Текст книги "Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 2"
Автор книги: Игал Халфин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 77 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
Изначально, объяснял Копылов, рассчитывали на дочь Панина: «После этих разговоров тов. Энко все-таки опять берет на себя миссию отпечатать тогда я опять спрашиваю его где же ты будешь отпечатывать то он мне говорит, попробую в управбюро там работает барышня по оформлению Панина то дочь оппозиционера ранее исключенного за оппозицию и с оговоркой если это не удастся то каким-нибудь окольным путем узнаю в административном отделе коломзавода будет дежурить один товарищ в ночь то в это время я сам займусь отпечатать»587587
Там же. Л. 57 об.
[Закрыть]. «О шапирографе, – отмечал Кутузов, – насколько помнится, был разговор, но кто его начал, я не помню (может быть, сам я, помню, что Копылов указал на невыполнимость такой мысли). На главный склад, кажется, Энко и указывал, но в вопросительной форме – к Копылову»: договаривайся, мол, Копылов, с Паниным сам. «Последним фактом моего далеко не „безупречного“ дела было посещение товарища Панина, – констатировал Кутузов на следствии. – От Копылова я слышал о нем хороший отзыв и теперь уже без отчетливого представления цели я решил с ним прийти и познакомиться и побеседовать, как со старым членом партии и для меня нового человека»588588
Там же. Л. 37–38.
[Закрыть].
55-летний Никита Филимонович Панин говорил о себе на допросе: «Я раньше, в 1928 г., <…> разделял оппозиционно-троцкистские взгляды, встречался с троцкистами и читал их литературу, у меня сохранилась платформа оппозиции <…> вместе с своими товарищами по Коломзаводу Пивоваровым и Копыловым иногда встречались у Копылова и обменивались мнениями, хорошо я в троцкизме не разбирался, т. к. политически малограмотный, впоследствии я стал осознавать свои ошибки и вновь имел желание вернуться в партию, подавал заявление, результаты мне почему-то не извещали»589589
Там же. Л. 75.
[Закрыть]. Копылов, однако, дезавуировал невиновность Панина – тот, оказывается, был довольно близок к томичам: «Тов. Кутузов спросил меня в главный магазин к тов. Панину для того чтобы с ним завязать связь то я вместе идти отказался ссылаясь что меня заподозрят в оппозиции то я ему все рассказал где работает и кем и он на другой день 11 июля 30 с/г был уже у Панина и беседовал с ним и спросил его адрес где он проживает». Копылов старался быть точным: «14 июля [19]30 года в 6 часов ко мне приходит на квартиру Кутузов и спрашивает меня когда можно сходить к Панину на квартиру». (Предполагалось сходить в монастырское село Старое Бобренево, расположенное в исторической части Коломны на другой стороне Москвы-реки напротив коломенского кремля – не близкая дорога.) Через два дня, 16 июля, «…велел мне тов. Кутузов заходить за ним на квартиру в 6 часов вечера что и было сделано мною 16 июля 30 года в 6 часов вечера зашел я к тов. Кутузову на квартиру и оттуда сели у станции на автобус до дороги доехали на автобусе слезли и пошли к тов. Панину». По приходе к Панину «он встретил нас возле своей квартиры т. е. возле монастыря [нрзб.] где он проживает приходил в квартиру то там и тов. Кутузов прежде всего спросил как дело в смысле нашей оторванности от оппозиции затем нечего дать некоторым директорам [для] обработки как молодых членов партии а также и беспартийных <…> разъясняя им неправильное руководство у к[оммунистической] партии и разъясняя оппозиционные предложения <…>»590590
Там же. Л. 58.
[Закрыть].
Желая установить переписку – «так как он скоро уезжает и это послужит для связи», – Кутузов дал Копылову два адреса: «Томск, Дроздовский пер. д. 11, кв. 1 Р. М. Кутузова или Ст. Анжерка Больница – врач Н. Голякова». Кутузов уточнил, что «адрес дан был на всякий случай, если Копылов надумает мне написать или написать жене, в случае если меня здесь „застопорит“ ГПУ – просто для извещения»591591
Там же. Л. 34, 38.
[Закрыть].
По сравнению со свидетельством Копылова версия Кутузова о его встрече у Панина была выдержана в литературном стиле, да и акценты у нее были другие: «За 3 [дня] до ареста я познакомился с бывшим членом партии, тоже исключенным за оппозицию [Паниным]. Зная от него о том, что Панин – старый большевик и бывший оппозиционер, я предложил Копылову совместно побеседовать с Паниным и просто познакомиться с ним. <…> Были у него числа 14–15 [июля 1930 г.], т. е. дней за 5 до моего предполагаемого отъезда из Коломны. Пили чай, выпили бутылку водки. Разговор не касался каких-либо общих политических вопросов. Панин и Копылов вспоминали свои прошлые „боевые подвиги“ времен оппозиции и просто обстоятельства совместной работы. Я лично мало участвовал в разговоре, не хотелось, да и не мог ничего дать из своего „арсенала“ <…>». В дальнейшем, однако, Кутузов уже признавал, что на квартире у Панина за той же бутылкой водки «в беседе частично касались, при моем участии, и настоящего положения»592592
Там же. Л. 25 об., 30–31.
[Закрыть].
Двумя днями позже, в преддверии кульминации заговора, разоблачения и арестов, сам Панин даже не думал отрицать политическую подоплеку разговора:
16 июля с/г. вечером приходит ко мне Копылов с молодым студентом, по фамилии я его не знаю, видел только у него на переди 2 золотых зуба [примета Кутузова. – И. Х.], как только я с ним познакомился, он начал меня расспрашивать, как у нас раньше проходила оппозиционная работа, что я делаю сейчас, расспрашивал мои настроения и в конце беседы он предложил мне снова начать оппозиционную работу, т. к. бездействовать сейчас нельзя, иметь между оппозиционерами тесную спайку. Я, говорит, хотя здесь пробуду недолго, но Вам советую работу начать. Поскольку мне плохо известен этот студент, я ему определенного ничего не сказал. После этого они ушли. Копылов назвал его Иван Ивановичем, фамилию его я так не знал до последнего дня. <…> Больше одного случая он у меня никогда не был. Когда они от меня выходили, пошел я их проводить до моста, Копылов дорогой предложил всем нам навестить товарища Энко, сходить к нему в лес около Черной речки, что также было одобрено студентом.
«Студентом» – т. е. Кутузовым. Желая поговорить на прощание с Кутузовым, Энко сказал Копылову, по свидетельству последнего, «что он 17 июля [19]30 года уедет в лес куда просил и нас приехать и захватить с собой всех товарищей которых возможно для дальнейшей установки <…>»593593
Там же. Л. 58.
[Закрыть].
В тюрьме, оценивая три месяца, проведенных в Коломне, и жалея о содеянном, Кутузов составил исповедь, включавшую строгую самооценку:
В общем и целом, конечно, мое поведение здесь, характер знакомств, нельзя назвать безупречными. Я не могу это назвать оппозиционной работой, так как я не ставил себе ясной и определенной цели, не имел связи с троцкистами и в основном (чувствуя ответные колебания и неуверенность) разделил линию партии. Но в силу ряда обстоятельств, в силу того, что сохранил дружеские отношения с бывшими оппозиционерами в вузе (в частности, с Голяковым, который после исключения не подавал апелляции), я попал в круг противоречий и в результате должен нести определенную ответственность за свое поведение. Нужно некоторое время, чтобы привести в порядок свои мысли, дать строго критическую оценку своего поведения и письменно изложить в дополнение к настоящим показаниям, в дополнение к апелляции о восстановлении в партии, которая мною послана в Сибирскую контрольную комиссию594594
Там же. Л. 25 об.
[Закрыть].
Кутузов имел основания полагать, что Сибирская контрольная комиссия может вновь восстановить его в партии. Даже в самом худшем случае он надеялся отделаться понижением своего социального статуса, но точно не собирался отправляться на каторгу или в заключение – ведь царский режим был в прошлом, теперь за такие политические преступления могли выслать на другую работу, но не в Туруханский край, а уж тем более не расстрелять. В конце концов, Кутузов был просто троцкистом, а не шпионом капиталистического государства. Таких троцкистов – тысячи по стране. Враги – да, были, но политические враги, а не враги в полном смысле этого слова!
ОГПУ не верило словам. 21 июля 1930 года старший следователь потребовал от Кутузова полного разоружения:
Скажите более конкретно свое отношение к троцкизму, т. к. Вы несколько раз каялись в своих ошибках, отходили от оппозиции и вновь продолжали троцкистскую деятельность. Это уже на протяжении 1928, 1929 и 1930 гг. Что также противоречит в Ваших показаниях от 18–19 июля, где в одном случае Вы согласны с генеральной линией партии, в другом вы ведете борьбу, поддерживаете на деле троцкизм. <…> Также скажите более определенно, признаете ли Вы, что по приезде на Коломенский завод скатились снова к троцкизму и начали активизировать троцкистскую деятельность. Не простой случайностью у Вас явилось восстановление связей с быв[шими] троцкистами, которые на деле еще не отошли от оппозиции, попытка их объединения в группу, устройство совместных совещаний по вопросам обсуждения настоящего положения (продзатруднения, коллективизация, нормы зарплаты и проч.), а также совместное нащупывание и в последующем обработка недовольных рабочих595595
Там же. Л. 29.
[Закрыть].
Отвечая на запрос московского следователя, Кутузов переписал последние строки своей коломенской покаянной:
Мои предыдущие показания страдали отсутствием полной, исчерпывающей откровенности. Критически их оценивая, я прихожу к выводу, что допустил в этих показаниях беспринципные и недостойные увертки и не сумел целиком и полностью изжить остатки оппортунистического наследия, пытаясь при оценке ряда фактов и своего поведения в целом найти себе оправдание (даже перед самим собой). У меня там написано, что «я вел себя в Коломне небезупречно, но и оппозиционной работой это назвать нельзя». Конечно, это – непростительная для меня увертка. Если, будучи в вузе, я не чувствовал под собой достаточно прочной партийной основы – особенно перед исключением, то приезд в Коломну определенно побудил меня к тому, что на партийном языке называется двурушничеством.
(Термин «двурушничество» уже встречался не раз, и в следующей главе он станет ключевым для описания «я» оппозиционера.) Указывая на свое стремление одновременно действовать в пользу двух противоположных сторон, обманывая каждую из них, Кутузов клеймил себя как нечестного партийца и нечестного оппозиционера.
Находясь в вузе, я не сумел целиком и полностью изжить остатки оппозиционного наследства. Эти остатки, не имея под собой принципиальной основы, сводились к отдельным выпадам против бюро ячейки или определенных работников бюро. Перед чисткой они пополнились еще рядом ошибок, из которых основная выражалась в том, что я взял под защиту уклонистское выступление (троцкистское по характеру) своего приятеля и в результате получилось то, что было правильно квалифицированно со стороны бюро ячейки – как группировщина. В общем, за время пребывания в вузе (1929‑й год) я не сумел перестроиться по-новому – на четкий большевистский лад. Сыграли при этом некоторую роль перегибы в настороженности по отношению ко мне (статья в стенгазете, обвинение насчет книги Троцкого «К другу») не служат для меня оправданием596596
Там же. Л. 30.
[Закрыть].
В последних строках переписанной автобиографии Кутузов заявлял:
Пребывание в Коломне пополнило мои колебания в вопросе о коллективизации, колебания и неуверенность по ряду других вопросов политики партии. Это происходило на почве таких, например, фактов, привлекавших мое внимание: партийцы, вступившие в последний Ленинский набор, коллективное вступление цехами, не платят членские взносы и не ходят на партсобрания; активность рабочих собраний вообще слабая; проскальзывающее на собраниях или в случайных разговорах недовольство рабочих в связи с коллективизацией <…> Благодаря отсутствию строгого анализа этих отрицательных явлений, их причин и носителей, у меня начали отрываться клочки старого идейного хлама времен оппозиции. А отсюда – тяга к знакомствам, перечисленным в предыдущих показаниях, примиренчество, а в ряде случаев и активная поддержка элементов оппозиционности в настроении тех товарищей, с которыми приходилось беседовать.
Как и его кумир Зиновьев, Кутузов последовательным оппозиционером быть не умел.
Но и уверенности в правильности своего поведения я не чувствовал и потому мнения, которые я высказывал, страдали политической бесхребетностью. В предыдущих показаниях у меня написано, что я воздерживался от ясных определенных установок. Это действительно так было. Укажу конкретно.
Говоря свое мнение о темпах коллективизации, я не шел дальше той мысли (правооппортунистической, по существу), что в перегибах виновно ЦК – больше, чем местные работники, и что перегибы обострили товарный голод. От заострения вопроса и выводов меня удерживало опасение за то, что острая постановка будет подхвачена крестьянскими <…> настроениями, возможными при данном составе рабочих.
Кутузов делал ставку на производственников:
Мне интересно было выявить мнение сторонников из числа той части рабочих, которые или вовсе не связанны с крестьянским хозяйством, или связанны в такой степени, какая не оказывала бы доминирующее влияние на настроения и психологию <…>. Я опасался своими разговорами сыграть на руку собственническим и тем более кулацким настроениям <…>. Высказывая мнение о зарплате и расценках, я тоже не делал острых выводов, не имея уверенности, что они не послужат пищей только для рваческих настроений; ограничивался «поддакиванием» на жалобы о плохом «житье» и указанием того, что расценочная практика в цехе парализует инициативу рабочих предложений, и что для общего снижения расценок и повышения норм нет еще достаточно подготовленной основы в виде рационализаторских мероприятий. Вопрос о необходимости взятых темпов индустриализации у меня не вызывал сомнений.
В общем, моя скованность, эта идейная противоречивость, путаница собственных взглядов делала неуверенной мою позицию троцкистского рецидива и мешала той решительности в действиях, которую я имел в 1927 году, когда был уверен в правильности оппозиционных взглядов и, можно сказать, «грудью» их защищал597597
Там же.
[Закрыть].
Главное, что Кутузов сумел пересмотреть свои взгляды не в силу принуждения, а после внутренней борьбы и по зову совести:
В заключение скажу, что арест был не причиной, а только поводом к идейному саморазоблачению, к критической оценке идеологической путаницы и вытекающего из нее поведения. Я неверно представлял себе природу трудностей и отрицательных явлений, и потому не мог дать им верной оценки и без жертв (в том числе и со стороны рабочего класса) – взятый темп индустриализации невыполним, коллективизация – движение прогрессивное – ломка и издержки здесь неизбежны, темпы и рывок / работа требуют громадного напряжения сил и единства воли – и все, с этим связанное. Вот этой установки у меня не было, а была противоположная <…> – в духе троцкизма, который после XV съезда стал объективно выполнять контрреволюционную роль. Таким образом, и мое поведение в Коломне заслуживает такой же оценки – неприятно, а приходится эту «пилюлю» глотать, как продукт собственного творчества. Теперь необходимо вооружиться по-новому и всерьез, чтобы получить право на апелляцию к партии – после того, как отбыв наказание, какое полагается «по уставу»598598
Там же.
[Закрыть].
Днем позже Кутузов признал, что долгое время лгал следствию, что показания, данные 18 и 19 июля «были недостаточно откровенны и с увертками – это, конечно, лишний минус для меня»599599
Там же. Л. 39.
[Закрыть].
Начиная с 21 июля и на дальнейших допросах Кутузов называл любую агитацию в пользу оппозиции «объективно контрреволюционной»600600
Там же. Л. 25 об.
[Закрыть]: «Заключением моей беспринципной троцкистской деятельности явилась мысль написать листовку». Присутствующую в ней критику ЦК, «жалобы на внутрипартийный режим» Кутузов теперь называл «троцкистский по духу „букет“». Незадолго до ареста «у меня уже сложилось окончательное отрицательное отношение как к содержанию, так и к мысли о выпуске ее, она могла бы сыграть роль контрреволюционного документа. И несмотря на возможность размножения от руки экземпляров, а такие предложения высказывались, я эту листовку уничтожил в конце июня м[еся]ца, никому об этом не сказал». Теперь Кутузов сожалел, что уничтожил листовку – «пригодилась бы как документ для самокритики – в буквальном смысле слова»601601
Там же. Л. 30.
[Закрыть].
Голяков соглашался: «Мы с тов. Кутузовым решили не выпускать листовки, ибо сама жизнь опрокинула всю нашу нелепость и показала, насколько неправы мы, насколько права партия и ее ленинское ЦК <…>. По-моему, не выпустили только потому, что не чувствовали твердых убеждений, а раз это так, <…> не было ничего определенного, не чувствовалось всей полности выступления». Сама история не позволяла оппозиционерам обрести уверенность в себе. «Мы не могли ничего противопоставить, т. к. тезисы [ЦК] выдвинули лозунги, вокруг которых действительно еще сильнее произошло сплочение рабочих Коломзавода и вообще. <…> Мы конкретно никакой особой линии не противопоставляли [коллективизации] <…>, в листовке мы только обвиняли ЦКа в перегибах, а в особенности весь огонь направляли против тов. Сталина. На деле же оказалось, что XVI съезд партии одобрил решение ЦКа <…>». Самоирония была уместна: «Так неужели не нашлось ни одного „честного“ большевика-революционера, который мог бы заявить, что ЦКа не прав[?]. Выходит, только мы „честные“, могущие заявить, что это не так». «На самом деле, партия и ее ЦК никаких решений не давала на 100% коллективизацию, <…> а левацкие настроения и перегибы были моментально исправлены партией <…>». Голяков признавал, что проблемы, связанные с развитием колхозного хозяйства, «учтены партией вовремя», а рост колхозов и совхозов «показывает на деле, что зерновая проблема разрешена». Коллективизация была оправданна. Нэп не мог продолжаться. Индивидуальный сектор сельского хозяйства не имел сил разрешить проблемы развития «ввиду его нетоварности». «Под руководством партии налицо лишь колоссальное закрепление колхозов, и движение растет с каждым днем <…>»602602
Там же. Л. 153.
[Закрыть].
Сила рабочего класса была в его научности и последовательности. Класс этот сумел «…выдвинуть на XV съезде партии лозунг индустриализации страны, а на XVI-м съезде – коллективизацию сельского хозяйства. Мы же, вся оппозиция, не учли своевременности, не учли перелома и всей экономики страны, выдвигали оторванные лозунги одно от другого, как то сверхиндустриализации и т. д.» «Наша же листовка, где трактовалось о повышении зарплаты и рационализации, самими рабочими разбита <…>». Оказалось, что истинный пролетарий не гонится за материальными благами, вполне готов к самопожертвованию: «Рабочие в порядке соцсоревнования добровольно делали снижение расценок, вполне учитывали необходимость повышения производительности труда и снижения себестоимости». В то время как «в листовке выдвигался лозунг пятилетку в пять лет и хлеба рабочим, т. е. зарплата наша и т. д.», лозунг партии «Пятилетку в 4 года поддерживали и поддерживают все сознательные части раб[очего] класса, которые приняли и переносят всю тяжесть революции <…>. Партия вместе с рабочим классом делает героические усилия на фронте освобождения пролетарского государства от зависимости [от] капиталистических стран, и чем скорее, тем лучше, этим лозунгом мобилизовали весь рабочий класс и крестьянство на ударничество, и соцсоревнование, как никогда партия и ленинское ЦК права в учете сил, вовремя учла великий подъем трудовых масс и повела за собой <…>». В то время как партийное руководство учло «полную зависимость» индустриализации от коллективизации сельского хозяйства, оппозиция только ставила палки в колеса: «Те, кто противопоставляет партии как слева, так и справа, объективно льют воду на мельницу классового врага, хотим или не хотим этого, но так получается. <…> Мы <…> объективно тянем назад, застопориваем ход развития, вот почему и без сильной организации, вот почему обречены на вырождение те, которые пошли за Троцким против партии». Голяков заключал: «Листовка могла рассчитывать только на малосознательные элементы и явно шкурнические и недовольных, за нами могла пойти только нездоровая часть рабочего класса, как это и было в самом деле: Энко и Егор [Голубков]». Вот оценка Голяковым этих «горе-коммунистов»: «Энко это человек обиженный, больной <…>. Егор это, как называется в рабочей среде, бузотер, много кричит и, по-моему, никакого политического лица не имеет»603603
Там же. Л. 143–153.
[Закрыть].
Подводя итог, на допросе 19 августа 1930 года Голяков подчеркивал, что он не шкурник, а человек чести: «Настоящее показание действительно верное, побудившее меня изложить, как я уже сказал, не под страхом наказания, а как результат ряда логических тупиков, в которые привела сама жизнь, и самое основное – это, может быть, даст мне возможность вернуться в партию Ленина и действительно стать снова тем большевиком, которым я был до 1927 года». На первых допросах он давал ложные показания из чувства вины перед местными рабочими, «Потому что я не мог продумать до конца о тех товарищах, как то: Копылов, Энко и Егор Голубков, которые, если бы не мы с тов. Кутузовым, я склонен думать, что они никакой бы работы троцкистской не повели. Кроме того, меня пугало сознание, что люди по существу не разбираются в основных вопросах, а исходили только из сегодняшнего дня (не хватает папирос) и вдруг они понесут кару».
Голяков полностью раскаивался: «Вся фракционная троцкистская работа проходила на [=не] в полной уверенности, не было твердой почвы, не было убеждений, а все это было как-то рассеяно, ужасно беспринципно, и, продумавши до конца, становится гадко, мерзко и низко, и, по-моему, самое главное, заставило меня делать ложные показания, это то, что работа, которую мы проводили с тов. Кутузовым на Коломенском заводе, частью мы ее сами осуждали очень много <…>». С одной стороны, томичи «говорили „о полезности“ фракционной работы и вообще о наших позициях». С другой стороны, «насколько мне не изменяет память, мы ни разу не приходили к законченному твердому решению, жизненные факты показывали другое, это разбивало наш карточный домик <…>». Увы, до самого ареста «мы все же упорно его старались поддерживать <…>. Чем это все объяснить[?] Я просто не в состоянии этого сделать». Вероятно, проблема была в слабохарактерности: «Вот эта неопределенность и нетвердость наших взглядов делала нас во всем беспомощными»604604
Там же. Л. 142–143.
[Закрыть].
Финальные признания Кутузова и Голякова рефлексивны: отходя от фактологии, авторы занимаются анализом своих побуждений, душевных движений, намерений – дают себе оценку. Важно не только какие нарушения они совершили, но и почему. Все это знакомо по 1920‑м годам, но в деле 1930 года появляется что-то если не новое, то по-другому акцентированное: ритуализация жанра исповеди в стенах ОГПУ. Читая дело, трудно избавиться от впечатления, что Кутузов и Голяков исповедуются не перед человеком – следователем, а перед партийной канцелярией. Важна текстуальность – четкая фиксация позиции в письменном виде, а не искренность. В центре внимания не встреча двух людей, как это было в кабинетах контрольных комиссий 1927 года, а архивная память. ОГПУ важно, что подследственные сделали какие-то заявления, обещали перековаться, уйти из оппозиции. Следователь совершенно обезличен, его личное восприятие подследственного выведено за скобки – он клерк. Вероятно, здесь играло роль и такое обстоятельство, как быстрое развитие административных коммуникаций в 1925–1930 годах: в начале этого этапа вероятность того, что следствие быстро наведет справки о нужном лице, была относительно низкой, к концу – почти стопроцентной: бумага в архиве стала доступной, почта заработала, письма пересекали страну за пару недель, а не приходили через несколько месяцев, как при царе с его легендарно медлительной бюрократией.
Исповедь оппозиционеров напоминала медицинский бюллетень временно заболевшего, но теперь излечившегося человека. Трудно сказать, была оппозиция симптомом или причиной заболевания, но так или иначе она ассоциировалась не столько с идеологическим, сколько с психологическим или даже телесным распадом. 22 июля 1930 года тюремный врач Никитин диагностировал заболевание у заключенных: у Бурцева обнаружился «нервоз сердца» и «неврастения» с «резким повышением рефлексов сухожильных и мышечных»; у Паукина – «порок сердца»; у Кутузова – «туберкулез правой верхушки активный и менее ярко выраженный в левой верхушке нервоз сердца»605605
Там же. Л. 64–66.
[Закрыть]. У Голякова тоже нашли «болезненное состояние», являющееся следствием «сделанного ему 23 июля с/г операции аппендицита», на первом этапе следствия он был направлен «для излечения в больницу Томского изолятора»606606
Там же. Л. 124.
[Закрыть]. Слабость, подверженность как физическим, так и моральным недугам выражалась в политическом инакомыслии, но в то же время апелляция к болезни была ресурсом защиты: в мимолетном сомнении виновно было не сознание, а тело. Оппозиционер, доказавший, что он стал жертвой физиологического или психологического недуга, был больным товарищем, а не кем-то, кто бросал намеренный вызов партийному единству, – коломенских оппозиционеров полагалось лечить, а не наказывать. Ведь их сознание помутилось из‑за болезни, но, придя в себя, вылечившись, они опять стали примерными большевиками.
Впрочем, арестованных не жалели. Условия тюремного содержания оппозиционеров были незавидными. 28 июля 1930 года Кутузов, находившийся в коломенском домзаке, обратился с просьбой: «1. Возвратить документы, вряд ли уже теперь имеющие значение для ГПУ, но ценные для меня – выписки из протоколов Окружной контрольной комиссии и Сибирской контрольной комиссии, а если возможно, и газеты „Красное знамя“. 2. Переслать письмо жене. 3. Разрешить, если возможно, свидания чаще, чем 3 раза в месяц»607607
Там же. Л. 101.
[Закрыть].
В письме начальнику Московского областного ГПУ, написанном из Томска 29 сентября 1930 года, Раиса Моисеевна Кутузова обращала внимание на здоровье мужа:
17 июля в гор. Коломне был арестован мой муж Иван Иванович Кутузов. 9 сентября он был этапирован в гор. Москву, будто бы в Бутырскую тюрьму. Вот уже прошло три недели, и мне неизвестно, где он находится. Писем от него нет. Или не разрешают посылку писем, или он болен. Он болеет туберкулезом. Если можно, сообщите, где он находится, состояние его здоровья, и если можно, то перешлите ему письмо. <…>
Неужели мне будет отказано в моей просьбе?
Адрес мой:
Гор. Томск, Тюремный переулок д. номер 4, Санатория Эпилептиков, воспитательнице Р. М. Кутузовой608608
Там же. Л. 197.
[Закрыть].
В первое время после прибытия под конвоем из Томска, где он был арестован, Голяков сидел на Лубянке, в главной цитадели ОГПУ. Условия содержания там были более жесткими, чем в коломенском домзаке. Вскоре по его настоятельной просьбе его перевели в Бутырский следственный изолятор, главную пересыльную тюрьму столицы. 11 сентября 1930 года он обращался к следователю ОГПУ:
21 августа, будучи у вас, я просил о создании лучших условий в тюрьме Лубянка, 14. Просил вас дать бумаги для апелляционного заявления в ЦККа. Вы пообещали создать лучшие условия с переводом в тюрьму Бутырскую.
Находясь в Бутырке, я оказался в таком положении, что нет возможности описать; в таком заключении достойны быть только враги, заклятые враги рабочего класса. Я валяюсь на асфальтовом полу, имея возможность спать в сутки не больше 4–5 часов; в камере находится 107 человек, нет никакой возможности не только написать обстоятельное заявление, но даже почитать книгу.
Как вам известно, я прибыл из г. Томска, физически совершенно слабый после проведенной операции 24 июля. Мне приходится валяться на полу и быть полуголодным. Такое заключение, при наличии неимения передачи, постепенно превратит меня в короткий срок в инвалида, это никому не нужно, ни государству, ни мне.
Принимая во внимание нашу последнюю беседу, где я вам заявил, что я осознал всю глубину своих ошибок и непартийных поступков, от которых я отмежеваюсь, и официально об этом заявить не могу только потому, что Вы это, по-видимому, не хотите, т. к. я просил у Вас на Лубянке бумаги, вы же сказали, чтобы я написал заявление из Бутырки, а в Бутырке я тоже самое не имею бумаги, кроме грязного (как этот) клочка, а самое главное, физической нет возможности. Прошу вас разобрать мое заявление и сделать свое заключение.
Иван Голяков, камера номер 8б, коридор 19609609
Там же. Л. 196.
[Закрыть].
На завершающем этапе следствия у арестованных выпытывали структуру их политических связей. Следствие настойчиво предлагало Кутузову «изложить подробно» его деятельность в «троцкистском подполье», «персональное участие» его и других в оппозиционной организации. Тот уверял: «Связи с Томском по троцкистской линии не имел. Будучи в Томске, я троцкистской работы не вел подобно тому, как здесь, в Коломне. В предыдущих показаниях указано, что я не имел устойчивости, чувствовал на себе остатки троцкистского наследства, что и выявилось в моем поведении, известной ошибке <…>. При всем этом я от партийной организации не обособился, и поэтому моя неустойчивость была известна».
Кутузов не отрицал, что сохранил личную дружбу с некоторыми студентами института, но все это «без политической подкладки (бывали выпивки, игра в преферанс – что и отмечено в протоколе комиссии по чистке при мотивировке моего исключения)». Переписка с Дульневым, который жил в Томске, и Сергеем Кузнецовым «имела личный характер». О Казанцеве, который жил в Надеждинске, Кутузов говорил подробнее: «Инженер. Окончил нынче, в апреле м[еся]це. Член партии. В оппозиционной работе со мной участия не принимал, хотя приятели давнишние. Можно сказать, что к моим ошибкам был настроен примиренчески, но за это не ручаюсь. При чистке был комиссией исключен, но Окружная контрольная комиссия это решение не утвердила»610610
Там же. Л. 33.
[Закрыть].
Из товарищей, которые имели отношение к оппозиции 1927 года, были упомянуты Матвеев и Таскаев – «оба при чистке исключены из партии, но Таскаев как будто восстановлен», «кончил институт, и куда сейчас уходит, не знаю»; «апелляция Матвеева еще не разобралась (судя по его письму)». «Матвеев перевелся в Ленинград в начале 1930 года, с ним я сохранял письменную связь, писал [ему] письмо из Томска, [получил ответ] в котором [тот] сообщал, что его исключили из партии – это было примерно в феврале месяце. Из Коломны не успел написать, а впрочем, насколько припоминаю, писал открытку, в которой сообщал, что, может быть, с практики заеду в Ленинград – посмотреть город – на эту открытку я получил его ответ, на который уже не успел ответить <…>»611611
Там же. Л. 155.
[Закрыть].
Вопрос: Изложите подробно, до какого времени Вы поддерживали оппозиционные связи с Ивановой Марией, когда и где встречались, что Вам известно о ее подпольной деятельности, а также и Ваше участие? <…>
Ответ: Иванова уехала из Томска в Новосибирск в конце января 1928 г., насколько помню, а я сам в середине февраля мес[яца] [19]28 г. С момента отъезда Ивановой из Томска моя связь с ней прекратилась.
Вопрос: Изложите сущность В[ашей] беседы с Ивановой Марией в Томске в конце 1929 г. и начале 1930 г.
Ответ: Я уже говорил, что связь с Ивановой была у меня прекращена в начале 1928 года.
Вопрос: Сущность В[ашей] переписки с Ивановой Марией в 1929 г.?
Ответ: Переписки не было612612
Там же. Л. 164–165.
[Закрыть].
А вот Голяков выдавал Кутузова, говорил, что тот имел, еще как имел, связь с Ивановой из руководящей тройки томской оппозиции: «Я <…> знал, что она приезжала в г. Томск в декабре или январе 1929–30 года, и виделась с Кутузовым у них на квартире, о ее приезде мне говорил ее брат Александр, а о том, что она виделась с Кутузовым, то она сама мне говорила». Еще раз Голяков встретил Иванову в культотделе на Анжерских копях: «Я был у жены, а она проезжала с какой-то комиссией. Я спрашивал, зачем здесь и была ли в Томске, она сказала, что была и видела Кутузова. Когда я приехал в Томск, спросил Кутузова, почему он не сказал мне, что ее видел, то он ответил, забыл сказать, т. е. дал понять, что не хочет говорить. <…> Знаю, что он получал письмо от Ивановой, но мне читать не давал». Голяков видел Иванову и ранее, в октябре 1928 года, когда ездил в Томск. «Разговор был о политике партии, что т. Сталин делает все, чтобы посадить левых, а о правых говорит вскользь, что правых он боится и есть основания полагать, что политика правых возьмет верх. <…> Был у нее всего несколько часов – 2–3, не больше»613613
Там же. Л. 181.
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?