Электронная библиотека » Игорь Кулькин » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Волчий Сват"


  • Текст добавлен: 12 марта 2020, 18:20


Автор книги: Игорь Кулькин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
3

Идя в Дом культуры, куда хоть вяловато, но все же тянулся народ, Николай больше всего боялся, что Гонопольский выйдет на сцену если не в дымину пьяным, то настолько хватемшим, что превратит свое выступление в пустую забаву, ежели еще не пойдет на поводу у гыгычущей публики.

Но его успокоил сам вид сцены. Это – стол под цветастой скатертью с кистями, цветы в вазочках и – по обеим сторонам – по три пионерки в галстуках и белых передничках.

Первым на сцену вышел опрятно одетый старичок, вызвавший в зале непонятный Николаю гулок.

Воздев руки кверху, он таким образом призвал к спокойствию, и, как-то вроде ни к селу ни к городу, пошутил:

– Сегодня все можете ехать бесплатно.

Он прошелся по сцене, что-то приаккуратил на столе и продолжил:

– Не каждый день на нашу жизнь приходится радость.

И, видимо, поняв, что из неуклюжести этой фразы ему не выпутаться, сказал:

– Вот что значит заготовить речь заранее. Ни черта ничего не сходится и не клеится.

– А ты по-простонародному режь! – крикнул кто-то.

– Придется. Словом, вы все уже знаете, что у нас в районе гостит и работает, – да-да! Работает! известный писатель Арсентий Гонопольский.

В зале жидковато прозыбились аплодисменты.

– А чем же он тут работает? – спросил тот же голос, который посоветовал резать по-простонародному.

– Вы неожиданно для себя правильно сказали, не «кем», а «чем» работает у нас писатель. Он работает, товарищи, головой. Да-да-да! Кумполом, как говорят.

– А дети от такой работы рождаются? – на этот раз спросила рябая бабенка со смешливыми косоватыми глазами.

– Дети бывают – это когда он на вторую смену остается, – сказал молодяк, что сидел рядом с Николаем.

– Самсоныч! – крикнул еще кто-то. – Да не тяни! Пусть сам писатель нам и обскажет: чем он книги пишет, а чем детей делает.

Зал утонул в хохоте.

И тут на сцену выхватился, вернее, даже выскребся Гонопольский, ибо, как видел Николай, кто-то за кулисами пытался его держать.

– Когда речь о невесте, лучше ей быть на виду, – скороговористо произнес он. – Считайте, что у нас уже завязалась беседа. Пока я отвечу на все вопросы, которые тут только что были заданы, время подойдет гнать коров стадо.

– А когда же мы спать будем? – спросил молодяк.

– Когда во вторую смену делать будет нечего.

Мунин – бочком – да еще толчковым шагом – потихоньку удалился со сцены, пионерки подвыстурили свои спины.

– У нас с вами сегодня не будет ни лекция, ни доклад, от чего вы, наверно, изрядно устали, а состоится обыкновенный семейный разговор.

– С дракой или без? – опять вопросил кто-то.

– Как получится. Так вот тут витал вопрос, как же работает писатель. Да никак в том понимании, к которому все привыкли. Вы думаете, сев за стол и до ногтей искусав ручку, он творит? Нет, это мука-мученская, и не больше. Работает он вот здесь, в этом зале. Среди вас. Великий композитор земли русской Михаил Глинка сказал: «Музыку пишет народ, мы ее только аранжируем». То же можно сказать о литературе. Вы творцы всего прекрасного, а мы неумелые косцы, что идем за вами вослед, надеясь, что ваше великодушие простит нам все огрехи и промашки.

Он отпил из стакана, видимо припасенного для его жажды, пива.

– Вот эти шутки, что здесь имели честь жить, уже легли мне на душу. И какой-то герой моей новой книги будет выражаться именно тем языком, которым говорите здесь вы. И даже, может, примет ваше обличье.

Николай видел, как затаенно слушали люди, как они, словно на врагов народа, смотрели на опоздавших и теперь мешающих воспринимать то, что так легко и свободно входило в душу.

– А гонорар нам какой-нибудь будет причитаться? – подал голос тот же молодяк. – За соучастие, так сказать.

– Гонорар ваш – это наши книги. Ведь не мы, а вы ими владеете. Ибо только вам, и никому больше, они адресованы.

И неожиданно для Николая тишину сломали довольно стойкие аплодисменты.

Разговор действительно получился завораживающий. Несколько раз видел Николай, как бабы утирали платком глаза, на которые набегали слезы, как мужики кукожились: зря, мол, не закурить тут! Потому как души были растравлены его обескураживающим откровением.

– Если честно, – говорил Гонопольский, – меня не любят мои товарищи. Не любят потому, что я им говорю то, что о них думаю. Ибо знаю истинную цену не только себе, но и им. А ведь все привыкли лукавить. Напишет, скажем, художник плохую вещь. И ему стесняются об этом сказать. Начинают искать, извините, не в том чреве сердце: что он-де имеет такое вот перевернуто-перекрученное, а значит, оригинальное видение, и почему бы – для профилактики отека ног – и равно для постижения этой картины – не постоять всему человечеству на голове?

А в музыке! Поглядите, как унижает певца безголосость. Что только ему не приходится делать на сцене: вихляться, прыгать, еще как-то изгиляться, чтобы произвести впечатление.

К сожалению, такая же безголосица приходит и в литературу.

И тут неожиданно руку подняла старушка с шалью, приспущенной на предплечья.

– Извините, что я вас прерываю. Но раз вы сказали, что у нас беседа, потому я хочу задать вопрос: почему почти все писатели ненавидят друг друга? Например, Лев Николаевич Толстой не признавал Достоевского? А Михаил Александрович Шолохов даже на съезде партии вопрошал: «Кто такой Симонов»?

– Вы задали очень глубокий вопрос! – быстро отреагировал Гонопольский. – К сожалению… Простите, но это слово часто будет сегодня звучать в нашей беседе….Мы, условно будем говорить, читатели, подвержены какому-то массовому гипнозу. Все говорят, что Достоевский гений, ну и нам Бог велел повторять то же самое, хотя, читая его, и видим, что никакой он не художник слова, что все его произведения держатся на сюжете и на теме, которая щекочет нервы, но ничего, я подчеркиваю! – ничего не видно! Лев Николаич сказал об этом честно.

– Но почему весь мир зачитывается Достоевским? – опять перебила его горячность старушка.

– Да потому, что перевод убивает колорит языка. Все писатели, переложенные на другой язык, оказываются почти одинаковыми. И тут вступает фактор темы или мыслей, заложенных в трактовке тех или иных жизненных коллизий.

– А чем вы докажете, что Достоевский не художник? – не унималась старушонка.

– О! Это просто сделать. Скажите, кто-нибудь есть здесь из библиотеки?

Поднялась та же старушенция.

– Тогда вам и карты в руки! Принесите нам сюда любой том Достоевского и, скажем, Бунина.

– Бунин не классик, – возразила старушка.

– Ну тогда Лескова. – И уже через минуту он читал: – Вот как портрет рисует Достоевский: «Зосимов был высокий и жирный человек, с одутловатым и бесцветно-бледным, гладковыбритым лицом, с белобрысыми прямыми волосами, в очках и с большим золотым перстнем на припухшем от жиру пальце».

Он сделал паузу, как бы давая слушателям «въесться» в прозу Федора Михайловича, увидеть то, что он живописует.

– Теперь находим описание любого героя у Лескова. Например, отца Туберозова из «Соборян»: «Волосы Туберозова густы, как грива матерого льва, и белы, как кудри Фидиева Зевса. Они художественно поднимаются могучим чубом над его высоким лбом и тремя крупными волнами падают назад, не достигая плеч. В длинной раздвоенной бороде отца протопопа и в его небольших усах, соединяющихся с бородой у углов рта, мелькает еще несколько черных волос, придающих ей вид серебра, отделанного чернью».

Зал вымерло молчал. Даже ребенок, который все это время мурзился у кого-то на руках, как бы замер, завороженный голосом Гонопольского.

– Тут за одно слово «гладковыбритый», введенное в лексикон литературы, надо водить голым по Красной площади.

Ему никто не возразил.

Только много позже, когда время свергло вечер и наступила ночь, и заканчивалось пиршество, прорежаемое чтением стихов и отрывков прозы, Гонопольский на признание кого-то из столовских, что ей нравится Симонов, с хмуроватой короткостью ответил:

– Надо жалеть себя, что вам это нравится. Сейчас литераторы попридумали много разных уловок, чтобы ими оправдать свою художественную импотенцию. Например, «эссе». Что это такое? Или – «роман-хроника», ну и так далее. А называют так они свои произведения оттого, что в них не ночевал художественный язык. И эти их писания не имеют никакого отношения к литературе.

4

Больше всего Николай боялся, что Гонопольский его не вспомнит. Хотя, казалось бы, чего в этом удивительного или даже прискорбного: вон сколько времени прошло, как не встречались. Да и были знакомы-то всего ничего. Потому он страшно обрадовался, когда, выудив его взором в зале, Арсентий Спиридоныч, чуть ему приулыбнувшись, кивнул.

Николай даже обернулся поглядеть: может, кивок адресовался кому-то другому, кто сидел за его спиной. Но там ряды пустовали, и потому радость теплой волной подкатилась к сердцу.

А совершенно обрадовало то, что после долгих, каких-то «вислых», что ли, аплодисментов, в которых потонули его последние слова, уже в зале, куда он молодцевато сбежал со сцены, Гонопольский ужиным жестом выудил его из толпы окружельцев и не просто приблизил, а прямо-таки притиснул к себе.

– Как ты сюда попал? – спросил.

– Потом расскажу, – улыбаясь, произнес Николай.

– А это, – представил Николая Гонопольский уже в столовке, – наш начинающий поэт. Можно сказать, достойная смена.

Алифашкин запунцовел, как девица. Ему хотелось немедленно сказать всем, что стихов отродясь не писал и дома у Чекомасова оказался случайно. Потому зря причислять его к «лику святых».

Но признаться во всем этом у него не хватило духу, тем более, что Гонопольский предложил тост.

– Давайте выпьем за тех, кто хоть на минуту да прозрел после моей встречи. Вы знаете, так обидно, когда мы, литераторы и вкупе с нами правительство, оболваниваем человека. Говорим, например, что писатель талантлив, а он бездарь базарная. И нам верят. Хотя наверняка видят, прочитав его, что он дерьмо. А тут еще – трах-бах – ему лауреата – хлобысь! И невольно засомневаешься: «Не дурак ли я, батюшка!»

Дальше Николай находился в состоянии человека, в штаны которого запустили ежа. Так весь изъерзался он, пока Арсентий Спиридоныч рассказывал о том же Чекомасове, призывая Алифашкина в свидетели, не пощадил и Луканина, кого, как он считал, тоже настигла незаслуженная слава.

– Писателю не нужны почести. Ему необходимы читатели, и больше ничего. Но его нервируют вот эти привески к литературе, которые, как фальшивые монеты, портят авторитет денег вообще.

И все же то, чего Николай так опасался, случилось.

– А сейчас нам Коля прочтет что-либо свое, – произнес Гонопольский и – жестом – повелел ему подняться.

У Николая сперва вроде бы умерло в груди дыхание, но он – насильно – все же вобрал в себя воздух и произнес, сначала на перхотной сдавленности, а потом более свободно и раскованно:

– Однажды вот так же, как сегодня Арсентий Спиридонович, выступал я в одном месте. Читал стихи. Меня внимательно слушали и даже хлопали. И вот когда я свою программу исчерпал…

Кто-то в глубине кухни уронил тарелку, и Гонопольский, – гримасой – подпортив свое лицо, на секунду согнал с него внимание, которое на нем покоилось.

– И вот, – продолжил Николай, – когда я обратился в зал, есть ли вопросы? Ко мне по рядам приползла бумажечка. А в записке той были такие слова: «Дорогой писатель! Ты так воспламенил мою душу, что я тоже решил всецело отдать свое сердце самой из непорочных муз – поэзии. Вот мой первый опыт». А ниже стояли четыре строчки:

 
Скажи, поэт,
До коих лет
Ты будешь мучить
Белый свет?
 

– С тех пор, – заключил Алифашкин, – я своих стихов никому не читаю!

Всех смачнее хохотал Гонопольский.

– Ай да стервец! – тискал он его за плечи. – Наемный убийца! Троглодит!

И никто не понял, почему так восторгался своим молодым преемником Гонопольский. А дело все в том, что те самые строки, которые Николай прочел, он умыкал у самого Арсентия Спиридоныча. Это ими пошутействовал он в свое время у Чекомасова. И вот сейчас Алифашкин вовремя ими же вышел из затруднительного положения.

А потом была ночь, открытая как ладонь, по линиям которой можно было угадать судьбу.

Одна, чуть покривленная, цепочка огней выделялась особенно броско.

– Что там? – спросил Николай Симу.

– Станция.

– А слева – река?

– Да, – притаенно ответила она.

Сима ни на площади, куда они сошли с высокого крыльца столовой, ни в улице, что втянула их своим безлюдьем, не далась не только обнять, но даже взять ее об руку. Зато здесь, на выгоне, вдали от жилья, по всему было видно, раскрепостилась, и он сперва положил ей руку на плечо, потом – незаметно, но настойчиво стал искать рукой вырез, чтобы скользнуть ладошкой за пазуху.

Это поползновение было пресечено ею слишком поздно, потому он колупнул пальцем бородавку соска и ощутил упругую атласность того, что его окружало.

Еще там, в столовке, старичок-шустрячок, видимо, сторож или истопник, несколько раз выразительно показывал ему на Симу глазами, а когда Николай вышел покурить, открыто сказал:

– Не теряйся, парень! Она на передок слабая. Так что, отдуплишься – будь здоров!

Если честно, все эти намеки разочаровывали, и если бы Николай не связал себя обязательствами, что непременно проводит домой Симу, то ни в жизнь бы не поволокся чуть ли не на край света, тем более, что Гонопольский приглашал его к себе в гостиницу на чай.

И вот сейчас, когда она порывисто выхватила его ладонь из пазухи, ему хотелось лупануть ее по лицу, чтобы не ставила из себя неприкасаемую. Или, на более благоприятный конец, разобидевшись на подобное отвержение, поворотиться и уйти к Гонопольскому. С ним ему конечно же было бы намного интереснее в данный момент.

– А почему ты стихи не почитал? – вдруг спросила Сима.

– Потому, что я их не пишу! – с грубоватой бравадой ответил он.

– Я так и подумала.

Он чуть примедлил шаги.

И уловив эту вопросительность, она пояснила:

– Поэты девушек долго обхаживают, прежде чем позволить себе вольность рук.

– Держи подол шире Черного моря! – дерзанул он. – Вон Луканин вас всех шашлычит без предисловий: раз и – на матрас!

– Ну так он же лауреат. А потом москвич. А какая девка не хочет пожить в столице.

Он раздраженно замолчал. Его брало зло, что Сима так просто говорила о том, что его в свое время гневило и бесило. Какая-то была простинка во всем, что, по его мнению, для девки должно быть главенственно-стержневым и безусловно серьезным.

На них пахнул клеверный сладимый дух: начиналась пойменная падина.

– И куда же мы теперь идем? – спросила она.

– Куда-нибудь, – по-хохлячьи преломил язык Николай. Коли честно, его не очень влекло к Симе. Вернее, не особенно хотелось пресмыкаться, что ли. Все же лучше, вот так, ни за что ни про что, обидеться и унести свое хмурое недовольство.

И вдруг эти мысли шильно проколола одна тонкая, как щетинка поросенка, догадка. А не боится ли он, что может повториться давешняя позорность?

И, чтобы развеять эти подозрения, он сломал в себе сомнения и нерешительность, предложив:

– Может, по лесу погуляем?

– Нет! – зябковато повела плечами Сима. – Не люблю я никакой утесненности. Пошли лучше в поле.

Они дурашливо толкались, стараясь подбить друг друга, плелись дорогой и шуршали травным придорожьем. И Николай не находил повода, чтобы сойти в сторонку и облюбовать какой-то приютный кустик.

Из-под ног у них выхватилась какая-то птица.

– Сова? – спросил он.

– Нет, стрепет, – ответила Сима. – Фыр крыльями только он один так делает.

При очередной сходке Николай поцеловал ее в ухо.

– Ой! – притворно воскликнула она. – Щекотный звон по всей голове пошел.

– Значит, надо исправить прицел, – произнес он и ерзанул носом по ее губам. Так как она все же пыталась увернуться.

Тогда он чуть заломил ей назад руки и губами впился в ее губы. Она малость поколтыхалась и затихла. Даже, кажется, ответила чуть-чуть на его клешневой поцелуй.

– Ну что, добился своего? – спросила.

– Почти! – впрямую произнес он и, на этот раз подломив ее больше, чем для поцелуя, сверзил на землю.

Она не сопротивлялась. Вернее, не выворачивалась как полоумная, как должна бы вести себя девка, которая не хочет, чтобы с нею случилось то, что она ждет и боится одновременно.

Когда же он неуклюже взгромоздился на нее, глухо посоветовала:

– Уйди, хуже будет!

Он молча стал раздвигать ей ноги. Они неподатливо-свинцово ни в какую не хотели разъединиться.

– Ведь я тебя все равно живой не выпущу! – прохрипатил Николай и вдруг ощутил в себе ту неуемную струноватость, которая делает все мужское существо заряженным на безумство.

Он – ногами – гребанулся так, словно собирался как можно дальше от берега прыгнуть в воду, а головой взбоднул ее побородок, что клацнули зубы, и Сима, всего, видимо, на миг, потеряла сознание. Но этого было достаточно, чтобы сосмыкнуть трусы и разбросать в разные стороны ее обезволенные ноги.

А делал он все это с остервенением потому, что его разозлила Симина неприкасаемость. Ведь все в один голос: и ее престарелая тетка, и дедок-сторож, да и другие, кто откровенно намекал, а кто впрямую говорил, что она не просто гулящая, а не в меру собой сорившая девица. Потому нечего из себя корчить недотрогу, когда рядом исходит желанием такой красавец, как ее очередной провожальщик.

Он вышарил то, что искал, и неожиданно для себя наткнулся на тот сладостный упор, который кинул в догадку: «Неужели она нетронутая? Но ведь говорили, что метку ставить негде!»

Эти мысли, вместо того чтобы остудить, а – пуще того, – и заставить отступить, наоборот, всхмелинились мужской гордостью, и в спешной суете, боясь, как бы Сима не очнулась раньше того, как он это сделает, Николай лишил ее девственности.

Она очнулась, видимо, от боли. Легко, как соломинку, скинула его с себя. Села, придвинув колени к подбородку. И – без всхлипываний – заплакала.

Николай не утешал ее; он грыз попавшуюся под пальцы, горчайшую былку полынка и думал, как, в сущности, все непрочно в мире условностей. Вот ославили девку по всему поселку, все считали, что она чуть ли не проститутка, а у нее была своя, которую не выкажешь напоказ, тайна. И она обороняла ее всей силой своего девического мужества.

– Дура! – неожиданно сказала она. – Зачем я допустила тебя так близко.

Он попробовал докоснуться до ее плеча. Но она – с сердцем – сбросила его руку.

И, поднявшись, попросила:

– Не провожай меня.

Она подобрала вдалеке валявшиеся трусы и медленно побрела в ночь, однако не к поселку, а куда-то в степь; вся в черном, Сима скоро растворилась в зыбкой сумеречи, и только женский доспех белел в ее руках, как флаг безусловной, а точнее, принужденной капитуляции.

Глава пятая
1

Николаю казалось, что никогда в жизни не кончится истязание мастерками настуканного слуха с двумя врубающимися в него словами: «Раствор! Кирпич!» Но такое время настало, и с верхотуры своей обычной позиции Наполеон возвестил:

– По-русски сказать, шабаш!

Так была закончена кладка стен.

Николай походил вокруг кошары. Ведь если честно, главным чувством, с которым он глядел и на свой труд, да и на умение и старание каменщиков, была безнадега. Казалось, хоть год тут трудись, а такое множество кирпича, прямо Казбек с Эльбрусом, вряд ли возведешь в ту стройность, которую подразумевал проект. И вот – на тебе! Недаром поговорка есть: «Глаза страшат, а руки делают». И сейчас – все – и каменщики, и они – подсобники – ходят по верхним уторам стен и как бы похваляются своей работой.

Прискакал на своих выездных Толкованов.

– Почему возгласов не слышу? – спросил. – Или не рады, что такую гору с плеч свалили?

Теперь, все восьмеро, свесив ноги, сидели на верхотуре и улыбались. Улыбались блаженно и глупо, как это делают дурачки, в голове которых постоянно играют оркестры.

– По этому поводу, – сказал председатель, – не грех побаловать рот запретной сладостью. Коля! – крикнул он своего кучера-выездельца. – Сгоняй в магазин. Возьми там пару бутылок чего-нибудь.

Серые в яблоках – унеслись.

Кони – был особый шик Толкованова. Поглядеть на них иной раз специально заглядывало сюда начальство и дивилось, как Макар Назарыч успевал уделять им столько внимания, что они – даже в упряжке – послушно шли на его зов или свист.

Пробовали другие – и звали, и свистели. Кони и ухом не вели. Но стоило ему подать голос, летели на него как полоумные.

Не трудно догадаться, что, прослышав, что совсем рядом живет такой председатель и что у него вместо машины выездные кони, Гонопольский на второе же утро после той памятной Николаю ночи, отправился вместе с Алифашкиным в Бородаевку.

Тут он ни перед кем не выступал. И, что удивительно, даже не пил. А вот на лошадях – и в упряжке, и верхом – погарцевал.

Побывав на стройке, где вкалывал со товарищи Николай, он первым же делом спросил Наполеона:

– Ты затмения солнца не наблюдал через закопченное стекло?

– Не приходилось, – признался тот.

– А зря.

– Почему же?

– А потому, что понял бы: сколь ни темни, солнце всегда солнцем останется.

– Не понял, – сказал Наполеон.

– А с виду-то ты не дурак. Чего вы, – обобщил он всех каменщиков, – копоть-то разводите? Из вас горы хоть кто-нибудь видел?

Армяне молчали.

– А то я могу вопрос задать, откуда берут землю горцы, чтобы виноград вырастить?

– А чего землю брать, когда она под ногами, – произнес Наполеон.

– Так вот, Бонапарте, знай. Эту землю армяне из долин в горы в мешках носят. Понял?

Словом, намертво разоблачил их Гонопольский. И даже перевел все те словечки, которыми они нет-нет да и обменивались: «Киль манда» – это оказалось по-татарски «иди сюда», «Маяк бар, ёк» – по-узбекски «Есть ли яйца». Даже две фразы – из немецкого: «О, вибёзе зи зинд!» (О, какие белые они!) Видимо, единственное, что осталось от школьных знаний, и – из осетинского – «Сом багане бонажем» – «Пойдем пива выпьем», которыми то и дело пользовался Володя, тоже запросто перевел дотошный писатель.

– Так что лучше в китайцев перевоплотитесь, – посоветовал Гонопольский. – Там ума много не надо – прищурился и все.

– А немого ты хорошо играешь! – похлопал он по плечу Сурена.

И уже вечером, сойдясь в своем сараюшке, ребята признались, что они действительно никакие не армяне, что их подрядил Толкованов как инородцев, хотя, тут уж не отказать им в мужестве, – всех тянуло, особенно по вечерам, сходить домой, встретиться с девчонкой, с которой дружил, – ведь они все были бородаевцами, – а надо было возвращаться в сараюшко и доказывать, что ты чуть ли не иностранец.

– Ведь у нас в правительстве сидят дураки! – подытожил рассказ, как русских ребят переделал в армян, Толкованов. – Вот мы их так и оболваниваем.

Исподволь, ища особого случая, но все же пробился Николай к Гонопольскому с тем, что порой окатывало его волной радости, а порой чуть подтамливало горечью угрызений: рассказал, прямо скажем, не очень связно, о Симе.

– Ну и чего ты бултыхаешься, как дерьмо в проруби? – неожиданно грубо вопросил Арсентий Спиридоныч.

Николай опустил голову.

– Да вина, что ли, гнетет.

– Брешешь! – по-простецки выразился Гонопольский. – И ты дюже не переживаешь, потому как кобель по рождению. Да и она давно уж смирилась, что твоя карта оказалась для нее переборной.

Он сделал небольшой передых и продолжил:

– Чего она, спрашивается, с тобой шла? Да не куда-нибудь там, а в безлюдье, где и заступиться-то, коль кто обидит, некому. Поэтому зря она невинную из себя корчит.

– Но ведь Сима была нетронутой! – воскликнул Николай и уточнил: – До меня.

– Ну и радуйся, как висельник на перекладине! Но запомни, что баб не жалеют, их… Вот именно, и как можно чаще. Тогда в них пробуждается все то, что потом мы зовем любовью и прочими там кличками и именами. И грешит девка еще задолго до того, как кто-то ее, как ты в данном случае, прижмет к ногтю. Потому как изначально создана для этого. И народ по этому поводу даже пословицу выдумал: «На то и щука в море, чтобы карась не дремал».

Но в одном не мог признаться Николай. Жалел он Симку не потому, что, считай, силком, наломок, как говорят, овладел ею. А что она бельматая и уже этим беззащитная, что ли, и он почти так же безжалостно поступил с нею, как его отец с матерью со слепым лосем.

Потому в бессонье, которое нередко теперь посещало его, он думал в исправление того, что случилось, жениться на Симе, уехать с нею… А куда? В хутор? Так там такие смехачи, что со света сживут. Те же Веселуха с Топотухой скажут: «Ну и нашел себе кралю: глаз соломой заткнут!»

А коль повезти ее в город. Там – Роза. Он даже не мог представить, что именно конкретно скажет по этому поводу Ринская. Но что брезгливинку погоняет по своей рыбьей безгубости, это точно. И навсегда вычеркнет его из своих знакомых. Как она сделала с другими, кто, как выражалась, «растворились в предательстве, как золото в царской водке». Кстати, в натуре этот опыт Николай наблюдал сам. Бросали в кислоту кольцо, и через какое-то время, даже не изменив цвета, жидкость поглощала его.

Конечно, Николай мог бы забрать Симу на кордон. Там она вместе с матерью вела бы хозяйство. Нарожала бы ему детей. И он сам, как то кольцо, растворился бы в обыденности, которая угнетает уже тем, что бесконечно однообразна, а ведь хотелось какого-то прорыва, выхода за предел, что не видно, чтобы сдерживал, но что не давал почувствовать истинную расправленность плеч.

Когда-то давно, разговаривая с кем-то из тех, кто приехал с ним пособутыльничать, Евгений Константиныч сказал:

– Нам легче, мы пребываем в скорлупе или коконе дремучей невежественности. А каково тем, что и воспитание поимел, и образование не такое, как мы, заушное, получил?

Николай не помнит, что ему ответил собеседник. Но следующая фраза Томилина врезалась в память:

– Ты думаешь, многим умным ребятам партия зачем нужна? Да просто без нее он себя никак не реализует. Так и будет быкам хвосты крутить и коровам «Отче наш» читать. Потому – хошь не хошь, а ты должен приобщиться к тому, чего не избежать.

– Ну чего ты, – подтормошил Николая Толкованов, выведя из сугубо личных мыслей, – не рад поставленной точке?

И он размашисто лупанул о стену бутылку, кажется, вермута.

А потом они пили. Обыкновенно. Вернее, простолюдно. Со слезами, с признанием в любви. И даже с дракой, которая чуть было не омрачила праздника, поскольку возникла между «армянами» – самим Наполеоном и обретшим дар речи Суреном.

Николай же сидел в печальном одиночестве, ни в разговорах, ни в песнях, которые несколько раз счинались запеть подхмеленные его товарищи, участия не принимал; он думал. Думал, что вот сбыт еще один период жизни. И душу чуть притяжелила усталость. От чего именно устал Николай, он не ведал. Но только где-то внутри организма поселилась томительная неподвижность, захотелось оседлости чувств и мыслей. И вообще чего-то постоянного или даже вечного.

Не дожидаясь официального зачета практики и не получив элементарного расчета, Николай в тот же день потихоньку уехал домой, чтобы сбыть остаток стремительно ринувшихся на убыль каникул.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации