Электронная библиотека » Игорь Родин » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 15 августа 2019, 07:00


Автор книги: Игорь Родин


Жанр: Учебная литература, Детские книги


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Нос

Повесть начинается в стиле точной протокольной записи: «Марта 25 случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие». Ровно через две недели, когда нос Ковалева был уже найден, – снова фраза в той же манере достоверной газетной хроники: «Это случилось уже апреля 7 числа». И хотя странности происшествия удивляются и цирюльник Иван Яковлевич, и чиновник газетной экспедиции, и сам Ковалев, никто из них не отрицает его реальности: чего, дескать, не случается на белом свете!

Система образов в повести весьма запутанна. Главный герой, майор Ковалев лишился носа. Является ли нос, сам разъезжающий в карете и гуляющий в парке, отдельным действующим лицом или он есть принадлежность лица майора: «Нос посмотрел на майора, и брови его несколько нахмурились».

Фантастический сюжет рассказан Гоголем как абсолютно реальная история. Особенно хорошо это видно при анализе эпизода в Казанском соборе. Ковалев встречает там собственный нос, который стоял в стороне и с выражением величайшей набожности предавался своим религиозным чувствам. Судя по мундиру и шляпе с плюмажем, нос оказался статским советником, т. е. чином повыше Ковалева. Естественно, что первой реакцией Ковалева было возмущение, но волю этому чувству бедный майор дать не может, поскольку как это можно возмущаться статским советником, когда сам – всего лишь коллежский асессор. Диалог Ковалева и носа имитирует разговор двух неравных по рангу чиновников: смиренно-просительную интонацию Ковалева и самодовольно-начальственную Носа. И соль в том, что диалог этот не пародиен, а абсолютно правдоподобен. Кстати, Нос в церкви – не попытка ли это освятить происходящее: часть тела, убежавшая от тела, – в церкви? И вообще, о чем мог смиренно молиться нос, стоя в Божьем храме? Какие просьбы возносил он небу?

Фантастическая поэтика в повести характеризуется отсутствием носителя фантастики вообще – здесь нет ни ведьмы, ни черта, ни какого-нибудь привидения, нет даже двойного толкования происшествия, как, например, в повести «Портрет», где сон Чарткова про старика с червонцами и затем находка в раме портрета с одной стороны можно рассматривать как фантастику, с другой – как простое совпадение, т. е. как реальность. Однако при этом сама фантастичность остается, остается и впечатление загадочности событий. Такова, ситуация в повести «Нос». Ни мы, ни Ковалев, ни автор, ни вообще кто бы то ни было, не знает, да так и не узнает тайну исчезновения и нахождения носа. Смысл события в «Носе» в том, что у него нет причины, нет его прямого виновника, но само-то таинственное событие остается.

В «Носе» тайна появляется уже в первых строчках повести. Приведем их еще раз, расставляя соответствующие акценты: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие». Иван Яковлевич, обнаружив пропажу носа, думает о невозможности подобного события: «…ибо хлеб – дело печеное, а нос совсем не то. Ничего не разберу!» Но затем персонажи «Носа» забывают о странности истории, зато об этом постоянно напоминает повествователь: «Это было, точно, непонятно. Если бы пропала пуговица, серебряная ложка, часы… но пропасть, и кому же пропасть? и притом еще на собственной квартире!..» Одновременно Гоголь не позволяет интерпретировать «истории» как недоразумение или обман чувств Ковалева, поскольку остальные персонажи повести видят то же самое, что и несчастный майор: «В самом деле… место совершенно гладкое, как будто бы только что выпеченный блин», – подтверждает чиновник в газетной экспедиции.

Тайна есть, а разрешения ее все нет. Наконец, в финале, где существовала последняя возможность дать ее разрешение, повествователь вдруг отходит в сторону и начинает изумляться вместе с читателем: «Чепуха совершенная делается на свете. Иногда вовсе нет никакого правдоподобия».

Странным кажется и то, что нос существует одновременно «в натуральном виде» и «сам по себе» со знаками тайного советника. И вместо того, чтобы хоть это как-нибудь совместить, повествователь снова отходит в сторону, дважды прерывая сам себя: «Но здесь происшествие совершенно закрывается туманом, и что далее произошло, решительно ничего неизвестно».

Ковалев, увидевший важного господина, «не знал, как и подумать о таком странном происшествии. Как же можно, в самом деле, чтобы нос, который еще вчера был у него на лице, не мог ездить и ходить – был в мундире!». Но комизм этого недоумения в том, что оставлен в тени, утаен еще более существенный вопрос: каким образом, став человеком, нос мог остаться носом и почему Ковалев решил, что перед ним именно его нос?

В принципе, в этой фантастической повести картина жизни Петербурга абсолютно реалистична, но при всем том сдвинута, ненормальна. В этом городе, где совершенно спокойно печатается объявление о том, что продается «дворовая девка девятнадцати лет, упражнявшаяся в прачечном деле, годная и для других работ», нелепое происшествие, случившееся с Ковалевым, не так уж и выделяется. Ведь повседневная жизнь Петербурга полна историй куда более нелепых и трагических. В нем спутаны представления о добре и зле, жизнь развивается по законам, не имеющим ничего общего с логикой и нормами человеческого разума.

Вот он, полный истинных трагедий мир, в котором переживания Ковалева и похождения его сбежавшего носа кажутся невинными пустяками. В этом мире царят хаос и несправедливость. Все представления о добре и зле спутаны. Жизнь развивается по каким-то странным законам, ничего общего не имеющим с логикой и нормами человеческого разума. Пока Ковалев был со своим носом, он никого не занимал, его однообразная жизнь протекала в определенном, раз и навсегда заданном русле. И весь он был точным слепком окружающей его пошлой действительности. Но стоило Ковалеву потерять свой нос, как он сразу же преобразился. Он стал деятельным, энергичным, у читателя к нему пробуждается даже что-то вроде сочувствия, однако как только нос вернулся на место, Ковалев снова погрузился в то состояние пошлого самодовольства, какое ему обычно было свойственно. Эта история несколько напоминает историю Поприщина, когда у маленького чиновника пробуждается чувство собственного достоинства только в безумном состоянии. У Ковалева человеческие чувства тоже появляются лишь в экстремальной, да еще и неестественной ситуации. Таков этот странный мир, который кажется Гоголю ненормальным.

В конфликте между Ковалевым и носом победителем выходит нос, ибо у него более высокий чин. В обществе важен не человек, а его звание. Оставшись без носа, Ковалев обеспокоен прежде всего тем, что рухнут его виды на выгодную женитьбу и на служебную карьеру. Оставшись без носа, он так и будет всю жизнь коллежским асессором. Есть от чего впасть в отчаяние.

Конечно, Гоголь смеется над Ковалевым. Он такое же ничтожество, как и Пирогов, он готов простить все, что ни говорили о нем самом, но не мог простить неуважительных разговоров, относящихся к его чину или званию, кое «ни на минуту не мог… позабыть». Майор Ковалев в повести является трагикомической жертвой, но вместе с тем он – хозяин жизни и сам является воплощением ее ненормальности, и сам несет ответственность за все ее безобразия.

Шинель

Стала последней из «Петербургских повестей». Сюжет повести основан на реальном происшествии: по Петербургу ходил анекдот о чиновнике, который, будучи страстным охотником, долго копил деньги на ружье, а когда наконец приобрел его, утопил на первой же охоте. Композиционно повесть распадается на две части – история с шинелью и фантастический эпилог.

В «Шинели» заключены все основные темы и идеи цикла. Прежде всего это касается образа Петербурга. В «Шинели» описывается не парадный аристократический Петербург, не центральные площади и проспекты, не Невский проспект, не Казанский собор («Нос»), даже не Пятнадцатая линия Васильевского острова, где жили художники («Портрет»), а Петербург изнанки. Акакий Акакиевич живет не в лучшей части города: «…надо было пройти кое-какие пустынные улицы с тощим освещением… Скоро потянулись перед ним те пустынные улицы, которые даже и днем не так веселы, а тем более вечером. Теперь они сделались еще глуше и уединеннее: фонари стали мелькать реже – масла, как видно, уже меньше отпускалось; пошли деревянные домы, заборы; нигде ни души; сверкал только один снег по улицам, да печально чернели с закрытыми ставнями заснувшие низенькие лачужки. Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечной площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею». Не менее неприятны лестницы и комнаты: «Взбираясь по лестнице, ведшей к Петровичу, которая, надобно отдать справедливость, была вся умащена водой, помоями и проникнута насквозь тем спиртуозным запахом, который ест глаза и, как известно, присутствует неотлучно на всех черных лестницах петербургских домов».

Как и в «Невском проспекте», в «Записках сумасшедшего», в «Носе», точно так же в «Шинели» поднимается тема власти чина, унижения человека системой неравенств и званий: «Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объяснить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновение налегать на тех, которые не могут кусаться».

Когда Акакия Акакиевича ограбили, он в порыве отчаяния обращается к «значительному лицу». Но здесь его даже слушать никто не захотел: «генерал топнул ногой и грубо накричал на него. О значительном лице мы практически ничего не знаем: «Какая именно и в чем состояла должность значительного лица, это оставалось до сих пор неизвестным», – замечает автор. Это начальство вообще. Так ведут себя все значительные лица. Интересно, что именно этот эпизод – сцена у генерала – не понравился Макару Девушкина, главному герою романа Ф.М.Достоевского «Бедные люди»: «А лучше было бы не оставлять его умирать, беднягу, а сделать так, чтобы шинель его отыскалась, чтобы тот генерал, узнавши поподробнее об его добродетелях, переспросил бы его в свою канцелярию, повысил чином и дал бы хороший оклад жалования, так что, видите ли, как бы это было: зло было бы наказано, а добродетель восторжествовала бы, и канцеляристы товарищи все бы ни с чем и остались. Я бы, например, так сделал…».

Акакий Акакиевич – робкий, пришибленный человек, ценой тяжелого труда и мучительных унижений зарабатывающий свои четыреста рублей в год. Тема власти денег, как и в «Портрете», также звучит в этой повести. Вся жизнь Акакия Акакиевича с тех пор, как над ним нависла угроза остаться зимой в своем старом «капоте», подчинена выкраиванию из скудных доходов необходимых для новой шинели денег. «Где взять другие сорок рублей? Акакий Акакиевич думал, думал и решил, что нужно будет уменьшить обыкновенные издержки, хотя бы по крайней мере в продолжение одного года: изгнать употребление чаю по вечерам, не зажигать по вечерам свечи, а если что понадобится, идти в комнату к хозяйке и работать при ее свечке».

«Шинель» стала знаменем «натуральной школы», так как по мнению ее представителей, в повести с гуманистических позиций затронуты любимые темы этого направления – жизнь изнанки Петербурга, тема «маленького человека» и проч. «Мы все вышли из гоголевской «Шинели», – сказал Достоевский.

В повести «Шинель» фантастичен только эпилог. В нем широко используется форма слухов: «По Петербургу пронеслись вдруг слухи, что у Калинкина моста…», «Впрочем, многие деятельные и заботливые люди… поговаривали…» и т. д. Факты, которые описывают эти слухи, вроде бы случились, а вроде бы и нет: «Один департаментских чиновников видел своими глазами мертвеца и уз нал в нем тотчас Акакия Акакиевича; но это внушило ему, однако же, такой страх, что он бросился бежать со всех ног и оттого мог хорошенько рассмотреть, а видел только, как тот издали по грозил ему пальцем». «…Булочник какого-то квартала в Кирюшкином переулке схватил было уже совершенно мертвеца за ворот…», тому удалось убежать, блюстители порядка «не знали даже, были он точно в их руках».

Кстати, так и не понятно, был ли тот мертвец на самом деле Акакием Акакиевичем, по крайней мере, сам повествователь об этом нигде прямо не говорит. Остальные персонажи тоже опознают его достаточно смутно. Настоящее узнавание происходит только когда «мертвец» напал на значительное лицо, который «…узнал в нем Акакия Акакиевича». Реплика грабителя значительному лицу: «…Твоей-то шинели мне и нужно! не похлопотал об моей, да еще и распек – так давай же теперь свою!» – реплика, которая могла принадлежать только Акакию Акакиевичу, еще более усиливает определенность. Но значительное лицо узнает Акакия Акакиевича в состоянии «ужаса»: «…Ужас значительного лица превзошел все границы, когда он увидел, что рот мертвеца покривился и, пахнувши на него страшно могилою, произнес такие речи: «А! так вот ты наконец!» и т. д.

Значительное лицо не слышал реплику «мертвеца»! Он ее видел. Реплика была немой; она озвучена внутренним, потрясенным чувством ограбленного.

В «Шинели» фантастика служит выражению морально-философской концепции автора: в повести скрыта тонкая игра, контраст «бедной истории» и ее «фантастического окончания». Там, где моральное чувство читателя уязвлено, ему предлагается «компенсация», несмотря на уверенность, что подобное окончание невозможно и что об Акакии Акакиевиче рассказано действительно «все». В фантастическом эпилоге действие развивается по контрасту к отнюдь не фантастической, «бедной истории»: вместо покорного Акакия Акакиевича – чиновник, заявляющий о своих правах, вместо утраченной шинели – шинель с генеральского плеча, вместо «значительного лица, недоступного чувству сострадания, – подобревшее «значительное лицо». Но в тот момент, когда мы, казалось, готовы поверить в невероятное и принять «компенсацию», Гоголь представляет нам эту компенсацию как неслучившуюся: «Но еще более замечательно то, что с этих пор совершенно прекратилось появление чиновника-мертвеца: видно, генеральская шинель пришлась ему совершенно по плечам; по крайней мере, уже не было нигде слышно таких случаев, чтобы сдергивали с кого шинели. Впрочем, многие деятельные и заботливые люди никак не хотели успокоиться и поговаривали, что в дальних частях города все еще показывается чиновник-мертвец. И точно, один коломенский будочник видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но, будучи по природе своей несколько бессилен,…он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока, наконец, привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: «Тебе чего хочется?» и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: «Ничего», да и поворотил тот же час назад. Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте».

Критика

О цикле в целом

Ю. В. Манн

Мир же «Петербургских повестей» из «Арабесок» («Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Портрет»; к ним примыкают опубликованные позже, соответственно в 1836 и 1842, «Нос» и «Шинель») – это мир современного города с его острыми социальными и этическими коллизиями, изломами характеров, тревожной и призрачной атмосферой.

А. К. Воронский

В «Записках сумасшедшего», как и в «Невском проспекте», основное – разлад мечты с действительностью. Жизнь обернулась своей низменной «существенностью», «существенность» загребли в свои руки генералы и камер-юнкеры, спесивые, глупые образины. Вопрос об отношениях мечты и действительности беспокоил Гоголя и раньше; но раньше мечта, будучи враждебна действительности, хотя и терпела сплошь и рядом крушение, но все же в целом продолжала существовать, даже находила себе в действительности какое-то место, вносила в нее нечто облагораживающее, поэтически высокое. Так было в «Вечерах», отчасти в «Миргороде».

В Петербургских повестях мечта гибнет совсем, обнаруживая свою иллюзорность и лживость. Правда жизни раскрывается департаментами, надутыми чиновниками, социальным неравенством, властью наглых вещей над человеком, прислужничеством, духовным вырождением…

Петербургские повести знаменуют обращение писателя от мелко– и средне-поместной усадьбе к чиновному Петербургу. Мастерство Гоголя сделалось еще более зрелым и социально направленным, но в то же время и еще более мрачным. Усилились острота пера, сжатость, выразительность, общая экономность в средствах. Замысловатый и фантастический сюжет уступил место анекдоту, манера письма стала более прозаической.

А. И. Ревякин

«Петербургские повести обнаруживают явную эволюцию от социально-бытовой сатиры («Невский проспект») к гротесковой социально-политической памфлетности («Записки сумасшедшего», «Нос»), от органического взаимодействия романтизма и реализма при преобладающей роли второго («Невский проспект») к все более последовательному реализму («Шинель»). Здесь фантастика искусно подчинена изображению жизненной правды.

О «Шинели»

Б. М. Эйхенбаум Душевный мир Акакия Акакиевича (если только позволительно такое выражение) – не ничтожный (это привнесли наши наивные и чувствительные историки литературы, загипнотизированные Белинским), а фантастически замкнутый, свой: «Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный (!) и приятный мир… Вне этого переписыванья, казалось, что для него ничего не существовало». В этом мире – свои законы, свои пропорции. Новая шинель по законам этого мира оказывается грандиозным событием – и Гоголь дает гротескную формулу: «…он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели». И еще: «…как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, – и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке».

Особенно излюблены Гоголем каламбуры этимологического рода – для них он часто изобретает специальные фамилии. Так, фамилия Акакия Акакиевича первоначально была Тишкевич – тем самым не было повода для каламбура; затем Гоголь колеблется между двумя формами – Башмакевич (ср. Собакевич) и Башмаков, наконец останавливается на форме – Башмачкин. Переход от Тишкевича к Башмакевичу подсказан, конечно, желанием создать повод для каламбура, выбор же формы Башмачкин может быть объяснен как влечением к уменьшительным суффиксам, характерным для гоголевского стиля, так и большей артикуляционной выразительностью (мимико-произносительной силой) этой формы, создающей своего рода звуковой жест. Каламбур, построенный при помощи этой фамилии, осложнен комическими приемами, придающими ему вид полной серьезности: «Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого неизвестно. И отец, и дед, и даже шурин (каламбур незаметно доведен до абсурда – частый прием Гоголя), и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки». Каламбур как бы уничтожен такого рода комментарием – тем более что попутно вносятся детали, совершенно с ним не связанные (о подметках); на самом деле получается сложный, как бы двойной каламбур.

Акакий Акакиевич – это определенный звуковой подбор; недаром наименование это сопровождается целым анекдотом, а в черновой редакции Гоголь делает специальное замечание: «Конечно, можно было, некоторым образом, избежать частого сближения буквы к, но обстоятельства были такого рода, что никак нельзя было этого сделать»

А. К. Воронский

Имущество, деньги, стяжательство, делают одних черствыми, жадными, бездушными начальниками, других же превращают в жалкие ничтожества. Об Акакии Акакиевиче Башмачникове можно только сказать: он был одним чиновником в одном департаменте. Жизнь свелась для него к переписыванию бумаг. Вне этого переписывания, казалось, для него ничего не существовало. Человек превращен в автомат. Это – результат бесчеловечности. Акакий Акакиевич окружен равнодушием, холодными насмешками; он вполне одинок;

ни к кому не ходит, у него тоже никто не бывает. Кроме канцелярской бумаги его ничто не занимает. Акакий Акакиевич никого не способен обидеть, он тих, безответен, но он тоже страшен: для него существует не человек, а бумага. Если обратиться к Акакию Акакиевичу по делу, требующему внимательной человечности, он останется либо глухим и непроницательным, либо окажется беспомощным. Ему нельзя поручить работы, где требуется хотя бы только намек на самостоятельность.

Шинель в повести занимает не менее важное место, чем и Акакий Акакиевич. За судьбой ее читатель следит с напряжением.

Шинель заслоняет собой человека, он уже кажется к ней придатком. Шинель занимает целиком все помыслы Акакия Акакиевича; она уже нечто космическое; благодаря шинели он стал привлекать внимание сослуживцев.

Такова власть вещи над человеком. Немудрено, что Акакий Акакиевич, ограбленный, лишенный мечты, смысла жизни, помирает, причем в предсмертном бреду ему мерещится шинель.

…Странный конец! Но мы уже знаем, что к кладам, к червонцам, к имуществу пристрастны даже и обитатели «того света»: настолько могущественно власть всего вещественного. Помимо того: для «одного значительного лица» мертвец – олицетворение совести, сама же шинель благодаря такому концу превращается в символ.

Башмачкин изображен не человеком, а именно «существом»; и возбуждает он к себе чувство снисходительной жалости. Розанов утверждал, что, создавая Акакиевича, Гоголь подобрал определенные черты, лишив его живого, жизненного начала. То же самое Гоголь сделал будто бы и с окружающими его чиновниками. Розанов хочет сказать, что Гоголь возвел напраслину на жизнь и на людей, которых он изображал. Гоголь, действительно, подбирал нарочито определенные черты для характеристики и Акакия Акакиевича и других петербургских чиновников, но в соответствии с тогдашней Россией. Хотя повести о бедных и жалких чиновниках и были очень распространены в тридцатых годах, но «Шинели» Гоголя удалось занять исключительное место: от нее ведут свою родословную повести и романы о Мармеладовых, о бедных, искалеченных, забитых голодом и присутственными местами существах. Едва ли это могло случиться, если бы Акакий Акакиевич был только искусно сделанной, но мертвой схематической фигурой.

В. В. Набоков

Поток «неуместных» подробностей (таких, как невозмутимое допущение, что «взрослые поросята» обычно случаются в частных домах) производит гипнотическое действие, так что почти упускаешь из виду одну простую вещь (и в этом-то вся красота финального аккорда). Гоголем намеренно замаскирована самая важная информация, главная композиционная идея повести (ведь всякая реальность – это маска). Человек, которого приняли за бесшинельный призрак Акакия Акакиевича – ведь это человек, укравший у него шинель. Но призрак Акакия Акакиевича существовал только благодаря отсутствию у него шинели, а вот теперь полицейский, угодив в самый причудливый парадокс рассказа, принимает за этот призрак как раз ту персону, которая была его антитезой, – человека, укравшего шинель. Таким образом, повесть описывает полный круг – порочный круг, как и все круги, сколько бы они себя ни выдавали за яблоки, планеты или человеческие лица.

И вот, если подвести итог, рассказ развивается так: бормотание, бормотание, лирический всплеск, бормотание, лирический всплеск, бормотание, лирический всплеск, бормотание, фантастическая кульминация, бормотание, бормотание и возвращение в хаос, их которого все возникло. На этом сверхвысоком уровне искусства литература, конечно, не занимается оплакиванием судьбы обездоленного человека или проклятиями в адрес власть имущих. Она обращена к тем тайным глубинам человеческой души, где проходят тени других миров, как тени безымянных и беззвучных кораблей.

Ю. В. Манн

И вот оказывается, что центральный персонаж гоголевской повести – в отношении структуры характера – строится на переосмыслении романтического материала, переосмыслении исключительно смелом, феноменально-дерзком, может быть, единственным в истории литературы…

…Какой страшный образ – Акакий Акакиевич! В этом изуродованном, больном существе, оказывается, скрыта могучая внутренняя сила. И как необычна, «низка», неромантична та цель, к которой она обращена. И как жизненно необходима эта цель – шинель! – в его бедной, холодной жизни…

Характерно, что писатели «натуральной школы» полемизировали с «Шинелью», когда взамен idee fixe Акакия Акакиевича, все помыслы которого сосредоточивались на «вещи», на «шинели», выставляли привязанность чиновника, «маленького человека» к более достойному, как им казалось, предмету – к возлюбленной, к дочери и т. д.

Д. И. Чижевский

Тема «Шинели» – воспламенение человеческой души, ее перерождение под влиянием – правда очень своеобразной – любви. Очевидна становится возможность воспламенения души от соприкосновения с любым объектом. Не только – с великим, возвышенным, значительным подвиг, отечество, живой человек – друг, любимая женщина и т. д.), но и при встрече с повседневным, прозаическим. Отношение героя к шинели изображено… языком эроса. И не только любовь к великому, значительному может погубить, увлечь в бездну человека, но и любовь к ничтожному объекту, если только он стал предметом страсти, любви.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации