Текст книги "Товарищ Анна (сборник)"
Автор книги: Ирина Богатырева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
23
Пока ехали, Анна оттаивала. Когда проезжали Волгу, снова ее глаза загорелись. Всю дорогу молчали, но Валька чувствовал: прощает. Взял ее за руку, стал растирать замерзшие тонкие пальчики. Она не вырывалась.
Они вышли в центре, возле ЦУМа, пошли по крутой улочке вверх, на Венец, и Анна с каждым шагом ободрялась все больше, оглядывалась по сторонам на стоящие бок о бок советские и дореволюционные здания и млела, как будто сбывалась ее мечта. Валька дивился.
– Ты чего, не была больше нигде, кроме Москвы? – догадался он. Она не ответила, хитро поджала губку.
Они свернули в пустой стылый сквер и постояли перед памятником Карамзину, где немерзнущая полунагая Клио читает свой бесконечный свиток и совершенно безразлична к тому, какое время и что происходит вокруг.
– Смотри, Анька, это ты, – пошутил Валька.
– Глупости какие, – фыркнула она. – Ни капельки не похожа.
– Ну ведь это так… образно. Ты, конечно, лучше. – Он поцеловал ее в стылые губы.
На площади перед Мемцентром, выстуженной, продутой, было пустынно, словно она простреливалась. Ни один человек не шел ни к педуниверситету, ни в музей. Валька и Анна пересекли проплешину побыстрей и ступили в покои музея, громадные, сокрытые от всего мира. Что бы ни происходило снаружи, тишина в этом здании обещала оставаться неизменной, как в древнем храме, где давно прекратились служения, но еще сохранилось уважение к божеству. Они купили билет и поднялись на второй этаж.
Анна тут же ощутила себя как дома. Здесь было все, что она любила: старые фотографии, выцветшие документы, интерьер комнат, воссозданные макеты улиц провинциальной России конца девятнадцатого столетия. Это был ее собственный внутренний мир, расставленный в порядке и выставленный за стекла витрин. Ступая бесшумно по стоптанной красной дорожке, вдыхая стоячий, пыльный музейный запах, Анна выглядела спокойной и счастливой. Она не шла, а плыла между стендов, увлекая Вальку за собой, вдруг начиная что-то быстро рассказывать. Информация вырывалась из нее потоком – все, что учила она когда-то, оживало при виде знакомых фотографий, газетных вырезок, карикатур, не потревоженных прикосновением духа времени.
Долго стояла она в полном восхищении перед моделью тайной типографии: маленький домик в стеклянном кубе, кукольный, игрушечный, без стен, так, что видно комнаты, крошечную мебель, картинки на стенах, полоски на обоях; домик стоял на скале, и скала эта была тоже в разрезе, потому что в ней был прорыт глубокий лаз, а в лазе – типографский станок, свисала с потолка керосиновая лампа, лежали пачки бумаг, напечатанных прокламаций, даже читалось название газеты: «Искра». Анна стояла перед моделью, и Валька видел, как помещает она воображением в эти комнаты людей, заставляет их говорить пламенные речи, гореть от благородных идей, вздрагивать от ночных шагов под окнами и мечтать о светлом будущем для всего народа, о свободе. И сама была среди них, вместе с ними.
Потом они долго рассматривали подарки Ленину от советского народа, каждый вызывал у Анны взрыв эмоций. Фарфоровые чашечки и блюдца, домотканые ковры, платки, статуэтки, вышитые знамена, шкатулки – все с изображением Ильича. Гигантский бивень мамонта с вырезанной на нем историей освобождения народов Севера; чеканные блюда с Кавказа; посуда, мебель, огромные, занавешивающие окна зала шторы с профилем Ленина – во все эти вещи история страны, людских страданий, надежд и заблуждений въелась, как пыль, и Анна млела, ощущая ее нафталиновый запах.
В том зале за ними, как собачонка, увязалась блеклая женщина-служительница, дремавшая до этого в углу и разбуженная вздохами Анны. Она двигалась сначала на несколько шагов позади, но всё приближалась и приближалась, наконец они разговорились с Анной, почуяв друг в друге единомышленников. Женщина устроила им бесплатную экскурсию, рассказывала о вещах, как будто они были ее собственностью.
Так дошли они до конца зала, до трехметрового панно на стене, сложенного из самоцветов. На нем была громадная молодая женщина с прямыми, как столбы, ногами, круглыми коленями, рубленой фигурой и поднятыми вверх руками, а на заднем фоне силуэтами стояли рабочие, советские люди. Служительница, предвкушая восторг гостей, как фокусник, удалилась за ширму, щелкнула там выключателем, и все панно осветилось изнутри, прозрачные камни засияли разными оттенками цветов, оживляя фигуры.
– Это подарок музею к столетию Владимира Ильича от эстонского народа, – с гордостью сказала сухонькая женщина.
После этого им, как дорогим гостям, был открыт доступ в небольшой боковой зальчик, гулкую, уходящую вверх трубу с бюстом Ульянова-подростка на возвышении у стены.
– Здесь принимали в пионеры, – объявила женщина, и ее голос слепой птицей заметался под потолком, как в соборе.
Валька и Анна стояли в центре и оглядывались, подавленные и восхищенные строгой красотой зала, где дети того времени проходили обряд инициации. Легко представилось, как играла здесь торжественная музыка, падая с потолка из черных колонок, как третьеклассники стояли по периметру, бледные от значимости минуты, подтянутые, в опрятных своих костюмах, все одинаковые, и какой-нибудь взрослый, скорее всего молодая женщина, комсомолка, вызывала каждого поименно перед строем, повязывала галстук. И новоиспеченный пионер дрожащим, срывающимся голосом произносил, как молитву, клятву перед белым лицом гипсового бюста: «Я, имярек, вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…» И целовал алое знамя. А потом, за стенами этого храма, его встречали родители с цветами, будто после крестин, и был торжественный вечер в школе: читались стихи, играла музыка, танцевали парами мальчик-девочка, притушив свет в зале, быстрее, в такт музыке, билось сердце, казалось, что дети и правда стали взрослыми, верилось в лучшее, в собственные силы, в возможность счастья – для всех…
Видение угасло, как эхо голоса старой музейной затворницы.
– Вы пионерами-то были? – спросила она с нескрываемым осуждением.
– Нет, – сказал Валька.
– А октябрятами?
– Чуть-чуть, – тихо ответила Анна.
Отдавая дань уважения доброй служительнице, она написала теплые слова в толстой книге отзывов. Потом они быстро спустились на первый этаж, взяли одежду из гардероба, вышли на улицу, и Анна решительно зашагала прямо, не глядя куда. На лице у нее было такое отчаянное, такое болезненное выражение, что казалось, она вот-вот расплачется, что-то ее глубоко расстроило. Валька в недоумении поспешил за ней, не решаясь ни о чем расспрашивать.
– А ведь они все, получается, предатели, – выдала Анна наконец. – Все страну свою предали.
– Кто – они? – не понял Валька.
– Все-все, кто в советские годы жил. Кто пионером был, комсомольцем, кто в армии служил. Они же клятву давали, чтобы любить и защищать Родину. А получается, предали ее все, кто не стал тогда, в девяностые, защищать.
– Что им всем было делать? – продолжал тупить Валька.
– Как что? Сражаться! – Анна обернулась к нему с гневом и вызовом. – Если ты клятву давал, так держать ее надо. Если ты благородный человек, но не сумел страну защитить, то жить не достоин.
– И что, всем стреляться, что ли?
– Да, – ответила она жестко.
– Ань, слушай, ну ты что, в самом деле? – Валька наконец понял ее и закатил глаза. – Ты так серьезно ко всему относишься! А для людей ведь это было просто… ну я не знаю… формальность, что ли. Ну, клятва, ну, присяга, ну и что! Не война же была, чтоб защищать-то.
– Не война, а страны не стало.
– Да ведь не страны же, а строя! Это ведь не одно и то же!
Он даже сам не понял, как решился сказать такое. Товарищ Анна застыла, уставившись на него растерянно, и он тут же обнял ее крепко-крепко – чтобы не видеть таких глаз. Она сначала стояла столбом, потом прижалась сама, припала к груди и стала как-то по-птичьи вздрагивать.
– Анька, я понимаю, что ты все это любишь, но ведь это прошлое, прошлое, пойми! Нет его. Поздно из-за этого убиваться так, – говорил Валька, как будто бы извиняясь, но чувствуя, что, если не скажет этого сейчас, потом опять не решится сказать.
– Ты прав, – произнесла она наконец смиренно. – Поздно убиваться. Надо действовать. – Она вынырнула из объятий и посмотрела ему в глаза. – Тогда, в революцию, они потому и победили, что не боялись действовать. И нам нельзя бояться. Все, я теперь совсем по-другому жить стану. Вот увидишь. Надо действовать, а не разговаривать, надо трудиться.
– О чем ты вообще, солнце? – усмехнулся Валька.
– Пойдем домой, – потянула она его.
– А как же Венец? Волга? А домик Ленина? Тут еще всего до фига.
– Успеем. Поехали. У тебя еще дома дела были. Хватит разговаривать. Надо действовать. Мы с тобой теперь все-все будем успевать.
24
И дни замелькали. Анна взялась за дело серьезно. Она как бы перенаправила свою энергию. Сама составляла список поручений от Валькиной матери и следила, чтобы все было выполнено, сама ходила вместе с ним, не позволяя где-нибудь задержаться, заболтаться. Вежливо, но твердо она говорила, что у них еще много дел, и уводила его. Завершив все, как бы в награду за труды, они ездили в старый центр города. Как и в Москве, Анна таскала Вальку по музеям, по старым улочкам, читала и запоминала мемориальные доски на домах, восхищалась сохранившимися с девятнадцатого века деревянными халупами. Скоро она сама неплохо ориентировалась как в Старом, так и в Новом городе, лучше Вальки знала, кто из исторических личностей и когда в Симбирске бывал, освежила в памяти историю семьи Ульяновых так, что могла водить экскурсии по ленинским местам.
Новый город, где они жили, ей нравился меньше, она говорила, что здесь слишком много мещанского, кривилась, но сдерживала себя. Гулять среди потрепанных одинаковых девятиэтажек, ровесниц самой Анны, было негде, интересного – ничего. Жизнь людей здесь была посвящена походам по многочисленным магазинам, просиживаниям вечеров в барах – и работе на авиационном заводе. Вот он, его серая громада привлекла Аннино внимание, и она стала просить Вальку устроить туда экскурсию.
– Как же это сделать-то? – развела руками Валькина мать, когда сын озадачил ее этим вопросом. – Да тебе вообще зачем?
Валька промолчал: он понимал, почему туда хочет Анна, но объяснить не мог.
– Ну что я могу? Позвони Руслану. Может, придумает что, – ответила мать.
Русланом звали Валькиного дядьку, который чинил комбайн, он был мастером-клепальщиком, единственным из многочисленных родственников, оставшимся до сих пор на заводе. У него были золотые руки, и, ценя их, нигде больше работать он не хотел.
– Сюда потому все и приехали в свое время, что завод построили, – рассказывал Валька через два дня, когда они с Анной шли к проходной. Дядька договорился, им выписали пропуска, будто они собирались устраиваться туда на работу. – И мамка с отцом, и брательники ее, и сестра. Да, считай, весь город так съехался. Примерно в одно время все. А потом, как все рухнуло, побежали кто куда. Ну да это везде так было, ты и так все знаешь.
Анна кивала, глаза ее горели. Вальке удивительно было видеть этот блеск.
Получив пропуска и миновав проходную, они будто попали в другой город, в другой мир. Широкие аллеи, ведущие к корпусам, были чисто выметены, огромные сугробы лежали под ногами у высоких стройных голубых елей. Во всем городе не было ни одного уголка зелени или сквера, здесь же – ухоженный тихий парк, приятный для прогулок, картинно застывший в зимнем спокойствии. Строгая красота была даже в самих корпусах, в ступенчатой их архитектуре, в четких росчерках аллей и проездов. Это была красота инженерной мысли, строгость чистой линии. Люди были как бы и не нужны здесь. В отличие от суетного, неугомонного города завод казался спящим великаном, покоящимся долгие годы в хрустальном гробу. Он не был мертв, в нем не было запустения, за всем просматривалась забота, любовь людей к своему делу, но силы этого исполина были сейчас сокрыты, он дремал, тяжело опустив веки, жизнь текла вяло. Сны о былых годах не отпускали его, напоминали о себе оставшимися советскими лозунгами и редкими выцветшими плакатами.
Цех, в который они пришли, оказался огромным. В нем было холодно, солнечные лучи пробивались из-под высоких потолков, там изредка хлопали крыльями голуби, проносясь слаженной стаей. Где-то включались и работали инструменты, что-то сверлили, резали. Все суетились вокруг самолетов: несобранных самолетов, некрашеных самолетов, частей от самолетов, ребер, фюзеляжей, похожих на байдарки частей крыл. Рождавшиеся здесь железные птицы носами были обращены к гигантским дверям, через которые им предстояло покинуть цех, и человеческая дверка по левую руку казалась крошечной, да и сами человечки выглядели здесь воробьями.
Анна смотрела с нескрываемым восторгом, и Вальку взяла гордость от чувства своей, пусть даже косвенной, принадлежности к этой жизни. Он ничего не знал о самолетах, никогда не стремился здесь работать, но пытался что-то объяснять ей, указывая на работавших клепальщиков. Они стояли внутри остова фюзеляжа, как в динозавровой туше, медленно двигаясь вдоль толстых дуг-ребер.
В подсобке, где пахло железной стружкой и крепким черным чаем, сидел Валькин дядя в мохнатой душегрейке, седой, маленький, как домовой, с хитрыми татарскими глазами. Ухмыляясь, он отметил им пропуска.
– И что вас принесла нелегкая? – спросил, недовольно хмурясь, замечая Аннин восторженный взгляд.
– Да вот, интересно ей все, – извиняющимся тоном ответил Валька.
– Что тут интересного-то? Просто все, работа обыкновенная, – сказал дядька, но по голосу было слышно, что он гордился своим заводом.
– Здесь просто замечательно! – выдохнула Анна. – Это так красиво, такая поэзия!
– Поэзия, – хмыкнул дядька и поднялся, чтобы уходить. – Рассказал бы я вам, пожалуй, какая это поэзия. Вот несколько лет назад пришли бы – ничего б не увидели, а теперь шевелимся потихоньку. – Он смотрел теперь на Анну свысока, как на туристку.
– Я вас понимаю. Тяжело быть верным своему делу в условиях, когда это не надо государству, – сказала тут она, будто знала, за что легко можно дядьку ухватить, – и понеслось.
Он начал рассказывать, каково было несколько лет назад, когда завод не просто спал, а был в тяжелой затянувшейся коме, когда некому было работать, стояли и ржавели станки, протекали крыши, расплодились голуби и одичавшие собаки, настолько, что и тех и других пришлось отстреливать: первых – чтоб не гадили на голову, вторых – потому что страшно было идти зимой в темноте, голодные своры бежали сзади, как волки. Он говорил медленно, отворачивал глаза, как будто собирал свою правду по углам подсобки, но каждое его слово было веским и тяжелым. Анна не переводила дух, слушала завороженно, и, когда они вышли из цеха и пошли уже домой, к проходной, сказала с пафосом:
– Как здорово пообщаться с народом! – Валька прыснул было от этих слов, но Анна была серьезна: – Рабочий человек много о жизни знает настоящего. В его словах – правда. И какая горькая, какая обиженная правда! Ведь подумай только: если б не было всего этого развала, каким бы был сейчас завод, весь город! Разве так бы могли здесь люди жить? Разве так должны жить люди, работающие на таком заводе?! Но у нас все всегда не так, как должно быть…
И она продолжала дальше свою речь, призывая Вальку подумать, помыслить о возможном и невозможном для этого завода, но он молчал, шел потупясь и не смотрел на Анну. Он представлял себя работающим вместе с дядькой, каким-нибудь клепальщиком или сварщиком, и оценивал, хочет ли себе такой жизни, такого труда. Москва маячила в воображении, как невесомый, облачный дворец, но Валька все чаще думал о том, чтобы вернуться, вернуться вместе с Анной, и перспектива оказаться на заводе вставала перед ним основательно. Он оценивал себя в этой перспективе и пока не мог понять своих чувств. Ничего общего с пафосными словами Анны в них не было. Скорее был страх перед однообразием, рутиной, перед заводом.
В Анне же эта экскурсия вдруг что-то изменила. Пропала московская барышня, язвительно осуждающая несовершенство мира. Она не чуралась больше людей, с открытым любопытством беседовала со всеми, кто приходил к Вальке в дом, расспрашивала о жизни, и люди неожиданно открывались ей. В ней появилась отзывчивость, ей стало хотеться как-то помочь людям, она вникала в чужие заботы, проблемы, только применения не находила себе.
Как-то Валькина мать посетовала, что Дениске в школу через год, а он читать не научен, и Анна тут же взялась его учить. Она притащила табуретку и упорно, стоя на цыпочках, стала разбирать завалы книг в шкафу, выискивая детскую, с картинками. Нашла горьковскую «Мать», старую, трепаную и изрисованную цветными карандашами почти на всех страницах. Не спускаясь с табуретки, Анна замерла, утонув в своей находке, и пришла в себя, только когда Валька, почуяв, что тишина у шкафа затянулась, окликнул ее.
– Это поразительная книга. Ты читал? Я каждый раз в восхищении. Это поэма! А какая вера в человека! Несмотря ни на что – великая вера. Этому можно только учиться. Денисик, смотри. – Она спрыгнула с табуретки, присела перед ребенком, разбиравшим робота на составные части, и подставила замызганную книгу ему под глаза. – Нравится? Картинок нет, но мы сами нарисуем. Будем читать?
Денис тупил азиатские, как у Вальки, карие глаза и пускал носом желтые густые пузыри. Анна утерла его полотенцем, отобрала и бросила в кучу игрушек робота, сгребла ребенка и усадила рядом с собой на матрас.
– Давай почитаем сначала. Следи: «Каждый день над рабочей слободкой, в дымном масляном воздухе дрожал и ревел фабричный гудок…»
Она читала медленно и напевно, как страшную, но завораживающую сказку.
– Ты подумай, какие были тогда люди, – говорила потом ночью, когда уже уложили Дениску, когда уже сами лежали в постели, укрываясь старым спальником вместо одеяла и прижимаясь друг к другу, чтобы было теплей. – До чего самоотверженные! Не о собственном счастье пеклись, не о семье, быте, всей этой мелочи. Нет! Они о великом думали, для великого дела жить хотели! – Ее голос дрожал от восхищения и зависти. – Ведь люди не любят друг друга, – говорила она потом, вдруг упираясь застывшим взглядом в темноту, и на лице ее проступало болезненное выражение. – Не любят других людей, а спроси за что – не ответят. Просто так, за то, что живут рядом. За мелочи загрызть хотят. Даже странно, что появляются все-таки, хотя и редко, те, кто ради других себя забыть может, кто из мелочного этого, обыденного вырваться может к свету, к служению, к жертвенности. Вот с кем хотелось бы рядом жить и трудиться!
– Анька! – страдальчески простонал Валька, закатывая глаза. – Честное слово, надоело. Лежишь вроде с нормальной девчонкой, а начнешь говорить – как радио! Не надо этого никому. Никому сейчас ничего не надо. Ты же сама говоришь: застой у нас. В эпоху застоя герои не нужны.
– Ну и пусть, – ответила она с твердостью, обернулась к нему и заговорила страстно: – Жертва прекрасна, когда ее оценить еще никто не может, когда не понимает никто, не воспевает. Когда это жертва ради дела, когда она сама – кропотливый, тяжелый труд, а не картина. Не ради славы, ради жизни, понимаешь?
– Все равно ничего не изменится ведь, – повторил Валька упрямо. – Уже пытались – не вышло. Как все ели друг друга, так и будут, хоть зубы выбей. Я, может, понимаю тебя, твое восхищение теми людьми, – сказал он потом. – Они были – кремень! Но ведь все быть такими не могут. А они хотели, чтобы такими были все и всегда жили в борьбе. А так не бывает. Люди мира хотят. Простого уюта. Счастья, наконец. А им – стройки, пятилетки, победы труда… Никто не выдержит. Борьба рано или поздно должна была закончиться.
Анна молчала, напряженно думала, поджав губы.
– Ты прав, – сказала потом глухо. – В людях всегда побеждает все ленивое, слабое. От большого напряжения начинается усталость, и когда нет возможности бороться – мещанство, теплое, мягкое, побеждает даже кременных людей. Я понимаю. А что делать? – обернулась она к нему так, словно он мог сей же час все исправить.
И все-таки что-то в ней становилось мягче, и Валька замечал это с удовольствием и гордым чувством, словно именно он менял ее. В постели Анне больше не надо было слушать рев маршей и жестоко патриотичные песни. Она больше не закатывала глаза, не закусывала губы, в ней пропали жертвенность и надрыв. На место этого пришла мягкость, податливость, женственность и светлая, теплая, пахнущая сладким грусть, когда, горячие, откатывались они друг от друга и лежали в тишине и темноте, переводя дух.
Штор на окнах не было, как она любила. По потолку, оживленные фарами редких проезжавших машин, ползли тени. Тополь бездомно скребся в окно. Когда они лежали так, казалось, весь мир замирает вокруг и не дышит.
– Тебе какие в детстве колыбельные пели? – спросила как-то Анна шепотом.
– Не помню, – отозвался Валька.
– А я помню. Мать не помню, а песню помню. Вот эту пела:
Мы шли под грохот канонады,
Мы смерти смотрели в лицо,
Вперед продвигались отряды
Спартаковцев, смелых бойцов.
Она пела тихим взрывным шепотом, но голос звучал тонко, беззащитно, с внутренней сострадательной жалостью к погибшему мальчику-барабанщику, которой раньше не было в ней. Валька нашел под одеялом ее ладошку и сжал.
Все эти дни он жил как убаюканный. Надежда на что-то домашнее, семейное заполняла его душу. Мысль о Москве и общаге занозила, как плохо вбитый гвоздь. С Анной о совместном будущем он не заговаривал, что-то мешало. Но перед отъездом сказал матери:
– Я вернусь, наверное. Ну, мы, в смысле. Здесь ведь тоже можно доучиться.
Мать посмотрела на него с удивлением и сказала недоверчиво:
– Ваше дело. Думаешь, поедет она?
– Ей здесь нравится. Устаешь там жить.
– Да мне-то что. Ваше дело, – сказала мать, пожав плечом.
Валька остался разговором доволен.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.