Текст книги "Волчий Сват"
Автор книги: Игорь Кулькин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Он приехал на кордон с такой веселой озорнинкой, словно вовсе не был корреспондентом серьезной газеты, а являлся пацаном из соседнего хутора, которому не сидится дома и – для проветривания души – он и явился в Перфильев лес.
– Привет! – сказал он Николаю. – Как поживаешь?
Алифашкин чуть привздернул плечи: мол, так себе, если не хуже, а тебе-то какое дело?
– Меня зовут, – представился корреспондент, – Савик Блехман.
– Ну и что?
– Разговор есть.
Блехман сорвал вишневый листок, пожевал его и – длинно – отплюнулся зеленой цевкой.
– Ну, гутарь! – облокотился на прясло огорожи Николай. – А мы послухаем.
– Кстати, – произнес Блехман, – ты мои статьи и фельетоны читаешь?
– Не-к!
– Почему же?
– Не нравится, как ты пишешь!
– О! А тетя со вкусом! Это тебя кто-нибудь надоумил так разговаривать с корреспондентом областной газеты?
– Да иди ты! Говори, чего надо?
Блехман, словно пистолет, выхватил из-за пояса довольно потрепанный блокнот.
– В твоих интересах, – предупредил, – говорить только правду…
– Правду и ничего больше! – в тон ему закончил фразу Николай.
– А ты натасканный!
– Стараюсь!
– Ну, в общем, без булды! – перешел на блатной жаргон Савик. – Есть в нашу молодежную газету сигнал, что ты и с тобой… – он заглянул в блокнот.
– Не трудись, – задирнулся Николай. – Хевра называется.
– Ну, будем говорить, группа молодежи вашего института, вместо того чтобы проходить государственную практику, ударилась на частные заработки.
Говоря, Савик вертляво подчеркивал каждое ядовитое слово, и создавалось впечатление, что он пытается по-змеиному извиваться.
– Что ты на это скажешь? – спросил Блехман.
– А то, что тебе фамилию пора сменить: не Блехман, а Брехман. То есть человек, который постоянно брешет.
– Ага! – завеселел Савик. – Это уже кое-что. – И ковырнул рогом своего тупого карандаша лежалые и отчасти жеваные неопрятностью ношения страницы блокнота.
– Вопрос на догадливость, – вновь зачастил он. – Подтверждаешь ты сей факт или напрочь его опровергаешь?
– Да как тебе сказать? – Николай вдруг придвинулся вплотную к корреспонденту и поинтересовался: – Тебя рвали когда-нибудь собаки? Кордонские? – и он указал на ворчащего и никак не могущего успокоиться Мухтара.
– Угрожать мне решил? – быстро спросил он.
– Нет, мне просто интересно, как ты будешь бежать отсюда, коль я спущу вон того дуролома!
И лучше бы он этого не говорил, потому как в этот самый миг Мухтар, как-то немыслимо вывернувшись, сошел с ошейника и – в два прыжка – очутился у огорожи, за которой вели беседу Николай с Блехманом.
Савик в мгновенье ока вскочил на велосипед, на котором приехал, и Николай удивился такой его прыти. Но далеко уехать не успел, так как Мухтар перемахнул через забор и уже через минуту настиг его.
В последний момент Блехман сумел по-обезьяньи зацепиться за дерево, которое кроной нависало над дорогой, и взобраться чуть ли не к самой макушке.
– Алифашкин! – позвал он оттуда. – Ты за все за это ответишь!
– Конечно! Только перед Богом. А перед людьми это за меня сделает Мухтар.
Кобель, кровенея глазами, царапал лесину, на которой сидел корреспондент.
Николай по-хозяйски собрал все то, что осталось тут от Савика: его расхристанный блокнот, тупорылый карандаш, чем-то напоминающий его физиономию, и бумажку, взнузданную большой канцелярской скрепкой. Чуть же поодаль лежал конверт, который, видимо, имел касательство к этой бумажке.
Сунув все это в карман, Николай побрел в дом.
– На кого это там Мухтар брешет? – спросила Клавдия Якимовна.
– Наверно, на сороку, – соврал сын и, потянувшись, не разобравшись улегся на кровать.
Блехмана вызволил Гараська Зыкун. Он, обратав Мухтара, увел его на баз, где и вздел на цепь.
– Ч-чё т-там за чил-лек на д-дереве с-сидел? – спросил дядя.
– Никого не видал, – соврал Николай.
– А ч-чё ж он Ал-ал-алифашкиных па-аминал?
– Кто его знает. Он чего, все там сидит?
Дядя покачал головой.
– А с кем ты там даве гутарил? – поинтересовалась Клавдия Якимовна.
– Да странник какой-то, – неохотно ответил сын. – Спрашивал, где опят можно насобирать.
– О-оппята в ле-лесу у Г-гнилой пр-протоки, – подсказал Зыкун.
– Вот туда он и подался.
Николай лениво высмыкнул из пачки папироску-гвоздик, вышел на баз покурить. И только тут вспомнил о тех доспехах, которые растерял при бегстве от Мухтара Блехман.
Блокнот состоял из множества записей, разобрать которые было просто невозможно. Обрывки отдельных слов перемежались с ничего не обозначающими вилюшками. Отыскал он там и огрызок своей фамилии: «Алиф… ин». А чуть ниже и такие же намеки на тех, кто с ним работал с «армянами». Но одно высказывание было выведено четко: «В правительстве сплошные дураки». И трижды, правда, не очень жирно, но подчеркнуто.
Полистав еще какое-то время блокнот, Николай утратил к нему интерес и стал изучать сперва конверт, который, кстати, был адресован не куда-нибудь, а в обком партии, а потом и бумажку, что, видимо, в свое время была в него вложена. В ней довольно точно была обрисована роль бригады «ух», ее принадлежность к более близкой по географии территории, нежели Армения, количество денег, заплаченных за строительство, и – очень скрупулезно – перечислено – кто же был кто.
«Я не уверен, – стояло в конце письма, – что Толкованов не получил в этой обираловке колхоза свою и, уверяю вас, немалую долю».
Подпись под письмом была такая: «Семен Самсонович Мунин, член партии с 1917 года, со слов очень преданных правому делу колхозников».
Глава седьмая
1– Колюшка! – мать будит его как когда-то в детстве, не разрушая сон разом, как это сделал бы отец. – Вставай, милый. Пора.
И Николаю приятно, что он – без усилий – отпятился назад в прошлое и теперь длит недолговечную, как молью посеченая пряжа, дрему.
Хотя мозг – этот недремлющий страж, который порой и затуманивает сон, знает, что нечего волынить, ибо каникулы закончились и сегодня надо чапать на хутор, потом ехать на станцию. А там – ту-ту и – в город.
За лето Николай отвык вроде бы ото всего, что его окружало там, в институте, и вместе с чем по чём-то, а может, и по ком-то, соскучился. Кстати, страсть как неймется увидеть Ринскую. Нет, не истосковался он по ней. Просто хочется потрепаться, послушать ее всегда четко сложенные в грамотные фразы речи. Да и вообще… Вроде бы пословица гласит: «В гостях хорошо, а дома лучше». А у него какая-то вывернутость в этом деле, и дома не плохо, но в гостях все же уютнее душой, что ли. Жизнь там приобретает неоглядность, видимо. Нет того утеснения, в котором пребывает Николай тут: и в хуторе, и тем более на кордоне.
Если честно, в хуторе после той драки, в которой он вдруг понял, что одинок против всех, Николай почти не бывал. Так – летуче – заедет на велосипеде на минуту-две, заскочит в магазин или на почту и – снова в лес.
Не видел он с той поры и Внука. Хотя был слух, что, обпившись какой-то гадости, Витяка долго лежал в больнице, где едва не дал дуба.
– Колюшка! – опять занудила мать. – Просыпайся. Вот нам с тобой и письмо кто-то прислал.
Николай улыбнулся. Наконец-то ответила Роза. Поздновато, конечно. Но ничего. Сейчас он прочтет, как она расценивает его душевные смятения. Правда, теперь они уже позади. Но интересно, что об этом думает Ринская?
Он – до хруста в пояснице – выструнился спиной, спружинил мускулы рук и, без их участия, поднялся.
– Чего позоревать не даешь? – спросил.
– Пора, – произнесла мать. – Потом письмо вот нам почтальонка принесла.
Николай поднес конверт к глазам и, сперва хотел позубоскалить по поводу того, что тот был основательно измят и залапан и, кажется, даже не единожды вскрыт и заклеен вновь; потому как по месту, где бывает соприкосновение всего конверта с уголочком-отсылкой, клеевая припухлость образовалась. Но поразило его другое. Адрес был писан не на хутор, а на колхоз, который в нем находился. И ниже его было начертано: «Матери Николая Алифашкина».
Он чуть было не подумал, что это из школьных его друзей кто-то поозоровал, когда напоролся взором на обратный адрес: «Село Бородаевка».
Болью стегануло душу предчувствие. Он еще не мог точно сказать, какого опасения следует ожидать в ближайшее время, но что оно грядет, ничуть не сомневался.
«Здравствуйте, моя незнакомая, но до бесконечности дорогая мне мама Коли Алифашкина! (Простите, что не знаю вашего имени-отчества.) Пишет вам Серафима Антоновна Починкова. (Для Коли – Сима из столовки.) Он приходил к нам сперва кушать, а потом читать стихи. И вот я теперь беременна. А вы знаете, что такое воспитывать ребенка одной. Потому я сейчас нахожусь в Бородаевке у своей (родной) мамы, и мы обе думаем, как быть. Мама советует обратиться к вам. А дядя Семен Самсонович Мунин, заслуженный революционер, рекомендует подать в суд, так как Коля взял меня насильственным образом, предварительно ударив головой мою голову. Прознавший про все это председатель колхоза Толкованов говорит, что шум поднимать не стоит, а надо сделать аборт. Но врач Ангелина Гордеевна говорит, что у меня после аборта может не быть детей. Потому есть решение рожать».
– Чего это там? – спросила мать.
– Да так, – неопределенно ответил сын. – Кто-то меня разыграть решил.
И он снова углубился в чтение письма:
«Дорогая до бесконечности мама Коли Алифашкина! Прошу вас в официальном порядке ознакомить Колю с этим письмом, и скажите, что мы с дядей Семеном Самсоновичем Муниным, заслуженным революционером и героем Гражданской войны, так дело не оставим, и, если ваш сын не хочет остаток молодости провести за решеткой, то пусть скорее шлет сватов, пока я не передумала».
Николай только теперь почувствовал, что читал это послание почти без дыхания, и потому, шумно вздохнув, выхватился из постели.
Уже на базу, за сараем, где он, чтобы не быть на виду, решил спокойно дочитать послание, Николай и ощутил свое какое-то щенячье бессилие. И возникло оно не после угроз, которые подкрепляли решимость Симы. А отчего-то еще, что утроило в душе, если не мялку, то жалку.
«У меня есть свидетель, который тоже читал стихи и является известным писателем, и вещественное доказательство – это мои трусы, что в момент изнасилования находились на мне. На этом я свое письмо кончаю. Ваша уважающая Серафима Антоновна Починкова, надеюсь в будущем Алифашкина».
Только в поезде, где Николай оказался в конце того дня, несколько раз перечитав письмо, он вынес два для себя открытия. Одно, если так можно сказать, умственное, что, конечно, письмо это сочинила не сама Сима. Потому как слог был явно не ее. И мать у нее, кажется, в Бородаевке не проживала. А вот Мунин… Как-то и на него подумать не хотелось. Хотя после того, что тот «клепал» на Толкованова, и от него можно всего ожидать.
Вторым, то есть душевным, что ли, открытием было то, что Николаю страх как жалко Симу. Жалко потому, что она бельматенькая и что девственность была единственным приданым, которое давало ей право быть, пусть с оглядкой, но выбранной в жены.
Он чуть ли не со стоном повернулся на полке, на которой лежал.
– Что же делать? – спросил вслух.
Хотя, если честно, ему решительно как не хотелось жениться. И не только на Симе, а вообще, хоть на самой королевне, он еще не «выбесился», как сказал когда-то дед Протас; еще не отыграли в нем хмелины, которые дают хороший затев.
И, что греха таить, пугал его и суд. Он на минутку даже представил себя на скамье подсудимых. И свидетелем против него выступает не кто иной, как сам Гонопольский. Хотя что он, собственно, может сказать?
Николай не подозревал, что так труслив. То и дело он переживал состояние, когда кожа от тела отстает. И только усилием воли сдерживал дрожь, что вот-вот была готова ввергнуть его в лихорадочную трясучку.
А за окном вагона плыли и мелькали огрызки пейзажа, который не радовал глаз: вот отпятилась от полотна лесопосадка, где главенствовали кусты розовоцветущих растений, названия которым он не знал; следом же потянулось поле, изреженное зелеными отемнелостями, там, наверное, весной протекали ручьи; а дальше – до горизонта – простиралась полынная голубелость. В ней порой возникали россыпи хаток или островки одиноко сгрудившихся деревьев.
– Слышь, парень? – кто-то тронул его за пятку.
Николай оборотил от окна лицо.
– Слезай, выпьем. А то ты вид имеешь такой, что тебя три дня поили, а похмелить забыли.
Спервоначалу он хотел отказаться. Но когда понял, что душу обручево держит тягота, согласился.
– Давай, если есть! – И стал спускаться вниз.
Тот, кто предложил разделить с ним выпивон, был немолод и худ, если не сух, и на нем лежала печать длительной заморенности. И, видимо, заметив на себе более пристальный, чем подобает взгляд Николая, он объяснил:
– Мы все, Вершигорские, сухолядые. Но зато кость у нас крепкая. Веришь, ни у деда, ни у отца, ни у меня, да и у сыновей моих сроду никаких переломов не было. Как ни бузнимся – синяками все изойдем, а ни лопин, ни трещин и прочего порчева и костоломства не происходит.
Николай было хотел сострить: мол, останови лбом поезд, тогда и посмотрим, на что годны твои кости, да раздумал. Не то было настроение, чтобы смечачить.
Мужичок-суетёк, как «окрестил» его про себя Николай, сноровисто нарезал сала, кусок коего держал в кармане, завернутым в пергаментную бумагу, потом расхватил пополам полубуханку хлеба. Бутылку же он вынул из самого неожиданного места: из какой-то кострецовой заначки, где она была воткнута горлышком вниз и удерживалась, видимо, натягом брючного пояса.
– Прежде чем пить, надо душу замутить, – неожиданно заявил новый знакомый Николая и разом же пояснил: – Чтобы печаль-тоска в осадок ушла, а наверх слезы бы взошли.
И он, чуть приморщив лицо, натурально заплакал.
– Вы не артист случаем? – спросил Николай, одновременно и любопытствуя, и чуть приказнивая себя, что связался с незнакомым попутчиком: как бы не влезть еще в какую-нибудь историю; уж больно скачковатой пошла у него жизнь.
– Зачем существует зелье? – продолжил Вершигорский. – Чтобы раскрепостить организм, выгнать из него шлаки разных ущербов, что изнуряют психику, и с легкостью почувствовать себя человеком, как иногда случается такое ощущение после парной бани.
Он кинул себя в небольшую отлучку: у проводницы выпросил два не очень чистых стакана и продолжил:
– Значит, так: садишься, выпрямив спину, кладешь руки на стол ладонями вниз, чтобы ощутить поверхность столешницы, можно даже сравнить ее шершавины с чем-то, и закрываешь глаза. Попробуй!
Николай проделал все, что советовал Вершигорский.
– Теперь начинай казнить себя воспоминаниями разного рода промахов или гадостей, которые себе позволил. Причем это должно быть настолько искренне, чтобы ослабли те тормоза, которые сдерживают наше откровение. Даже перед самим собой.
Поддавшись шаманству этого сухонького, фигурой похожего на подростка, мужичишки, Николай, едва шевеля губами, зашептал:
– Самым гнусным моим поступком было обесчестие Симы. Как я мог себе позволить это? И почему я считаю, что недостоин обыкновенного суда, который и упечет меня туда, где небо кажется с овчинку? И правильно делает старый партиец Мунин, который открыто выступает против меня, и Гонопольский, кто – пусть и горько это сознавать, – а возведет истину в ранг выше собственной приязни. Я – мразь, которой не должно быть пощады!
– Хорош! – остановил его Вершигорский. – Ты себя показнил. А теперь совершай очищение.
Он придвинул ему стакан с водкой.
– Ну как? – спросил он, когда Николай, чуть пожевав шматок сала, неожиданно почувствовал во всем теле необычайный разлив расслабления.
– По-моему, здорово!
– То-то! – воздел палец к небу Вершигорский. – А то мы превратили сам факт восприятия зелья, как какую-то безликую обязанность. Соберемся, дербулызнем и – кто куда, да еще врассыпную. Ну, в лучшем случае, потреплемся для порядка. Это и есть простонародная пьянка. Выпивка же – совсем другое. Тут нужно сосредоточение на самом себе. Как бы завязка будущего произведения, которое зреет в твоей душе.
– Вы случаем стихи не пишете? – спросил Николай.
– Писал. Только почему-то матерные. Иные слова у меня в рифму никак не лезли.
– А сейчас чем занимаетесь? – полюбопытничал Николай.
– Странствую.
– В каком смысле?
– Проложил себе путь между всеми местами, где раньше жил, и вот качусь «по рельсам чугунным». На пенсии я.
– А как вас зовут? – спросил Николай.
– Ну как там у Некрасова? Власом.
– Нет, серьезно?
– Так я говорю без утайки, как перед Богом, Влас Пантелеич я. А фамилию я тебе свою говорил: мы – Вершигорские.
– Ну а вот это самое, – Николай снова уложил руки на стол, – вами придумано или чем-то надоумлено?
– Это Богом подсказано.
– Ну уж?!
– Точно! Причем он со мной не как с сыном своим, а как с равным беседует: «Восстань, – говорит, – ото сна и прочего утеснения сознания, и слушай, что я тебе скажу и поведаю. И передай все это тем, кто верует в меня и тем, кто отвернулся от моего вечно распятого тела».
– Вы, наверно, священник! – всхохотнул Николай.
– Нет! – неожиданно жестко ответил Вершигорский. – Попы – служители культа. Улавливаешь, служители. Они могут и не верить в то, что проповедуют, потому как делают это за деньги. А у каждого должен быть свой Бог. Пусть он сам нарисует его образ. Но обязательно Бог должен быть распятым. За наши грехи. И каждому из нас надо стараться взять часть его боли. Взять и растворить в душе, чтобы она пролилась горькими горючими слезами.
Сам того не ведая как, Николай закрыл глаза, и ему неожиданно пришло видение: в лесной чаще деревянный, что ли, во всяком случае, из полок его руки и ноги, распятый на фоне зеленой сосны человек. Вот заскрипела – при движении – его нога.
Николай открыл глаза, рядом толокся на скрипучем протезе старик.
– Можно у вас тут присоседиться? – спросил.
– Садись! – пригласил Влас Пантелеич. – Мы с ним всяк своего Бога вызываем, чтобы он осудил нас за грехи, в коих покаяться не хватает духу.
– Ну кайтесь! – сказал старик. – А я пока выпью за свое безгрешие.
И он, не испросив на то разрешения, выпил водку из стакана Николая.
2Николай не думал, что так трудно будет умещать себя в лоно студенческой жизни после этих каникул. За время его отсутствия рядом с общежитием было развернуто целое строительство, и теперь за стеной стоял длинный толстый шум, состоящий из многослойного гудения тракторов и машин, прошитого тонкостным зудением дрелей, сверлящих бетон, и одышечным двошанием брызжущей огнем электросварки.
В окне же его жил столб; этакая демонстрация долговязой несуразности, с заплатками объявлений на уровне глаз. Этот столб имел две поперечины: верхнюю – покороче – с чуть подскошенными краями, и нижнюю – подлиннее – совсем без выразительного рельефа, зато на ней, повторяя человеческие фигурки, демонстрирующие самоубийство удушением, хохлились изоляторы. На верху столба, полустоя-полулежа, а вернее, приплюснуто к земле, красовался никогда не горевший как надо фонарь. Но в его подслеповатую томность по вечерам верят сумерки, и толкутся вокруг, словно ждут настоящего, пышущего дрожлым светом, яркого возгорания. Но он до утра так и будет ворочаться и едва приблескивать, все время однако давая надежду, что вот-вот грянет несостоявшимся сиянием и ослепит своим светом.
Николай отошел от окна, видимо, рассудил он, Ринская не придет. И не стоит терять времени на преображение комнаты, в которой за их отсутствие или кто-то неопрятно жил, или кому-то было интересно просто повверхтормашить все, что было вокруг.
Он снова прислушался к звукам. Только на этот раз к тем, что жили внутри общаги. Вот где-то этажом выше визгливо всхохотнула девка. А в коридоре послышался бодрый марш, предшествующий утренней гимнастике. К нему, неизвестно откуда, приблудилась легкомысленная мелодийка, потом, явно непрохмеленный голос, изрек: «Конец цитаты».
И в этот самый момент в дверь порывисто постучали.
– Ты знаешь, зачем Иисус омывал ноги своим апостолам? – с порога спросила Роза и тут же объяснила: – Чтобы они не ходили куда не надо.
– Если это намек, – попробовал уточнить Николай, – то по какому поводу?
Она – без подробностей – оглядела его лицо и произнесла:
– Ты, кажется, даже поправился.
– А что, были сведения обратного свойства? – попробовал поехидничать он.
– Да как тебе сказать. Письменные уверения были, что ты изнурен всем, чему название труд. А не могшие стерпеть обыкновенности бытия, обычно худеют. Потом, как гласит молва, любовь у тебя там приключилась.
Николай чуть подвздернулся, да так и остался стоять с видом простака, который нечаянно узнал, что стал отцом гораздо задолго до знакомства со своей женой.
Она молчанием дала ему возможность расслабиться. Потом – без ехидства, которое, однако, напрашивалось, спросила:
– Ты готов опротестовать формулировку?
– Да как тебе сказать. Скорее всего, да. Любви никакой не было.
– А что же в таком случае было?
– Все остальное, что ее сопровождает.
– На дарение цветов намекаешь? Или на пение серенад под окном?
– Я… Впрочем, можно мне тебе об этом не рассказывать?
– Естественно. Тем более что к таким темам я не имею ни малейшего пристрастия. Одно только скажу: сломает тебя какая-нибудь дура и ваше совместное бытие пойдет являть житейские гримасы, коим не позавидует и сам сатана.
– Типун тебе на язык!
Он притянул ее к себе, ибо в свободной близи Роза его не примагничивала. Но она довольно решительно высвободилась из так и несостоявшихся объятий и продолжила:
– Тут я как-то встречала пьяненького Гонопольского. Уж он мне, наверно, часа два доказывал, что евреи попортили русскую нацию. «У каждого сколько-то заметного человека обязательно жена жидовка!» – кричал он. И перечислял разных деятелей, начиная со Сталина, – хотя я не уверена, что Аллилуева еврейка, – и кончая каким-то то ли Ветропраховым, то ли Праховертовым, видимо, своим собутыльником.
– Ну и чего ты ему сказала? – быстро спросил Николай.
– А что я могла ответить на его гнусность? Подтвердить, что мы спим и видим, как бы внедриться в какую-либо великую нацию? Да вы сами, мужики, ищите себе бабу, чтобы она была покрасивей да поумней, а натыкаетесь на дур. Потому что дуры вас быстрее умных окручивают. А дальше уже, как говорят шахматисты, дело техники: он всю жизнь старается доказать, что ошибся в выборе, а она – что продешевила. И промеж них и клонятся, как пламя от свечи, когда ветер со всех сторон, дети, до которых, как правило, и дела-то нету.
– Значит, жена Сталина была русской? – спросил Николай.
– Да кто ее знает. Во всяком случае, не еврейкой.
– А откуда это тебе известно?
– Стиль жизни у нее был явно не иудейский.
– А что же это за стиль?
Она впрямую не ответила. Достала из сумочки сигарету, раскурила ее и, чуть приузив глаза, заговорила вновь:
– Еврейская женщина – это соратница мужа. Это его сподвижница и помощница. Тот же Гонопольский рассказывал мне о своих бывших женах. Как только гонорар получать – они в первых рядах, а как только он за стол сядет, чтобы написать то, за что вознаграждение должно последовать, они всячески стараются выбить его из колеи. А ведь писатель – это диктатор мысли. Ему надо, если не поддакивать, то и не мешать. Пусть выскажется, пусть поверит, что он оракул.
Она опять полезла в сумочку и на этот раз достала бутылочку коньяку с винтовой пробочкой, с горлышком явно обцелованным губной помадой.
– Будешь? – спросила. И он, неожиданно забрезговав ею, отрицательно покачал головой.
Она сделала небольшой глоток, затянулась сигаретой и повела свой сказ дальше:
– Мужчину всегда преследует едва осознанная смутность: слой жизни, который он осилил с таинственной тревогой, боясь что бытие оборвется раньше, чем наступит старость.
– А женщине разве это неведомо? – спросил Николай, тоже – от ее окурка – прижигая папиросу.
– Нет! – резко ответила Ринская. – Ты знаешь, сколько баб умирает от абортов? А они, знай себе, прут на риск, и все тут. А мужчина согласен на тихое уютное прозябание, которое он тоже зовет жизнью, хотя оно к этому, видимо, не имеет ни малейшего отношения; и продолжает раз и навсегда заведенный цикл бытия: родившийся в муках, должен и умереть от их тяжкого бремени; хотя, судя по некрологам, некоторым везет, и помогает им не всеми до конца оцененная скоропостижность.
Роза задумчиво потыкала окурком в бутылочку, потом – на робкой притайке – произнесла:
– Раньше я думала, что скоропостижной бывает только смерть. Оказалось, жизнь – тоже.
– Это о чем ты? – не понял Николай.
– Да так! – сказала Роза и отмела с лица челку, которая зазастила было ее взор.
За окном что-то по-дроздиному цокнуло, и Николай было ринулся, чтобы уточнить, что там такое, но Ринская остановила его.
– Неужели тебе не безразлично, что там каждую минуту случается или происходит? – И – без перехода – повела речь дальше: – Мужчина всегда живет воображаемым счастьем. То томит душу воспоминаниями, по крупице собирая все, что было в прошлом хорошего, то мечтает о будущем, которое, как всегда, кажется легко достижимым и возможным. Или, мучительно терзаемый изменой жены, начинает робко придумывать оправдание ее поступка. «Я сам виноват! – кричит он. – Ежели бы быть внимательнее к ней, она бы сроду этого не позволила!» Позволила бы, милок! Да еще как! Потому что она – самка, и у нее единственный стойкий инстинкт – это продолжение рода. Любой ценой!
– Но ведь есть муж, – вырвалось у Николая, – чего же ей еще надо?
– В ней работает генетическая лаборатория отбора!
– Стоп! Но ведь некоторые говорят, что генетика – буржуазная наука, которая не имеет под собой никакой реальной почвы.
– Ерунда! Все четко! Один к одному!
– Значит, нечего удивляться, ежели жена зачнет от какого-нибудь проходимца только потому, что – своей лабораторией – установила его преимущество над моими хилыми генами?
– Совершенно верно.
– И никакого нет этому противоядия?
– Есть.
– И?
– И это ум.
– И обладают им, как правило, еврейки?
– Если середину твоей фразы принять без иронии, то да.
Паническое состояние, которым был застигнут Николай накануне, совершенно, как он это неожиданно понял, не прошло. Оно только притупилось. Ему все еще казалось, что его – или насильственно женят, или упекут за решетку. И все ради увертливого зада, которым так ловко завлекала Симка, хотя, как выяснилось, была еще нетронутой.
– Ты обо мне думаешь? – неожиданно спросила Ринская, и взором, в котором иглилось что-то более, чем простое любопытство, вымогнула неохотный кивок.
Она расплывчато улыбнулась, и на деснах ее – ошметками – проступила губная краска.
– Врать ты, смотрю, там научился.
Он не ответил.
Стройка под окном неожиданно замерла, и, Николай взглянул на часы: неужто уже обед. Но оказалось, что на город снизошел ливень. Он в несколько мгновений притуманил даль, а потом и отемнил окрестья. А еще через какое-то время рядом, чуть причавкивая в лужах, забилась длинная полуструйная капель.
Роза чуть подраспустила свои волосы, они упали ей на плечи и какое-то очарование, которого не было при свете, выдающим все подробности, проступило в ее облике. И взор уже не ждал знакомых опытом прежнего очертаний. Мелкая взбугренность на груди не намекала на что-то болезненно недоразвитое, а оттого непотребное. И гул крови ожил в голове. И воображение кинулось рисовать то, чего не только не было, но и чего не могло быть.
Но уже то, что он высмотрел, стало предметом его трусливой срывистой погони, и Николай притянул Розу к себе.
– Лю-би-мая! – прошепнул он в три приема и растворил свои губы в обоюдобезвольном поцелуе.
Все остальное происходило, если это применить к состоянию далекому от страсти, в полуприкрытии век, что ли, когда не хочется распахнуть глаза, чтобы, пощурившись на окружающие предметы, понять, что никакого путешествия во времени и пространстве не было, а происходил обыкновенный обман самого себя, который только тем похож на грезу, что на мгновение дает возможность выключить себя из реального мира.
Лытки у нее по-прежнему были синюшными, как у бройлерской курицы, а на шею повыползли красные, словно мелкие козявки, прыщики.
Рядом по-львиному рыкнул бульдозер. Начали подкрикивать друг другу, что надо делать, рабочие. И по всему стало понятно, дождь перестал. И как бы в подтверждение этой догадки, комната озарилась таким сиянием, словно в ее углах была подключена невидимая до этого подсветка.
И, ослабевший, Николай улыбался с глупым умилением, как после парной, в которой чуть не потерял сознание.
– Зачем мы все это делаем, – произнесла Роза. И смутноватая тревога вновь ожгла его. – Прихоть чувств неисповедима, – продолжила. – Вот она-то и старается унести образ твоего забветеля.
– Кого ты имеешь в виду? – осторожно спросил Николай.
– Ты, как сорняк, случайно павший на поле моей судьбы, – глухо заговорила она. – Я знаю, что от твоего семени пойдет такая же въедливо-ползучая поросль, сжигающая все культурное, но у меня нет сил противиться твоему пришествию и нет воли, чтобы, отгорев болью, отмерло бы и то, что нас связало.
Она снова порывисто закурила. И, чуть приламливая губы, продолжила:
– Не пытай, какая кровь течет во мне. Я и сама не знаю. Потому как не она делает меня иной, чем другие, а что-то более организованное, загадочное и непостижимое. Говорят, что я умна. Вряд ли. Хитра, может быть. Но во мне нет, почти обязательной для всех, женской дури – этого чудища разрушения не только любви, но и просто добрых отношений.
Она ненадолго умолкла, а потом заговорила как бы в новой тональности:
– Словом, с тобой мне было уютно, как с распластанной у кровати шкурой медведя, на которой можно понежить ноги перед тем, как всунуть их в темное заточение обуви.
– Значит, ты о меня ноги вытирала? – не очень весело всхохотнул он.
Но она не ответила. Может, даже не услышала, что сказал Николай, потому как продолжала свою исповедь:
– А съел меня жуткий, как все гнусное, цинизм, доведенный до той степени утонченности, которая ощущается даже в простом намеке. Тебе это состояние души неведомо, когда даже желанная ложь не пускается в душу, как не пускают в улей пчелы-швейцары чужих пчел-добытчиков.
Роза загасила окурок все о ту же бутылку, отпила из нее несколько – на этот раз крупных – глотков, потом спросила:
– Ты Бениславскую знаешь?
И, прежде чем он успел ответить, зачастила:
– Да это и не важно. Хотя ты наверняка слышал, что кончила с собой на могиле Есенина. И сделала это потому, что знала: охочие до подробностей бытия великих, будут вспоминать и ее, безвестную, жалкую, но своей смертью доказавшую, что была мудрою.
Ну какой резон она извлекла бы из того, что дожила до глубокой старости, всем намекая, а кое-кому и говоря в открытую, что была наложницей поэта? Экая невидаль! А тут она доказала, что жить без него не могла, потому и сошла под сень его креста.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?