелиный рой. И тут среди шума я различил отдельные слова: «Помолись за нас Господу». Их я услышал отчетливо. Душа моя застыла от ужаса. Вот почему вы нашли меня мертвым.
– Лучше бы ты остался дома. Зачем ты сюда приехал?
– Я уже сказал: чтобы разыскать Педро Парамо. Своего отца, если верить слухам. Меня привели фантазии.
– Вот как? Фантазии дорого обходятся. Из-за них я свой век влачила дольше срока. Всё о сыночке грезила – вот и поплатилась, потому что оказался он еще одной несбывшейся фантазией. После смерти есть время хорошенько поразмыслить и до всего дойти умом. Мне ведь Господь даже своего угла не дал. Только жизнь долгую да тяжкую. Скиталась я, неприкаянная, туда-сюда и каждый раз с тоской на людей поглядывала, точно искала, не прячет ли кто моего ребеночка. А всему виной горькая фантазия. Две их у меня было: одна «сладкая», а другая «горькая». Сперва грезила я, что у меня есть сынок. Всю жизнь твердо в это верила. Да и как усомниться, если чувствовала его, тепленького, в своих руках; и ротик у него, и глазки, и ручки – всё на месте. Долго забыть не могла, как подрагивают под пальцами его сонные веки и бьется сердечко. Куда ни пойду, везде ребеночка с собой брала: запеленаю в шаль и несу. А потом вдруг исчез он. На небесах сказали, мол, ошиблись: сердце мне дали материнское, а лоно – блудницы. И вот другая фантазия: будто попала я на небо и высматриваю, не мелькнет ли среди ангелов лицо моего сыночка. Куда там. Не отличить их друг от друга, точно из одного теста вылеплены. Дай, думаю, спрошу. Приблизился тогда ко мне один из святых угодников и, ни слова не говоря, руку в самое нутро запустил, будто из воска оно. Затем вынул оттуда вроде как скорлупку ореховую и показывает: «Вот тебе доподлинное свидетельство».
Чудно, знаешь ли, они там наверху выражаются, хотя понять можно. Я уж приготовилась ответить, что это желудок мой усох от голода и лишений. Но тут другой угодник схватил меня за плечи и к выходу подталкивает: «Ступай, дочь моя, погуляй еще по земле, да постарайся не грешить – из чистилища до срока выйдешь».
Вот такая «горькая» фантазия. Стало мне ясно, что никакого сына-то и не было. Только поняла я это слишком поздно, когда спина согнулась в три погибели, голова в плечи ушла, а ноги уже не носили. В довершение ко всему городок наш пустеть начал; народ подался в другие края, и жить мне без милостыни стало не на что. Поэтому села я ждать смерти. А как мы тебя нашли, так мои кости наконец успокоились. «Никого там не потревожу. Небось и не заметят», – подумала я. Сам видишь, даже землицы на меня не потратили: похоронили нас в одной могиле, и так славно я промеж твоих рук уместилась. Прямо здесь, в уголке. Только, пожалуй, это мне следовало тебя обнять. Никак дождь наверху пошел? Слышишь, барабанит?
– Такое чувство, будто над нами ходит кто-то.
– Не пугайся. Теперь тебе некого бояться. Лучше подумай о приятном, а то долго нам еще здесь лежать.
Рано утром на поля тяжело упали первые капли, гулко впечатываясь в мягкие рыхлые борозды пашен. Над самой землей пролетел пересмешник и зарыдал, подражая детскому плачу; немного погодя донесся его изможденный стон, а затем вдалеке, там, где горизонт уже начал светлеть, раздались гиканье, взрыв смеха и очередное стенание.
Вдыхая землистый запах, Фульгор Седано вышел посмотреть, как борозды принимают в себя живительную влагу. Маленькие глазки радостно сверкнули. Он трижды глотнул насыщенный ароматами воздух и осклабился.
– Эге! Никак еще один хороший год будет. – И добавил: – Лейся, водичка, лейся. Падай, пока не устанешь! А потом в ту сторону беги, не забудь; вон какую прорву земли мы вспахали, только чтоб тебе угодить, – усмехнулся он.
Облетевший поля пересмешник вернулся и с надрывным стоном порхнул почти перед самым носом Фульгора.
Дождь зарядил сильнее; даже там, где уже начало светать, небо вновь заволокло, и ночной мрак, растаявший было, сгустился вновь.
Большие разбухшие от влаги ворота Медиа-Луны со скрипом отворились. Из них выехали первые два всадника, затем еще двое, за ними следующие, и так – пока двести человек на лошадях не высыпали на раскисшие поля.
– Стадо из Энмедио надо отогнать подальше, за прежние земли Эстагуа, а скотину из Эстагуа гоните на холмы Вильмайо, – наказывал Фульгор Седано отъезжающим. – И не мешкайте, на нас надвигается потоп!
Он столько раз повторил эти слова, что под конец ограничивался лишь кратким: «Отсюда туда, а оттуда еще дальше».
Тем не менее все как один подносили руку к полям шляп, давая понять, что вняли приказу.
Едва отъехал последний всадник, в ворота на полном скаку влетел Мигель Парамо и, не сбавляя хода, спешился почти перед самым носом Фульгора, а коня бросил – сам найдет стойло.
– Откуда в такой час, парень?
– Подоить кое-кого ездил.
– Кого?
– А сам не догадываешься?
– Не иначе как Доротею Хромоножку. Только ей сосунки нравятся.
– Ты идиот, Фульгор. Впрочем, не твоя вина.
И, не снимая шпор, он скрылся в доме – завтракать.
В кухне Дамиана Сиснерос задала ему тот же вопрос:
– Где был, Мигель?
– Да тут, недалеко. По бабам шлялся.
– Не сердись, я ведь не со зла. Забудь. Яичницу приготовить?
– Дело твое.
– Я же к тебе по-хорошему, Мигель.
– Ладно, Дамиана. Не принимай близко к сердцу. Скажи-ка лучше, знаешь ли ты Доротею по прозвищу Хромоножка?
– Знаю. Если хочешь ее увидеть, так она во дворе. Всегда спозаранку является, к завтраку. И узелок с собой таскает, в шаль завернутый, баюкает его, точно ребенка. Верно, беда какая с ней приключилась в прошлом, а что именно – никому не известно: молчит она всю дорогу. А живет подаянием.
– Чертов старик! Ну ладно, я тоже с ним шутку сыграю – еще увидит небо в алмазах.
И Мигель призадумался, нельзя ли с выгодой использовать эту женщину. Затем решительно прошагал через кухню к задней двери и позвал Доротею:
– Подойди-ка, дело у меня к тебе есть.
Неизвестно, о каком деле шла речь, однако вернулся Мигель довольный, потирая руки.
– Давай сюда яичницу! – крикнул он Дамиане и прибавил: – Отныне и впредь будешь кормить ее тем же, чем и меня, хоть в лепешку расшибись.
Тем временем Фульгор Седано обходил закрома, проверяя, много ли осталось маиса, который стремительно убывал. Это его беспокоило, ведь до нового урожая еще далеко. Чего уж там: посевная едва закончилась. «Только бы хватило, – думал он. А затем: – Еще мальчишка этот! Молодой да ранний, весь в отца. Такими темпами долго не протянет. Ах да, забыл ему передать, что приходили вчера по его душу, в убийстве обвиняли. Если так продолжится…»
Фульгор вздохнул и попробовал представить, где сейчас погонщики. Однако его отвлек рыжий жеребец Мигеля, чесавший морду о каменную ограду. «Даже не расседлал. Так и бросит. Дон Педро, по крайней мере, в состоянии свой буйный нрав обуздать. А вот Мигелю многое спускает. Вчера рассказываю, что его сынок учудил, а он в ответ: “Считай, моих это рук дело, Фульгор. Не по силам ему человека убить! Для этого нужен вот такой внутренний стержень”. И руки развел в качестве демонстрации. “Во всем, что он делает, вини одного меня”».
– Немало Мигель вам огорчений доставит, дон Педро. Первый в драку лезет.
– Пускай. Он еще ребенок. Сколько ему? Семнадцать, а, Фульгор?
– Вроде бы. Кажется, не далее как вчера его, новорожденного, принесли… Но больно уж задирист и жить торопится – будто время хочет обогнать. И в конце концов останется с носом, помяните мое слово.
– Мал он еще, Фульгор.
– Воля ваша, дон Педро. Только женщина, которая давеча тут слезы лила, обвиняя Мигеля в убийстве ее мужа, была безутешна. Уж мне-то известна вся мера отчаяния, дон Педро. И этой бабенке досталось с лихвой. Я предложил пятьдесят гектолитров маиса, чтобы замять дело, – она отказалась. Тогда пообещал возместить ущерб иным образом. Ни в какую.
– Кто ее муж?
– Никогда о нем не слышал.
– Так и не мучайся угрызениями, Фульгор. Считай, что его не было.
От хранящегося в закромах маиса исходило тепло. Набрав пригоршню, Фульгор проглядел, нет ли в зерне долгоносика. Затем прикинул запасы и решил: «Хватит. Скоро трава подрастет, не придется скотине маис давать. Еще и останется».
На обратном пути он глянул на затянутое тучами небо. «В воде тоже недостатка не будет». Ничто больше его не заботило.
– Должно быть, там снаружи погода теперь изменилась. Мать рассказывала, что во время дождя все здесь так и сверкает, а воздух полнится благоуханием молодой зелени. Говорила: нахлынут волной облака, обрушатся на землю и расцветят ее другими красками… Маме, прожившей в этом городке все детство и лучшие годы, не довелось тут упокоиться. Вот, меня взамен отправила. А я даже неба толком не увидел, Доротея. Забавно, правда? Уж оно-то, по крайней мере, такое, как было при ней.
– Не знаю, Хуан Пресиадо. Я столько лет не поднимала головы, что позабыла о небе. А хоть бы и подняла, какая с того польза? Небо высоко, а зрение у меня все равно плохое; я уже тому радовалась, что землю вижу. Да и утратила я к нему всякий интерес с тех пор, как падре Рентериа заявил, что не видать мне Божьей благодати. Даже издали… Знаю, много на мне грехов. Только не стоило ему такое говорить. Жизнь и без того сплошная мука. Одной надеждой спасаешься, что после смерти отправят тебя отсюда в лучший мир; а когда захлопнут вот так перед носом дверь, а единственная открытая – в ад ведет, то и вовсе не рождаться бы… Так что, Хуан Пресиадо, мне и здесь не хуже, чем на небесах.
– А душа? Куда, по-твоему, она делась?
– Наверное, по земле бродит вместе с другими да среди живых ищет, кто бы за нее помолился. Может, ненавидит меня за свою участь горькую. Невелика беда! Совсем измучилась я из-за нее угрызениями. И кусок-то в горло не лез, и ночи не спала: всё думы тревожные докучали – о грешниках в аду и тому подобном. А когда села я ждать смерти, принялась душа умолять, чтобы я встала и дальше влачила свою жизнь, будто на чудо какое уповала, которое смоет мои грехи. Я даже не шелохнулась: «Здесь, – говорю, – мой путь окончен. Нет у меня больше сил». И рот открыла: пускай отлетает. Она и отлетела. Мне в ладони только ниточка крови упала, которая ее с сердцем связывала.
В дверь комнаты постучали, однако он не ответил. Потом уже принялись колотить во все двери, поднимая людей. Торопливые шаги Фульгора – он узнал их – на миг замерли, словно тот раздумывал, не постучать ли еще раз. Затем поспешили к воротам.
Неразборчивые голоса. Медленное шарканье ног, как если бы тащили что-то тяжелое.
Приглушенная возня.
Ему вспомнилась отцовская смерть: тогда – тоже ранним утром, подобным этому, – в открытую дверь проникал пепельно-серый свет, тоскливый, как и сам день. В дверном проеме застыла женщина. Мать, которую он уже позабыл, твердила ему снова и снова, давясь слезами: «Твоего отца убили!» Ее дрожащий, надорванный голос еле держался, связанный только ниточкой рыданий.
Он не любил возвращаться к этому воспоминанию: следом сыпались другие, точно зерно из лопнувшего мешка, – попробуй удержи. Смерть отца влекла за собой последующие смерти, и в каждой чудилось его растерзанное лицо: один глаз выбит, во втором застыло мстительное выражение. Воспоминания шли бесконечной вереницей, пока трагическая гибель отца не исчезла из памяти, потому что не осталось тех, кто напомнил бы о ней.
– Кладите сюда! Нет, не так. Головой в другую сторону. Эй, ты! Чего ждешь?
Говорили вполголоса.
– А он?
– Спит. Не будите. Постарайтесь не шуметь.
Но он уже стоял, возвышаясь над всеми, и наблюдал, как суетятся, кладут замотанный в старые мешки, стянутый бечевкой куль, похожий на обернутого в саван покойника.
– Кто это?
– Мигель, дон Педро, – ответил, приблизившись, Фульгор Седано.
– Что с ним сделали? – крикнул он, ожидая услышать: «Его убили». И уже почувствовал, как внутри безудержной волной вскипает гнев.
Однако вместо этого Фульгор тихо молвил:
– Никто его и пальцем не тронул. Он сам виноват в своей смерти.
– Из-за коня расшибся, – пояснил один из мужчин.
Свет керосиновых ламп разгонял тьму. Сбросив матрас, покойника водрузили на кровать: он лежал прямо на голых досках, избавленный от веревочных пут, за которые поднимали и несли тело. Руки мертвеца пристроили на груди, лицо накрыли черной тканью. «Вид у него куда внушительней, чем был при жизни», – подумал Фульгор.
Педро Парамо некоторое время стоял с отсутствующим выражением лица. Где-то над ним проносились одна за другой несвязные, безотчетные мысли. Наконец он произнес:
– Вот и настал час расплаты. Что ж, быстрее начнешь – быстрее закончишь.
Когда он, чуждый скорби, благодарил собравшихся в патио людей, дыхание у него ни разу не пресеклось, а голос, заглушающий женские всхлипы, ни на миг не дрогнул. Затем ночь погрузилась в тишину, и слышно было только, как бьет копытами рыжий конь Мигеля Парамо.
– Завтра отправь жеребца на убой, чтобы не маялся, – приказал он Фульгору.
– Хорошо, дон Педро. Его можно понять. Верно, страдает, бедолага.
– Я тоже так думаю, Фульгор. И скажи заодно этим кумушкам, пусть поменьше голосят – ишь какой вой подняли по моему покойнику. Будь он их, сразу охоты поубавилось бы.
Пройдет много лет, и падре Рентериа вспомнит, как лежал тогда на жесткой кровати, не смыкая глаз, пока бессонница наконец не выгнала его из дому. Это было в ночь смерти Мигеля Парамо.
Он брел по безлюдным улицам Комалы, и звук его шагов пугал рыскающих по помойкам собак. Дойдя до реки, падре остановился и некоторое время разглядывал в зеркале мелководья падающие с неба звезды. Прошел не один час, а он по-прежнему пытался утопить в черном потоке одолевавшие его мысли.
«Все началось, когда Педро Парамо из ничтожества, каким был, вдруг сделался важным человеком. Вырос, будто сорняк. А хуже всего, что я сам проложил ему дорогу. «Каюсь, падре: прошлой ночью спала с Педро Парамо». «Каюсь, падре: прижила ребенка от Педро Парамо». «Каюсь, падре: отдал Педро Парамо свою дочь». Я ждал, пока он сам придет и покается хоть в чем-нибудь – тщетно. А потом длань его порока простерлась дальше посредством сына. Которого он признал бог знает почему. Одно мне известно точно: я сам дал ему орудие».
Падре как сейчас помнил тот день, когда принес новорожденного со словами:
– Дон Педро, его мать умерла в родах. Сказала, вы отец. Вот, взгляните.
Даже не усомнившись, он только спросил:
– Не хотите оставить его при себе, падре? Вырастите священника.
– Учитывая, какая в нем течет кровь? Я не возьму на себя подобную ответственность.
– То есть, по-вашему, у меня дурная кровь?
– Да, дон Педро.
– Я докажу, что вы ошибаетесь. Оставьте его здесь. Найдется, кому за ним присмотреть.
– Именно с тем я и пришел. По крайней мере, с вами он не будет ни в чем нуждаться.
Мальчонка, совсем крошечный, извивался ужом.
– Дамиана! Займись этим. Он мой сын.
Затем Педро Парамо открыл бутылку.
– Пью за покойницу и за вас.
– А за него?
– За него тоже, почему бы и нет.
Он наполнил второй бокал, и вместе они выпили за будущее младенца.
Вот как все было.
В направлении Медиа-Луны потянулись первые повозки. Падре пригнулся, ища укрытие за насыпью у берега реки. «От кого ты прячешься?» – спросил он себя.
– Доброго дня, падре!
Он выпрямился в полный рост.
– Доброго дня! Да благословит тебя Господь.
Огни в городке постепенно гасли. Водная гладь реки засверкала разными цветами.
– Уже прозвонили к заутрене, падре? – спросил другой возчик.
– Служба давно закончилась, – ответил он и двинулся в противоположном направлении, твердо решив не останавливаться.
– Куда в такую рань, падре?
– К умирающему, падре?
– Неужто в Контле кто-то преставился, падре?
Ему хотелось ответить: «Я. Это я умер». Однако он лишь усмехнулся и ускорил шаг, оставляя селение позади.
Домой падре возвратился поздним утром.
– Где вы были, дядюшка? – спросила Ана. – Вас тут женщины искали. Хотели исповедаться, ведь завтра первая пятница.
– Пусть приходят вечером.
Устало присев на скамью в прихожей, падре некоторое время не шевелился.
– Прохладно сегодня, Ана. Тебе не кажется?
– Жарко, дядя.
– Что-то не заметил.
Он гнал прочь воспоминание о том, как пришел в Контлу исповедаться тамошнему священнику и как тот, невзирая на его мольбы, отказал в отпущении грехов.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?