Текст книги "Неразгаданная тайна. Смерть Александра Блока"
Автор книги: Инна Свеченовская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Глава 15
Революция
В июле 1916 года Блока призывают в армию. Наступило время, когда, по словам Гумилева, «жарить соловьев» стало вполне привычным делом. Однако сам Блок к этому отнесся довольно спокойно. Пожалуй, даже безразлично. Он давно смирился с теми переменами, о которых на каждом углу кричат газеты. Сепаратный мир? Александр Александрович не скрывает, что с нетерпением ждет его. Он по-прежнему считает эту войну величайшей глупостью и начисто лишен патриотических порывов. Падение царского режима? Тоже еще новость! Этому уже давно пора случиться. Более того, Блок искренне желает, чтобы это событие как можно скорее произошло. Его равнодушие и безразличие достигло своего апогея, и когда наконец его призывают, он… чувствует себя лишь винтиком огромной, бездушной и бессмысленной машины.
Он сразу попадает в часть, которая расположена в километрах десяти от фронта. И теперь командует подразделением саперов. В этом глухом, еще недавно забытом Богом и людьми уголке Белоруссии, в заброшенном замке, который только что заняли русские войска, офицеры беспробудно пьют, играют в карты, бранят в равной степени дурную кухню и бездарность правительства. А еще жутко скучают. Ох уж эта извечная российская скука! От этой самой скуки чего только не случается в старом замке, какие только забавы не придумывают офицеры. Но… Ничего из этого не трогает поэта. Блок среди них чувствует себя чужаком. Он стал еще более «деревянным» и молчаливым. Иногда беглая усмешка кривит губы, и односложные слова по необходимости слетают с них. Изредка доносится артиллерийская стрельба. А в основном скука, скука, скука. Петербург далеко. Письма от Любы почти не доходят. Она уже вернулась к привычной жизни. Сейчас, кажется, получила приглашение в разъездную труппу. У нее начались гастроли и мимолетные романы. А вот матушке совсем плохо. Ее поместили в лечебницу.
В своих воспоминаниях Нина Берберова очень точно описала те однообразные длинные, серые дни Блока. «Тянутся бесконечные колонны солдат: одни идут на фронт, другие возвращаются с передовой. Телеграф работает безостановочно; за перегородкой вокруг чадящей печки играют на мандолине. Днем адъютант Алексей Толстой, будущий автор „Петра I“, останавливается в этом Богом забытом углу. Блок рад встрече, но в тот же вечер Толстой уезжает, и он остается один в снежной тьме, где кружат крылья старых ветряных мельниц».
Но вот настает февраль 1917 года. Из Петербурга приходит телеграмма, оповещающая о падении царского режима, отречении царя и создания Временного правительства. Добрый приятель Блока Михаил Терещенко назначен в новом кабинете на пост министра финансов. Блок тотчас испрашивает отпуск и спешит в Петербург.
Столица опьянила и очаровала Блока. Давно ему не было столь радостно и столь легко. И в самом деле… В городе царит праздник, такое чувство, будто все горожане слегка потеряли голову. Везде трафареты… «Свобода!», «Равенство!», «Братство!» Смысл этих лозунгов многие поймут позже… Поймут и ужаснутся. А пока… Пока впервые в жизни Блок чувствует полное единение с народом. Теперь для него народ – это не пьяный извозчик, не бродяга, пивший воду из грязной канавы, и не отупелое лицо прислуги. Это… крепкий, очнувшийся ото сна мужик, которого он всегда стремился узнать и полюбить. В те дни Блок чувствует себя на редкость здоровым и полным сил.
Но… Очень быстро эти первые восторги стали проходить. Расходятся пути Блока и Терещенко. Поэт понимает, что и правительство, и социалисты в первую очередь хотят выиграть войну и разгромить Германию, и он со своей жаждой мира снова остается в таком горьком и таком привычном одиночестве.
В то же время Россия впервые сталкивается с нищетой и разрухой. Начинают происходить вещи, о которых раньше никто и в страшном сне помыслить не мог. Битком набитые поезда плохо обеспечивают перевозки, почта работает все хуже и хуже, снабжение становится ненадежным. И все же!.. Блок не перестает любоваться Петербургом этих дней. А он и в самом деле прекрасен! Кипящий настоящей жизнью, весь в красных знаменах, звенящий революционными песнями, весь хмельной от надежд. По улицам двигаются украшенные цветами грузовики с портретами Керенского, первого избранника русской революции. В дневнике поэт пишет: «Мне уютно в этой мрачной и одинокой бездне, которой имя – Петербург 17 года, Россия – 17 года». И чуть позже появляется запись: «Трагедия еще не началась». А потом происходит нечто уж совсем необычное в жизни Блока. Александр Александрович из нескольких предложенных ему постов выбирает самый, казалось бы, ему не подходящий – пост редактора Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию противозаконной деятельности бывших министров.
Открывается страница, о которой он позже скажет: «жизнь, состоящая из заседаний планетарного масштаба». Блок ведет протоколы допросов бывших министров, заключенных в Петропаловскую крепость, иногда сопровождает судебных следователей, идет с ними в казематы, где содержатся заключенные. У Блока появляется двойственное чувство. Перед ним возникают то откровенные отбросы общества, то постаревшие светские львы, которые никак не могут понять, почему именно с ними произошли такие ужасные вещи. Возвращаясь домой, Блок записывает: «Сердце, обливайся слезами жалости ко всему, ко всем, и помни, что никого нельзя судить; вспомни еще, что говорил в камере Климович и как он это говорил; как плакал старый Кафафов, как плакал на допросе Белецкий, что ему стыдно своих детей.
…Завтра я опять буду рассматривать этих людей. Я вижу их в горе и унижении, я не видел их в „недосягаемости“, в „блеске власти“. К ним надо относиться с величайшей пристальностью, в сознании страшной ответственности».
Однако для Блока все очень непросто даже в эти первые месяцы революции. Он не может, да и не хочет замечать то уродливое, что день ото дня все четче выпирает в революционных буднях. На Украине русские солдаты братаются с немцами, на Рижском фронте немцы стремительно наступают. Не хватает не то что изысков, а просто хлеба, недовольство растет: «неужели это и есть бескровная революция?» На улицах слышны жалобы: «Пусть скорей приходят немцы, а то мы все подохнем с голоду!» На фронте развелось столько дезертиров, что в срочном порядке ввели смертную казнь, и никто уже с этим не спорит. Финляндия, а за ней и Украина провозглашают свою независимость. «Великая Россия» – вот-вот рухнет. Многие говорят о большевизме, и два имени – Ленин и Троцкий все чаще всплывают у обывателей. Впрочем, Блока притягивает революционное учение. В дневнике он откровенничает: «Страшная усталость… В России опять черно… Для России, как и для меня, нет будущего. Нужно выбирать. В июле Ленин и Троцкий пытаются захватить власть. Несмотря на неудачу, ясно, что они не признают себя побежденными. Я по-прежнему не могу выбрать. Для выбора нужно действие воли. Опоры для нее я могу искать только в небе, но небо – сейчас пустое для меня, я ничего не понимаю».
Все близкие Блока более или менее к тому времени уже определились. В основном поддерживают Керенского, желая продолжения войны до поражения Германии и немедленного ареста Ленина и Троцкого. Блоку не нравятся эти взгляды, и он не скрывает этого. Одиночество вокруг него нарастает со страшной силой. Одна отрада – Люба. Но теперь она далеко. У нее гастроли в Пскове. А вообще-то… Даже когда она приезжает, что он может ей дать? Растерянный, усталый, стареющий, он в тридцать семь лет жалуется на боли в спине и все чаще говорит о приближающейся старости. Его здоровье внушает все больше опасений. Доктора не могут поставить диагноз, не могут определить природу сильных болей. В записной книжке он напишет: «Вдруг – несколько секунд – почти сумасшествие… почти невыносимо. Иногда мне кажется, что я все-таки могу сойти с ума».
К нему по-прежнему льнут женщины. Дельмас навещает его; незнакомые женщины присылают ему письма и любовные записки. Каждую ночь какая-то женская тень обязательно маячит под его окнами. Но женщины больше не интересуют его. Более того, слишком настойчивые поклонницы вызывают лишь острые приступы раздражения. Теперь его любимое занятие – стоять у окна и слушать грохот канонады. Сможет ли он когда-нибудь жить мирно и спокойно? Долго ли еще будет работать Чрезвычайная комиссия?
Он с отчаянием замечает, что его личная жизнь постепенно превращается в сплошное унижение. Дельмас присылает Любови Дмитриевне небольшой мешочек муки – по случаю завтрашних имении. Губы Блока кривит горькая усмешка. Куда уж более… Но разве только у него так скверно и безысходно? По всей стране усиливается разруха, кругом нищета, упадок, все пошло прахом. Когда же тоска становится совершенно невыносимой, он садится в поезд и исчезает на всю ночь. Пьет в хорошо знакомых, до боли родных кабачках, вечных его спасителей от черной тоски.
А в записную книжку заносит: «Все разлагается. В людях какая-то хилость, а большей частью недобросовестность. Я скриплю под заботами и работой. Просветов нет. Наступает голод и холод. Война не кончается, но ходят многие слухи».
Наступила осень. Как вспоминает Георгий Иванов, Невский весь был покрыт семечками, которые с поразительной быстротой грызли и сплевывали нахлынувшие в столицу солдаты и крестьяне. «Остряки сравнивали эту золотисто-серую, шелестевшую, все прибывавшую шелуху с пеплом, засыпавшем Помпею. По ночам запоздалые обыватели принимали яркую Венеру на бледном небе за фонарь летящего на Петербург цеппелина и, засмотревшись, не замечали, как их тут же грабили и раздевали догола шнырявшие повсюду налетчики».
В те оставшиеся до октябрьского переворота дни за одним столиком в «Приюте комедиантов» сидели Троцкий и Борис Савинков. Тогда еще ничто не говорило об их непримиримой вражде. Напротив, они оба находили приятным общество друг друга. И Савинков читал свои декадентские стихи о граде Петра, где нараспев тянул изъезженный мотив о том, что быть Петербургу «пусту». Троцкий кивал головой, и они оба заливали поэзию дешевым вином.
Но вот пришел октябрь. Месяц кардинальных перемен. Еще совсем недавно ежедневная пушка над широкой гладью Невы обозначала полдень. Петербуржцы сверяли по ней часы. Но… По приказу Троцкого вооруженные рабочие выходят на улицы Петербурга; Ленин произносит пламенную речь, определившую потом не только ход событий, но и ход истории. Крейсер «Аврора» входит в Неву, направляет пушки на Зимний дворец… В великолепное растреллиевское здание выпущен боевой снаряд. И как вспоминает Иванов: «Один – единственный выстрел с „Авроры“ гулко, на всю Россию провозгласил полночь. Тут и часов не понадобилось сверять». Власть перешла в руки большевиков. И вот настало это время, когда изменилось все и уже ничего не вернется назад. По вечерам неосвещенные улицы пустеют. Тюрьмы переполнены новыми заключенными, которым только вчера, ревя от восторга, рукоплескала толпа. Связи нет! Петербург отрезан не только от страны, но даже от Москвы. На фронте полный хаос. Немцы продвигаются вперед, и теперь уже никто и ничто не в силах их остановить.
Троцкий, который недавно умилялся стишкам Савинкова, пустил по его следам большевиков с приказом немедленно расстрелять. Но ищейки пока еще были неопытны. И расстрелять сразу не удалось. Поэтому хватали и стреляли тех, кто хоть как-то и когда-то был связан с Савинковым.
В это же время Блок получает из Шахматова письмо от бывшего работника:
«Ваше Превосходительство! Имение описали, ключи у меня отобрали, хлеб увезли, оставили мне муки немного, пудов 15 или 18. В доме произвели разруху. Письменный стол Александра Александровича открывали топором, все перерыли.
Безобразие, хулиганства не описать. В библиотеке дверь выломана. Это не свободные граждане, а дикари, человеки-звери. Отныне я моим чувством перехожу в непартийные ряды. Пусть будут прокляты все 13 номеров борющихся дураков.
Лошадь я продал за 230 рублей. Я, наверное, скоро уеду, если вы приедете, то, пожалуйста, мне сообщите заранее, потому что от меня требуют, чтобы я доложил о вашем приезде, но я не желаю на Вас доносить и боюсь народного гнева. Есть люди, которые Вас жалеют, и есть ненавидящие.
Пошлите поскорей ответ.
На рояле играли, курили, плевали, надевали Бариновы кэпки, взяли бинокли, ножи, деньги, медали, а еще не знаю, что было, мне стало дурно, и я ушел…»
Блок на письмо не ответил. Никто из семьи не поехал и больше не поедет в Шахматово. Блок заставляет себя вслушиваться в эту музыку революции. Она его преследует. И когда она звучит – исчезает все. Низость жизни, пошлость, тупость… Блок вглядывается в сумрак улицы за окном и видит… Этот образ возник неожиданно… Образ Иисуса Христа. «Иногда я сам глубоко ненавижу этот женственный призрак. Если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь „Иисуса Христа“. Наваждение усиливается: „Что Христос перед ними – это несомненно. Дело не в том, „достойны ли они его“, а страшно то, что опять Он с ними, и другого пока нет; а надо Другого?“»
И Блок пишет «Двенадцать». Самое загадочное и противоречивое произведение. В этой поэме нет ничего вымышленного. Именно так маршировали они через Петербург зимой 1918 года. Днем и ночью. В мороз и снег, круша и убивая, насилуя и грабя. Горланя песни о свободе, с винтовками за плечами. Их можно было повстречать в переулочках возле Пряжки, вдоль Невского, в Летнем саду и на безумно любимых Блоком набережных. Они идут по призрачному городу навстречу небывалой, завораживающей жизни. Они сами похожи на призраков, темных и невесомых…
Много-много лет спустя в советских учебниках будет тиражироваться лакированный образ Блока, угодный реалиям социалистического времени. Эти отполированные, казенные фразы до сих пор поражают своей безвкусицей. Но… Мы верили им на протяжении многих и опять-таки многих лет… А. Блок, «начинавший как символист, постепенно пришел к идее революционного возмездия, приветствовал Октябрьскую революцию в поэме „Двенадцать“, первой советской поэме об этой революции, и в других произведениях». И, разумеется, то, что писалось в учебниках и советских энциклопедиях, ничего общего не имело с тем, что было в действительности.
Начнем с того, что Александр Александрович вовсе не думал никого прославлять. С его болезненной правдивостью и детским восприятием окружающего, это было невозможно по сути. И потом, если бы он хотел воспеть большевизм, вряд ли отнес свое детище в левоэсеровскую газету «Знамя труда». Скорее всего, он бы напечатал ее в какой-нибудь большевистской газете. Тем более что сотрудничество с левыми эсерами закончилось для Блока арестом. Когда в феврале 1919 г. были арестованы члены ЦК партии левых эсеров, пришли и за Блоком. Он просидел в тюрьме ЧК несколько дней. В отличие от эсеровских руководителей, его выпустили, но и место публикации поэмы, и факт ареста свидетельствуют, что тогдашняя верхушка власти ни в коей мере не считала, что поэма прославляет революцию. А совсем даже наоборот.
Сановная дама О. Д. Каменева (супруга Л. Б. Каменева и сестра Л. Д. Троцкого), руководившая в то время всеми театрами России, заявила Любови Дмитриевне, что «Двенадцать» не следует читать вслух, ибо в поэме «восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся». Чуть более откровенно высказался брат О. Д. Каменевой в 1922 г. Поэма Блока, по его мнению, отражала «не революцию, а сопутствующие ей явления, по сути, направленные против нее».
Действительно… В «Двенадцати» Блок очень точно и очень правдиво описывает русский бунт. А именно этого большевики и боялись больше всего. Боялись знаменитого кровавого русского бунта, сеявшего страх еще со времен Екатерины II. Поэтому расправлялись с ним особенно беспощадно. Достаточно вспомнить лишь некоторые вехи истории тех лет… Особо жестокое подавление крестьянских восстаний в Тамбовской губернии, на Украине, Кавказе, Урале и в Сибири. А еще удушение мятежа моряков в бывшей «твердыне большевизма» – Кронштадтской военно-морской крепости.
Сам Блок в 1920 г. писал: «Те, кто видит в „Двенадцати“ политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или держиморды большой злобы».
Очень ярко сказал о будущих советских литературоведах Борис Пастернак в своем «Первом отрывке о Блоке»:
Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим,
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.
Не знал бы никто, может статься,
В почете ли Пушкин иль нет,
Без докторских их диссертаций,
На все проливающих свет.
Но Блок, слава Богу, иная,
Иная, по счастью, статья.
Он к нам не спускался с Синая,
Нас не принимал в сыновья.
Прославленный не по программе
И вечный вне школ и систем,
Из грязи не сваян руками
И нам не навязан никем.
«Двенадцать» – это сложное произведение, проникнутое двойным видением революции, которым отличалось блоковское к ней отношение с первых ее весенних дней, сравнительно задолго до Октябрьского переворота. Блок отлично осознавал, что «будет кровь, огонь и красный петух». К. Чуковский полагал, что он, Блок, часто и сам не понимал, что такое у него написалось: «анафема или осанна». Вряд ли поэт не понимал. Скорее, понимание действительности было у него многозначным, то есть таким, какой эта действительность была. Он надеялся, что, несмотря на обагренные кровью руки «двенадцати», с ними все-таки Христос, а не Антихрист. «В белом венчике из роз – впереди – Исус Христос» – прозвучало в конце поэмы, и в этом финале виделась надежда на будущую прекрасную жизнь не благодаря, а вопреки кровавым расправам, грабежам и убийствам. «При чем тут Христос? Вы замените: впереди сам Маркс идет», – вспоминала актриса В. Юренева слова питерского чекиста Могилевского. Составители школьных хрестоматий 30-40-х годов в какой-то мере последовали указанию чекиста: правда, Маркс во главе «двенадцати» поставлен не был, но значилось «впереди идет матрос».
Коллективный герой поэмы – красногвардейский дозор, шествующий по улицам ночного Петрограда; к нему обращены повторяющиеся лозунги-призывы: «Революционный держите шаг!», «Товарищ, винтовку держи, не трусь!» Тут устами автора на плакатном языке словно говорит сама советская власть. Но выглядят дозорные отнюдь не плакатно:
В зубах цигарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз.
Намек прозрачный: нашивку в виде ромба носили тогда заключенные-уголовники. И в пути «товарищи» по-уголовному выясняют отношения. Картина, нарисованная Блоком, зримо раздваивалась: в ней присутствовало неоспоримое сочувствие революции, призванной обновить мир, и одновременно революционное воинство выглядело разбойничьей шайкой, готовой к беззастенчивому насилию. «Красный флаг» – он же и «кровавый флаг».
Но это не все. Впереди отряда поэт поставил не комиссара с маузером (что вроде бы напрашивалось), а Иисуса Христа, в «белом венчике из роз» (что казалось совершенной неожиданностью). Обнаруживалось скрытое значение числа 12 – столько учеников, согласно легенде, имел Христос. Что же получается: Спаситель впереди отряда насильников, шагающих «без креста»? И насильники – его ученики? Такой вывод сделали многие. Вчерашние спутники Блока сочли замысел поэта кощунственным, демонстративно отвернулись от «предателя». Большевики, одобряя намерение поэта «очертить огромность октябрьских событий», тоже были шокированы «появлением Христа», а Ленин по этому поводу заявил: «Не понимаю».
Конечно, «Двенадцать» произведение не просто талантливое, а почти гениальное. Именно эта поэма расчистила дорогу стихам Маяковского, да и многим иным поэтам. Поэма необычна и неповторима, с поразительной виртуозностью Блок использует уличные песни и просторечья. Так же, как Лермонтов в своей «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», воскресил русский былинный фольклор, Блок в «Двенадцати» увековечил фольклор революционный и создал незабываемый образ города в ту первую зиму новой эры.
Глава 16
Последние годы
Вселенское братство! Вечный мир! Отмена денег! Равенство! Труд! Весь мир – наша Отчизна! За этими прекрасными лозунгами не стояло ничего. Но это было бы еще полбеды. То, что Блок видел на улицах Петербурга, действовало на него точно холодный душ. Очень скоро поэт воочию убедился: во главе тех, кто пришел к власти в ноябре 1917 г., стоял не Христос, а Антихрист. Отныне нет никакой собственности. Летом 1919 г. Блок записал в дневнике: «Чего нельзя отнять у большевиков, это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей». Если у тебя два плаща, один у тебя отнимут и отдадут неимущим. Новорожденный, академик, рабочий и проститутка получали одинаковый паек. Паек, который получал Блок, обычно состоял из воблы и редко – мороженой картошки.
Истертая поношенная одежда становится все причудливее и сводится до минимума. Довольно часто под шубой нет ни рубашки, ни пиджака, ничего, кроме гимнастерки, сшитой из старого одеяла. У государства ничего нет, у народа ничего нет, ни у кого ничего нет. Голодающая страна ходит босиком, горделиво взирая на Европу, которая все еще борется с немцами. Старики умирают сами, бунтарей расстреливают, те, кто не желает понимать, что земной рай близок, бегут за границу. В зимних льдах или прозрачном летнем свете столица, словно тяжелобольной, постепенно меняет свой облик.
В те дни Блок часто бывал в Доме литераторов – бывшем барской особняке на Бассейной. Здание само по себе было безобразное и неудобное. Но… С раннего утра дом наполнялся посетителями. Право на вход имели все, но чтобы получить обед, нужно было иметь членскую карточку. Конечно, у Блока она была. Ох, эти обеды… Даже в эмиграции Георгий Иванов и Ирина Одоевцева не забыли о них. Советское меню – пшенная каша и селедка. С жестяными мисками и ложками в руках стоят, как богаделки, писатели и профессора. Блок, отстоявший два часа в очереди, уносит к себе на Офицерскую пакет с мороженой картошкой. А в хвосте очереди слышится разговор: «Англичане стоят у Кронштадта. Деникин идет на Тулу». И все надеялись, что это безумие скоро закончится.
И все же… Перемены, которые произошли в России, не пугали его. «Поздравляю Тебя с новыми испытаниями и переменами, которые предстоят нам скоро», – писал он Андрею Белому. Ведь эти ожидаемые им с таким нетерпением перемены глобальны, то есть революционны, а значит – близки Блоку. Не случайно между двух потрясших Россию революций, летом 1911 года, он взахлеб читает книгу английского историка Томаса Карлейля «Французская революция», называя ее гениальной. «Демократия приходит, опоясанная бурей», – любит он цитировать из этой книги.
И разве удивительно, что всякая социальная буря несет разрушение и гибель. Ну что ж – о своем отношении к гибели как таковой, к самому феномену гибели он высказывался неоднократно. Вот еще одно признание, вернее – напоминание, которое Блок позволил себе в письме опять же к Андрею Белому, подчеркнув в нем ключевые слова: «Я люблю гибель, любил ее искони и остался при этой любви». Что же касается разрушения, которое обычно гибели предшествует, то он принимает его как данность, даже если речь идет о разрушении, о разграблении родового имения.
В драматической поэме «Песня судьбы» есть такие строки: «На холме – белый дом Германа, окруженный молодым садом, сияет под весенним закатом, охватившим все небо. Большое окно в доме Елены открыто в сад, под капель. Дорожка спускается от калитки и вьется под холмом, среди кустов и молодых березок».
Главные герои Герман и Елена находятся в Шахматово. Тот же дом на холме, та же дорожка, тот же сад… Для Блока это место заповедное, где он «провел лучшие времена жизни». Это его собственное признание, он сделал его в статье, посвященной памяти Леонида Андреева, и добавил, что ныне от этих мест ничего не осталось, разве что «старые липы шумят, если и с них не содрали кожу».
Со всего остального содрали. Унесли все, что можно было унести, – разграбили, осквернили, еще в ноябре 17-го. Узнав об этом, Блок, по воспоминаниям современников, лишь махнул рукой: туда, дескать, ему, белому дому на холме, и дорога.
Что это? Стоическое принятие судьбы? Нет, разрушение влекло Блока подобно наркотику. Причем разрушение всего и вся, и даже его собственной жизни. Недаром Любовь Дмитриевна пишет о битой мебели и посуде: «хватал со стола и бросал на пол все, что там было, в том числе большую голубую кустарную вазу», которую она ему подарила и которую он прежде любил. Такое происходило и раньше, но особенно усилилось перед смертью.
Усилилось что? Любовь Дмитриевна не может найти объяснения тому, что видела собственными глазами, просто пишет, что у мужа «была страшная потребность бить и ломать: несколько стульев, посуду, а раз утром, опять-таки, он ходил, ходил по квартире в раздражении, потом вошел из передней в свою комнату, закрыл за собой дверь, и сейчас же раздались удары, и что-то шумно посыпалось. Я вошла, боясь, что себе принесет какой-нибудь вред; но он уже кончил разбивать кочергой стоявшего на шкапу Аполлона».
Любимая ваза ручной работы (тогда говорилось – кустарная), извечный Аполлон, символ красоты… Апофеозом такого разрушения как раз и является революция – не потому ли автор «Стихов о Прекрасной Даме» столь горячо принял ее? «Картина переворота для меня более или менее ясна: нечто сверхъестественное, восхитительное». Это, правда, сказано, о Февральской революции, но подобные чувства Блок испытывал и относительно Октября. Но… В то же время Блок, а он не был бы самим собой, если бы тотчас не ужаснулся, увиденным разрушениям, и не воскликнул, напоминая о том, что возмездие рано или поздно придет. Но герои революции не слышат никаких остерегающих окликов, пусть даже они нисходят с самого неба. «Ко всему готовы, ничего не жаль…»
Недаром уже во Франции Георгий Иванов вспоминал о встрече с Блоком. Мимолетной, но очень знаковой. Иванов возвращался вечером из Дома литераторов к себе домой. На Троицком мосту он поставил наземь кулек с мукой, за которым путешествовал так далеко, и облокотился о перила отдохнуть. По пустому мосту к нему медленно приближался человек. Шел тихо, похлопывая ладонью по перилам, явно не торопясь. Вот остановился, закурил, швырнул спичку на лед. Точно не касается его осадное положение и «все из него вытекающее». Из-под барашковой шапки выбивается вьющаяся седоватая прядь, под глазами резкие мешки, еще резче глубокие морщины у рта. Широкие плечи сутулятся, руки зябко засунуты в карманы. И безразличный, холодный отсутствующий взгляд. Это Блок. Какое-то время они с Ивановым стоят на пустом мосту, слушая выстрелы. И тут… «Пшено получили? – спрашивает Блок. – Десять фунтов? Это хорошо. Если круто сварить и с сахаром…. Стреляют… Вы верите? Я не верю. Помните у Тютчева:
В крови до пят, мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон.
Мертвецы палят по мертвецам. Так что кто победит, безразлично. Кстати, вам не страшно? И мне не страшно. Ничуть. И это в порядке вещей. Страшно будет потом… живым».
Действительно пророческие слова. И скоро обыватели в полной мере смогут ощутить реалии первых лет революции… В Петербурге Горький, чтобы поднять культурный уровень масс, увеличивает число учреждений, призванных решать данную задачу. Открывается издательство «Всемирная литература», которое издает шедевры мировой литературы, и «Пролеткульт» – школу пролетарской культуры, куда молодые поэты из рабочих приходят поучиться у старорежимных поэтов. И по протекции Горького Блоку приходится надрываться в целом ряде служб. Он служит не только в Комиссии правительственных театров, но также и в Издательской комиссии при Наркомате просвещения. Иногда за один день он участвует в пяти заседаниях. Но заработков на семью из четырех человек катастрофически не хватало. Продали вещи Любови Дмитриевны, стали продавать книги… Транспорт не двигался, приходилось преодолевать огромные расстояния пешком, чтобы добраться до «служб». Электрического света не было, телефон не работал. Домовой комитет назначал Блока на ночные дежурства у ворот дома.
В прошлом новатор, смело свергавший каноны, Блок стал ощущать тяготение к старому. «Чем наглей насилие, тем прочнее замыкается человек в старом. Так произошло с Европой под игом войны, с Россией – ныне», – пишет он в дневнике в декабре 1920 г.
Но самое страшное – Блок почти перестал писать стихи. Когда К. Чуковский спросил его о причинах, Александр Александрович ответил: «Все звуки прекратились. Разве не слышите, что никаких звуков нет?»
Так Александр Блок умер первый раз. Именно об этом были несравненные строки Марины Цветаевой:
Огромную впалость
Висков твоих – вижу опять.
Такую усталость —
Ее и трубой не поднять.
Здоровье Блока, фактически отлученного от художественного творчества, ухудшалось с каждым днем. И все же сейчас, в 1919 году, он как может, старается наладить свою жизнь. Несмотря на голод и холод не отказывается ни от какой «мобилизации». Ведь стоит поддаться болезни и остаться дома, как тотчас лишишься пайка, а это означает смерть в буквальном смысле этого слова. И Блок работает. Причем выполняет все свои бесчисленные обязанности с присущей ему добросовестностью. Он произносит речи, составляет репертуар театра и правит новые переводы. Любовь Дмитриевна быстрее, чем он, приспосабливается к новой жизни. В различных клубах, кабаре, где только можно, она читает «Двенадцать», на несколько лет поэма становится доходом семьи и кормит их с Блоком. В этот же год Горький, решивший перевести на русский язык шедевры мировой литературы, собрал для этой небывалой акции весь цвет русской литературы. Конечно, звездой первой величины был Михаил Лозинский, чьи переводы и сегодня остаются непревзойденными. Но именно Горький «откопал» старые переводы Александры Андреевны и бабушки Блока – Елизаветы Григорьевны Бекетовой. Изданы они были под редакцией Блока. И на какое-то время смогли материально поддержать семью. Он смог купить на черном рынке немного табака, картошку и даже чуть-чуть сахара. Но ни за какие деньги невозможно купить вина – только самогон, и тот низкого качества, который гонят тайно, бог весть из чего.
И все же… Блок любил издательство «Всемирная литература». Здесь несколько раз в неделю собирались профессора, академики, поэты, писатели… Они собирались вокруг Горького, чтобы пить чай. Впрочем, чай – это слишком громкое название для безвкусной бурды из сушеной моркови, которую подавали, разумеется, без сахара. Но для большинства этот «чай» был единственным горячим питьем за весь день. Многие знакомые Блока опустились… Но он… упорно, наперекор всему продолжает ходить свежевыбритым, в белом свитере с высоким воротником, и упорно не желает говорить о бытовых тяготах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.