Текст книги "Дикие пчелы"
Автор книги: Иван Басаргин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Ушла, позевывая, спать.
– Зря ты клянешь меня, – снова подсела к Устину Груня. – Баба Катя много рассказывала о тебе. И у тебя не сладка жизнь, как была не сладкой и у меня.
– Где Безродный?
– Сгинул в тайге. Федька Козин намекал, что его придушил Черный Дьявол. Знал ли таких?
– Знаю и Федора, знаю и Черного Дьявола тож. Безродный убил Макара Булавина, а пес жил у него. Потом пес ушел в тайгу.
Груня долго рассказывала про свою тяжкую жизнь, но ее рассказ прервала баба Катя. Она бесшумно вошла, зашептала:
– Оклемались, полуношничаете? А ну спать. Тебе, Устин, особливо надо много спать, чтобыть мозга встали на месте. Зашибла их пуля-то. На чуток бы ниже, давно бы отпели тебя и соборовали. Смерть не так уж зла, как думают об ней люди, восхотела и пощадила. Спите.
Устин уснул сразу же, но Груня еще долго ворочалась: болела нога, ныло под сердцем. Смотрела на четкий профиль Устина, на заостренный нос, на кудри, что разметались по подушке, на русую бородку, которая завилась в мелкие колечки. Смелый парнище, под пулю пошел, чтобы спасти Груню.
Устин много спал. Не знала Груня, что баба Катя поила его отваром маковых головок, чтобы он меньше ворочался, а больше спал. Так быстрее «болесть» пройдет. Груня подолгу ждала, когда он проснется, чтобы продолжить свой жутковатый рассказ про себя, про сельчан и Безродного. А когда нога поджила, она сама кормила Устина, умывала его, расчесывала. Устин стеснялся, гнал от себя Груню, просил бабу Катю, чтобы она все сама делала.
– Ну чего ты меня шарахаешься? Ить я для тебя посестрима и не больше. Вон твои побратимы идут, они побратимы, а почему я не могу быть посестримой? Так чего же сестры-то бояться?
После пяти дней мучительного лежания Устин встал. Голова пошла кругом, чуть не упал, но его подхватила Груня. Нежно обняла и посадила на кровать.
– Не спеши, привык лежать, привыкай и стоять, – говорила она Устину, как малышу.
– Ой, Грунька, иди ты к черту! Да не обнимай же, сердце заходит, – отталкивал Устин Груню. – Господи, откуда ты свалилась на мою голову? – стонал Устин. Вдруг обнял Груню, начал целовать в губы, щеки, тыкался губами как слепой кутенок. Груня прижала его к груди и жадно впилась в сочные губы Устина.
Баба Катя заглянула, тихо ойкнула, осторожно закрыла дверь. Перекрестилась, шумно затопала, кашлянула, затем вошла.
Груня и Устин сидели рядом, тяжело дышали, прятали глаза от бабы Кати.
– Ну вот ты уже и встал, Устинушка. Недельку пролежишь и тогда ходи куда хочешь. А тебе, Груша, можно и уходить из моего лазарета. Присудили мы тебе постой у бабы Уляши. Ты одна, она одна, вот и поживешь, пока совсем не оклемаешься. У бабы Уляши тишь и благодать. А в тиши-то завсегда душа быстрее покой находит. Люд оттого и стареет, что в вечной суете пребывает. Поправишь душу-то и почапаешь дальше своей дороженькой. Наши отобрали тебе лучшего иноходца у Тарабановых, понесет он тебя в дальние земли. Может, там и ждет тебя Бова-царевич, которого полюбишь, душу вылечишь. Аминь. Собирайся. Деньги твои у меня в надзоре все мы пересчитали с Макаром, он записал в свою летопись, что денег при тебе было десять тысяч ассигнациями да пять тысяч золотом. Наряд твой и разные штучки – револьверт, винчестер, патроны – все в целости.
Ушла Груня. Неделю еще пролежал Устин у бабы Кати и ушел домой, нежно поцеловав любимую лекарку. Баба Катя усмехнулась, сказала:
– И где ты только научился целоваться? Ну, ну иди с богом. Здоров, можешь уходить на охоту.
Отец, распьянющий, стоял посредине горницы со жбаном медовухи, холщовая рубаха была распоясана – грех, ворот расстегнут – второй грех, борода всклокочена, волосы на голове спутаны, перед ним на карачках ползал Рачкин. Степан Бережнов говорил хрипло и властно:
– Молодец, хорошо целуешь мои ноги. Будя! Щекотно, вот тебе рупь за радение, за уважение персоны царской. Пей! Устин, здоров! Проходи, прости, что не добежал до тебя, все недосуг. Ты будешь моим престолонаследником. Пей! В твои годы царь Петр уже стрельцов вешал, инакомыслящим рубил главы, ворочал всей Расеей. Бери жбан и пей! Рачкин, целуй ноги престолонаследнику!
– Ты что, тятя, трекнулся? Какой ты царь, какой я престолонаследник? Где же твое царство-то?
– Молчать, щанок! Задушу, убью, как царь Иоан убил своего сына Иоана! Молчать! Виночерпий, вина!
Рачкин пополз к туеску с медовухой, зачерпнул ковш и также на коленях поднес «царю» медовуху.
– Пей, Устин! Слухай, я замыслил большое дело, хочу стать царем в тайге. Как? Есть слух, что будет война, а мы под шумок и сделаем здесь переворот. Ты, вся наша братия, та братия, что живет поодаль, – все соберутся сюда, и дадим бой врагам. Власть захватим.
– Ты, тятя, или от медовухи ошалел, или просто турусишь, будто во сне. Где же твоя армия?
– Ты, ты перечить мне, говорить такое царю? – задохнулся от гнева Бережнов, замахнулся ковшом на Устина, но поскользнулся и упал на пол. Тут же захрапел пьяным сном.
Рядом заснул и Рачкин.
– Мама, что это с ним творится?
– То и творится, что пьют с этим Рачкиным, пока не упадут на карачки, вторую неделю, да все гудят про новое царство. Очумел старик! – махнула рукой на пьяного мужа Меланья.
Утром Устин спросил отца:
– Ты что, тятя, ума решился, такое городишь, что царь, новое царство?
– Да так уж, сам не знаю, что со мной. Блажить стал, а тут еще этот Рачкин, над коим хочется покуражиться. Забудь, все то шутка.
3
В доме бабы Уляши светло, спокойно, чисто. Иногда эту тишину нарушает скрипом сверчок, которого баба Уляша очень любила. Если он подолгу молчал, то она сокрушалась: не заболел ли, не застудился ли. Надо, мол, печь протопить для певуна. И все посматривала на Груню, нога у той почти не болела, но она еще чуть прихрамывала. И похоже, не торопилась уезжать: хорошо заплатила за постой, почти на год вперед, наняла работника, который ходил за ее конем, возил бабе Уляше дрова.
А когда баба Уляша узнала, что ей и ехать-то некуда, бросилась к наставнику Мартюшеву, чтобы он разрешил мирской жить в этой деревне. Но Мартюшев сурово ответил:
– Это надо решать со Степаном Алексеевичем, как скажет он, так и будет. Он голова, а не я. И мирских мы отродясь у себя под боком не держали, тайну нашей братии могут выдать. Пусть пока живет, а потом посмотрим.
Примечала баба Уляша, что Груня кого-то все ждет, подолгу стоит у окна и смотрит на улицу.
Пришла баба Катя проведать свою болящую, в разговоре и спросила:
– А приходил ли Устин? Нет? Вот варнак, та за ним ухаживала, а он и глаз не кажет. Погоди ужо, я ему кудри-то расчешу!
Груня зарделась, начала мять конец платка, потупилась.
– И чего дичится? Ить скоро на охоту уйдет, хоть бы посмотрел на свою посестриму, как она расцвела под боком бабы Уляши. Женить его отец собирается, нашу Саломку сватают. А чо, моя дочка хорошей будет Устину парой. Но чтой-то Устин не больно привечает Саломку. Ан зря. Девка – огонь. Работящая, хозяйка на все руки: и ткать, и вязать, и шить, и приласкать, и приголубить может. Не то что некоторые девки – ленивы, сердца их ласка обошла. М-да! Полюби Устин Саломку, лучшего зятя и хотеть не надо, – говорила и говорила баба Катя, а сама вприщур посматривала на Груню. А Груня то бледнела, то краснела, не смела глаз поднять на добрую лекарку.
– А ежели другую полюбит Устин, то и здесь я перечить не стану. Любовь – дело тонкое. Я ить в молодости тоже любила одного парня…
– А я прожила одна вековушкой? Все пото, что любовь тому помехой. Полюбила, а он мне изменил. Ушла в скит, постриглась в монашки, потом с вами ушла. Монашеское дело вышло не по мне. К людям потянуло. Да и потом раскольники-поповцы недалеко от никониан ушли. Наши чище. Жисть прошла, просидела я будто в глубоком колодце и не знамо про что. Ты, Груня, случай чего, никого не слухай, а любись.
– То так, верно говоришь, баба Уляша, любиться надо, пока есть в душе та любовь. Ну я пошла. Устина-то шугну сюда. Взял моду свою посестриму не проведать. Отец тоже его хорош – ни разу к сыну не пришел. Ну я их погоняю, придет срок.
Ушла баба Катя. Баба Уляша села прясть. Жужжала самопряха, вилась тонкая шерстяная нить. От шмелиного пения самопряхи Груня задремала. Но сквозь сон слышала, как кто-то робко поднялся по ступенькам крыльца, долго и старательно вытирал ноги, затем тихо открыл дверь. Устин помолился на иконы, сказал:
– Здорово живете!
– Как бог подаст, так и живем. Проходи Христа ради в горницу, не стой у порога, чать, не чужак. Чего не заходил, аль забыл к нам тропинку?
– Да все с тятькой воюю, гоняет всех, царем себя величает, смех и горе.
– А ты над отцом не смейся, грешно. Груша, примай гостя. Я пока в погребок сбегаю, солонинки принесу, медовушки, вот и повечеряем.
Груня старалась быть спокойной, но сердце часто-часто стучало, перехватывало дыхание. Остановилась в проеме двери. Щеки пылали огнем, затрепетали тонкие ноздри, руки мелко перебирали бахрому занавески. Ласковые, зовущие глаза Устина пугали Груню.
– Ну чего затревожилась? Просто недосуг было. Вот пришел, – проворчал Устин. Прошел к столу, сел, зажал руки в коленях.
– С чего ты взял, что я тревожилась? Просто скучновато с бабой Уляшей. Да и привыкла я к вам, побратимам. А к тебе и того больше.
– Нельзя нам часто бегать сюда, глаза своим мозолить. Мало ли что скажут…
– Но ведь вы сами назвали меня посестримой, да и я того хотела. Пошто же нельзя забежать к посестриме?
– Оно-то и можно. Но ить… – замялся Устин.
Груня сжалась, будто ее хотел ударить Устин. Так же мялся Федор Козин, когда Груня спросила его прямо: «Если люба, пошто не идешь за меня?» В эти минуты Груня поняла причину: ведь она была уже замужем. И ехали-то ее сватать больше вдовцы или парни-недомерки. Не только душой, но и разумом поняла, какая пропасть лежит между ней и Устином.
Прошла, села на лавку, устало спросила:
– Когда уходите на охоту? Завтра? Хорошей вам охоты. Только не сторонись меня, вам я зла не желаю. Не бойся, никого я привораживать не буду. Вот отдохну и поеду дальше. Куда? В город, подальше от злых глаз, от наговоров.
Вдруг поднялась, обняла голову Устина и поцеловала в золотые кудряшки.
Громко топая по ступенькам крыльца, шла из погребка баба Уляша. Вошла и тихо засмеялась, будто серебро рассыпала по полу.
– Ахти меня, старую, как это я недоглядела, что вы молоды да красивищи. Посидите еще чуток, я сбегаю к бабе Кате взять живительной травки, чтой-то в грудях стало покалывать. Как-никак восьмой десяток разменяла. Сердце начало скрипеть, чуток надыть смазать. Счас возвернусь.
Бежала, пурхалась в снегу. Влетела в дом и с порога закричала:
– Катерина, а ить быть беде! Сгинут! Надо чтой-то делать.
– Эко полошишь народ-то, – заворчала баба Катя. – С чего ты взяла, что они сгинут? Милуются? Эко диво. Ить они пять ден вместе прожили, а потом она ему посестрима, ухаживала как за дитем малым. Не боись, Уляша, не сгинут, не слюбятся. Не понимаешь ты тонкостей душ человеческих, не знаешь ты Устина. Он горд, никогда не женится на мужней бабе, даже если и будет до безума любить Груню. Может впасть в позор, но на то надо время, большое время, чтобы Устин во всем разобрался. А того времени не будет у них: Степан Алексеевич сказал, что, мол, еще недельку поживет Груня и пора ей уезжать, мол, не случился бы блуд.
– Это как же уезжать? Ить она мне стала дочерью. Ить я даже сверчка своего придушила, чтобы ей не мешал спать. А? Вы ополоумели! Ежли что, то я с ней поеду. Я одна, она одна – будет двое. За Грушу я любому хрип вырву.
– С тебя станется, такая же заполошная, как и Устин, твой любимец. Оба вы друг друга стоите. Так слушай, если это судьба, то мельничное колесо руками не остановишь, надо речку отвести. Ежли у них случится любовь, то я на дороге не встану. Не хочу, чтобы такая же судьба была у Саломки, какую мне бог послал. Хочу, чтобы Устин с любовью шел к Саломке. Знаю, что Степан и Алексей будут супротив, но и мы не без зубов. Иди. Говорить мы все мастаки, а вот молчать и переносить беду не научились.
– Уж ты-то научилась, немало горя хлебнула от Алешки.
– А чего вопеть на всю улицу? Иди и помалкивай, нос свой не суй, могут дверью защемить…
– Я ить не девка, Устин, а баба. Знаю что и почем. Я тоже не без гордыни. Никому навяливать себя не буду. Любила Федора Козина, хоть и осталась болячка под сердцем. Чтобы второго полюбить, надо заживить ту болячку. Ты мне люб, как брат, потому как у меня брата не было, люб как спаситель. Все вы трое любы. Вместе стонали, вместе болью исходили. На том и души сроднились. Милостыни я от судьбы не жду. Буду сама с ней воевать.
Солнце вырвалось из-за туч, плеснуло на плечи Устина сноп лучей и снова ушло за тучку.
– У вас же свою судьбу испытывать не буду. Страшен был Безродный, страшен… Шепнула мне баба Уляша, что будто ваши расстреляли Тарабанова, он стрелял в меня. Варначил, как и Безродный.
– Ты об этом молчи. Это страшная тайна, кто ее выдаст – смерть. Здесь ни отец сына, ни муж жену не пощадят, – остановил Груню Устин.
– Буду молчать, потому что убили бандита. Праведно убили.
– У нас могут убить и неправедно. С нами еще вошкаются, мол, молоды, задиристы, а будь кто другой на нашем месте, давно бы уханькали. Ну я пошел. Буду собираться. Если что, то шли весточку о себе. Не забывай нас.
Устин круто повернулся, чуть не сбил с ног бабу Уляшу.
– Ты куда, пострел?
– Домой. До встречи, баба Уляша. Кабашка тебе привезу.
– Чего это он убежал?
– А чего ему рассиживаться-то? Поговорили, и хватит. Добрющий он, тянется ко мне, а в душе соринка, которая не дает хорошо осмотреться. Да и сгубить его можно, ежли начать миловать и ласкать. Мы ведь, бабы, лаской черта можем за море увести, а не то что парня.
– То так, хоша я ласки не видала за свой век. Но другое повидала, как многих поломала любовь и нелюбовь. Наши ведь любви не признают, могут оженить красавца на горбунье аль хромого на красавице. Один в радости и гордости пребывает, мол, вота какая у меня красавица, а она стоном исходит, ежли по молодости на себя руки не наложит, так и будет маяться. Устин малек, откель ему понять, что ежли баба хватила горького до слез, то нет и не будет лучшей бабы во всей жизни, ежли ей солнышко подсветит, милый приласкает. Не жисть, а малина.
– Не трогай Устина. Пусть его судьба рассудит, хоть и судья она порой жестокая.
Перед выходом Устина на охоту баба Уляша встретила его, отвела в сторонку, тихо заговорила:
– Кланяется она тебе. Ликом стала черна. Страшная у нее доля. Забежал бы, приголубил?
– Не надо, баба Уляша. Я тоже стал душой черен, но не судьба. А потом наши ее просто-напросто могут убрать, если прознают что-то. Пусть живет. Может, где-то и пересекутся наши тропки.
– Ты прав, с нашей братией не шутят. Тебе наречена Саломка. Знать, быть тому!
– Может, быть тому, Саломка в том не виновата. Осенью женить нас будут, сразу всех трех. Отбегали побратимы, – горько усмехнулся Устин, поправил седло, крикнул: – Трогай, Петьша! Будя воду в ступе толочь! Трогай!
– Что передать Груше-то?
– Передай, что люба как посестрима, что пусть уезжает отсюда. Может запутаться в наших тенетах и погибнуть.
– Ты стал злым, Устин! Я хочу ее перекрестить в нашу веру.
– Еще одной вдовой будет больше в деревне, а дед Сонин будет крадучись туда бегать. Нет, не вздумай, не толкай Грушу головой в наши тенета. Нет! – закричал Устин.
– Ты злюка! Ты становишься таким же, как твой отец, – замахала руками на Устина баба Уляша.
– Кланяйся в ноги Груше, упроси уехать.
– Я с ней поеду.
– Тогда еще лучше, хоть весть подашь где и как. Поехали!
Не понять бабу Уляшу, неужели она хотела женить Устина на Груне? А может быть, заметила, что здесь большая любовь, и решила за нее бороться? Груне сказала другое:
– Велел ждать, не скучать.
Груня усмехнулась, ответила:
– Оставь, мама Уляша, я те не девка, пустое все это. Буду собираться и тоже трогать.
– Я поеду с тобой. Но чуток подождем. Холодно. Успеем.
– Мама Уляша, как я рада, господи, мама Уляша, поехали! – Груня начала кружить бабу Уляшу, целовать, обнимать. – Вдвоем не пропадем. Но отпустят ли тебя ваши?
– Отпустят. Баба Уляша уже свое отжила. А чуть чо, так я их не спрошу, у нас с тобой две винтовки, отстреляемся.
Снова, как несколько лет назад, над постаревшей зимовьюшкой курился барашковый дымок, метался на ветру. И снова они вчетвером. Пришел Арсе на охоту. Зимой Федор Силов не ищет камни, значит, Арсе свободен. Свободен он и в другом смысле – не тревожат его больше старообрядцы. Да и за что тревожить? Побратимы принесли весть, что убит Тарабанов, что сгинул другой бандит – Безродный. На это Арсе сказал:
– Хорошо, земля стала чистой.
Устин возразил:
– Далеко до того, чтобы стать ей чистой.
Арсе рассказал, что они в этом году нашли много рудных точек. Ванин хорошо заплатил за работу. Арсе стал как купец.
– Но зачем Арсе быть купцом? Арсе все деньги отдал бедным.
– Доброхоты сейчас опасны, – усмехнулся Устин.
– Только дурак может так подумать. Умный – нет.
– Ты прав, Арсе, именно миром-то и правят дураки, умные горбы гнут. Рачкин – власть, а он трус и дурак. Отец тоже умом трекнулся, возомнил себя царем.
– Когда в руках власть, нужна ли голова? – буркнул Петр.
– То так, царь может быть и дураком, за него другие додумают.
Снова вместе в том же зимовье, но все же что-то изменилось. Нет, не что-то, а кто-то. Устин. Он часами мог молчать, о чем-то тяжко думать. Побратимы знали, о чем думает Устин, но молчали.
Шли дни, которые складывались в недели, а недели в месяцы, охотники удачно промышляли соболей, колонков. Но Устин становился отчужденным и даже злым. Первым сорвался Журавушка:
– Слушай, до каких пор мы будем нудиться вместе с тобой? Орешь на всех! Что тебе от нас надо?
– И верно, – поддержал Журавушку Петр, – будет нас мурыжить. Выкладывай, что у тебя там на душе?
– Боль на душе. Полюбил я Груню, – выпалил Устин и покраснел.
– Не ново, а при чем здесь мы? – шумел Журавушка.
– Да ни при чем. Просто тягостно мне. Будь она девкой, убежал бы с ней за сто сопок и стал бы жить в такой зимовьюшке, но ведь она была замужем.
– Любишь, как понимать – замужем, не замужем? Она баба свободная. Почему так плохо о ней подумал?
– Э, Арсе, – заговорил Журавушка, – у нас здесь куда путанее. Всякий мужик женится на непорочной девке. Но коль случится беда, он может запрячь ее в телегу, гонять по деревне и сечь кнутом. А потом может убить, может помиловать. До замужества наши девки должны быть чисты ако росинки. А тут баба – женись на такой и сразу убегай из деревни: засмеют, заплюют, душу загадят.
– Какой плохой люди, – заволновался Арсе. – Она же не думала, что его буду пропади? А потом он был плохой человек, все об этом знают.
– Так зачем же она шла за плохого человека? – проворчал Петр.
– Кто может знать, плохой ты или хороший. Мы знаем, что хороший, а другие не знают. Тебе, Петька, мало думай, еще меньше говори. Устин, тебе надо уходить, брать ту бабу и бежать сюда.
– Нашел место, здесь прихлопнут как мышонка. Никуда ему нельзя уходить. А потом она баба. Э, чего тебе говорить, Арсе, ты не знаешь наших законов. Давайте спать. Еще три недельки – и домой. А там пусть сам Устин решает за себя. Аминь, – закончил Журавушка и тут же уснул.
– Тебе бежать надо, Устин. У меня много денег, все тебе отдам, – шептал Арсе. – Я один раз любил, второй раз не могу.
– Милый Арсе, разве в деньгах дело? Не понимаешь ты нас. А потом прошу тебя: меньше трынди о деньгах, прознают – убьют. Эх, какой же я трус! – стонал Устин.
Молод и робок Устин. Душой робок, сердцем молод. Боится он своей любви. Себя боится, что не сможет простить Груне. А чего же ей прощать? Она ни в чем не виновата. А не будет ли она чувствовать себя виноватой? А в чем же? Как все сложно…
Другое дело, если бы на Устина бросился медведь. Это проще, он зарезал бы его ножом, если бы не успел добить пулей. Он ссорится с отцом, хотя часто бывает бит. Он бросился под тарабановские пули, защищая неизвестного парня, которым оказалась Груня. В прошлом году он в одиночку добыл первого тигра. Добыл и ничуть не испугался. Просто знал, что пуля может убить любого, если послать ее в голову. Тигр, кабан, медведь – все просто. А здесь…
Зря метался Устин. Его отец уже все решил. Он пришел и сказал:
– Загостилась ты здесь, Аграфена Терентьевна, пора бы и честь знать, – посмотрел колючими глазами в глаза Груне. – Завтра еду в Спасск, могу проводить. А там садись на чугунку и кати, куда твоя душа восхочет.
– Припоздали вы немного, Степан Алексеевич, я уже собралась. Коня на неделе подкует мне Журавлев, и покачу.
– Я тоже с ней еду, так что прощевайте, Степан Ляксеич, – поклонилась баба Уляша.
– Скатертью дорожка, – криво усмехнулся Бережнов. – Но ты забыла исповедаться перед дальней дорогой. Да спросить нашу братию, отпустит ли она тебя?
– Хорошо, спрошу, ежели есть душа у нашей братии, то отпустит. Да и за дом бы мне надо заплатить, вам остается.
– Уплатим, за все уплатим.
На совете баба Уляша сказала:
– Груша моя дочь. Да, моя дочь, и от нее не отстану. Мы были одиноки, теперь вместе. Нам вдвоем и горе – не горе. Вы все детны, а я хоть под старость хочу Груне косы заплетать. Умру, будет кому глаза закрыть, чтобы стылыми не смотреть на суетливый мир.
Но эти слова не тронули людей. Совет решил не отпускать бабу Уляшу: убит Тарабанов, баба Уляша может показать его могилку. Был недавно совет, где Бережнов поставил братию в известность, что не искать надо землю обетованную, а брать ее силой, а это значит – ставить свое царство, где не было бы царей-антихристов. Для этого он, Бережнов, на будущий срок не будет волостным, даже наставником, а будет собирать под знамя раскола своих людей. Страшная тайна.
Баба Уляша на это сказала:
– Силой вам меня не удержать. Нужна смерть моя, то берите. А потом мне ваши тайны ни про ча. Придет срок, а он близок, чует мое сердце, вас же и задушат ваши тайны. В своей же крови и захлебнетесь. Аминь.
– Отпустить бы надо с богом старуху, – сказал Алексей Сонин.
– Я тоже так мыслю, что надо отпустить бабу Уляшу с богом, – подал голос Лагутин.
– Отпустить? Эко жалейку вы на себя напустили! Грядет такое время, что не до жалости будет. Мой сказ – не отпускать! – отрубил Бережнов.
– Поймите, люди, дочь к концу жизни обрела. Понимаете, дочь! Аль сердца у вас нету? Нету, тогда не обессудьте! – поклонилась совету баба Уляша и, гордая, ушла.
– Останься, мама Уляша, я найду место, потом тебя позову. Приедешь ко мне, и заживем. Денег нам хватит, пущу их в оборот. Я ведь как-никак жила с купцом, кое-чему научилась.
– Нет! Нет и нет, поеду с тобой. Урядника я упредила, мол, грозит наша братия меня смерти предать. Не боись, баба Уляша за себя постоит и за тебя тожить. Зверей била раньше, ажио шерсть с них летела. Счас обезножела, но руки в силе, да и глаза еще ладно видят.
– Но ведь снова драчка и война!
– А здесь без войны не прожить. Кто хочет порвать эти тенета, тот должен воевать. Смерти я не боюсь, пожила.
Затаился дом бабы Уляши, замер в тягостном предчувствии. Ждет день, два, три… И вот Степан Бережнов укатил в Спасск. Баба Уляша только этого и ждала. Послала Груню сгонять на Чалом в Ивайловку, чтобы она уговорила Хомина на его тройке докатить их до Спасска. Оттуда они на чугунке уедут во Владивосток, а может, еще куда. Хомин согласился. Когда Груня рассказала ему, что баба Уляша хочет бежать с ней, но ее не отпускают, захотел Хомин подставить ножку всесильному волостному. Да и тысяча рублей на дороге не валяется.
Пал морозный вечер. Чеканным диском повисла луна. Спит деревня. Но спит ли? Зорки глаза у старой охотницы бабы Уляши: вон из-за угла амбара высунулся ствол винтовки. Это Селивон Красильников и Яшка Селедкин, наушники Бережнова, стерегут бабу Уляшу. Совсем перестали ходить на охоту, тем и заняты, что досматривают за людьми.
Похрапывает Чалый, запряженный в легкую кошевку. Не видно его доглядчикам, а выйти на чистое место боятся. Баба Уляша может и пулю пустить, с нее станется. Спрятался ствол винтовки, проскрипел снег под ногами. Ушли двоедушники.
Из ворот вылетел Чалый, на галопе понес кошевку по улице. Забрехали собаки. Хлопнула калитка. Вслед грохнул выстрел, пуля с воем ушла в небо. Тонким голосом закричал Красильников:
– Убегли! Догоняйте! Убегла баба Уляша!
Но тихо в деревне, будто люди не слышали выстрела, крика Селивона, а затем и шепелявого крика Яшки:
– Эй, вштавайте, убегла баба Уляша! Вот шобаки, шпят!
Спит деревня, не слышит голосов двоедушников. Нет Бережнова. Это немой протест его делам, его думам. Рыкни он, то все бросились бы в погоню. Но сейчас тихо.
Позади две тени, позади два всадника, шибко гонят коней, палят вслед беглецам, вжикают пули, пушкают по снегу.
– Пропали мы, баба Уляша! Натворили беды!
– Не боись, доченька. На-ка погоняй коня, я осажу догоняльщиков. Гони, не боись!
Баба Уляша подняла винтовку. «Хрясь!» – рявкнула винтовка. Конь резко затормозил, всадник перелетел через его голову, сунулся в снег. Конь сделал прыжок, второй – упал. Еще раз грохнула винтовка бабы Уляши, второй конь подогнул ноги – покатился, вылетел из седла всадник и тоже улетел в снег.
– Ну вот и будя.
– Мама Уляша, ты в людей стреляла?
– Да что ты, Грушенька, за кого меня сочла, я всего лишь коней осадила, а люди живы. Вона уже суетятся на снегу.
Нет, Чалый – не Воронок, Чалый – запаленный конь, подсунул его Груне волостной: чего, мол, баба понимает в конях. Но все же добежал до Ивайловки, а когда его остановили около тройки Хомина, он тут же упал на снег, ломая оглобли, забился и сдох.
Начали перегружать узлы из кошевки в широкие розвальни. Кони не стояли на месте, грызли удила, рыли снег копытами. У Хомина лучшая тройка в долине. Серые рысаки в яблоках. Взяли с места и понесли. Теперь их не догнать любому скакуну. Ночь выиграли…
Утром загомонила деревня. Набросились на Яшку и Селивона, чего, мол, не подняли людей. Сами хотели взять? Теперь хромайте, считайте синяки. Фотей еще и поддал Яшке такого тумака, что тот перелетел через изгородь и плюхнулся в снег. Бросились в погоню. Двоедушников оставили дома. Не сказать, чтобы гнались шибко. Но все же погоняли коней.
На ярмарке шум и толкотня. Пар от кричащих ртов, ругань, разноязыкий говор.
Степан Бережнов и Алексей Сонин торговали пушниной, зерном, маслом, кетовой икрой. Алексей Сонин на глазах честного народа всучил молодому купцу тухлую икру. Сверху насыпал свежей, а внизу бочки – порченая. Здесь кто умнее, кто языкастее, тот в барыше. Видел, что брал, так чего же вопить, мол, обманули. Ради барыша даже старообрядец готов есть и пить с мирским купцом, была бы выгода, а потом на лбу не написано, кто он, кто ты. Да и грех-то легкий, грех отмолимый.
Около Алексея Сонина всегда народ, его соболя на загляденье. Он и зазывать мастак, орет на всю пушную ярмарку, хвалит свою пушнину. Да и купцы знают его соболей, колонков, из рук рвут.
Все распродал Сонин. Теперь можно и кутнуть. Бережнов среди своих строг, а на стороне не прочь пропустить стопарик спирта. Все нутро обжигает, но зато и в голову сразу бьет.
Сонин набил полную питаузу апельсинов – редкий фрукт в этих краях. Они пахли душисто, емко. Бережнов метнулся к Сонину.
– Где купил?
– Вона видишь дверь стеклянную, там тех пельсин возом бери. Почти задарма продают. Да погоди, давай забежим в кабачок, с морозца трахнем по стопке, а уж потом сбегаем за пельсинами. Не расхватают. Я заказал на тебя мешок. А торговки там, боже, ядрены да красивущи, страсть! Наши-то супротив них пигалицы, а те идут и храмустят, как репы, хрум-хрум.
Выпили по стакану спирта. Крякнули, подмигнули друг другу. Побежали за «пельсинами». Вошел Бережнов и оторопел: ковры, зеркала, тепло, уютно. Его окружили «торговки». Одна из девушек, этакая милая, ласковая чернявочка подбежала к Степану Бережнову, обняла его и начала целовать, Бережнов оттолкнул ее, проворчал:
– Ты чо, сдурела? Изыди, нечистая сила!
Но чернявочка снова бросилась на шею Бережнову, не отбиться. А Алексей Сонин уже уводил белокурую девчушку в номер.
– Ужли у вас тако продают пельсины-то?
– Так, так, дедушка, – смеялись продажные девки.
– Проходи с Галей, она те покажет, как они продаются.
Бережнов несмело пошел за Галей, она вела его за руку. В номере и правда на столе горка апельсинов, разные сладости. А чернявочка быстро сбросила с Бережнова шубу и снова впилась в его губы пиявкой. И закружилась голова у мужика. Совсем все пошло кругом, когда он выпил крепкой наливки. Все забыл: и бога, и свою суровую Меланью.
Жарки поцелуи чернявочки, туманны ее ласки…
Утром его встретил Сонин, противно хохотнул, вкрадчиво спросил:
– Вкусны ли пельсины-то?
– Прочь, сатано! Епитимью наложу, не отмолишься.
– Про себя не забудь. Ха-ха-ха! И не согрешил бы Адам с Евой, ежели бы бог не наложил таинство на райское яблоко, ежели бы не соблазнила его отведать змея-искусительница. В мире сем так: что запретно, на то и манит.
– Изыди! Господи, помилуй и отпусти мою душу на покаяние. Во всем ты, пес смердящий, виноват. Пять рублей золотом содрали. Убыток, во всем убыток: делу убыток, душе.
– Може, в остальном убыток, но душе прибавка. Коней и баб любить – богатому не быть. А меня не хули, не то обо всем расскажу Меланье, бороду-то выдерет. Моя уже привычна, а вот твоя прознает про блуд впервой. Да и братия наша не пожалует.
– Сатано! Дьявол! Срамник! Грех на тебя падет, соблазнил ты! – кричал Бережнов, топая по снегу валенками с дивной росписью.
До вечера торговал Бережнов, торговал вяло. Перед глазами стояла та чернявая хохотушка. От воспоминаний теплело под сердцем. Красивей поди будет девы Марии. Она все рассказала Степану о себе: переселенка, родители по приезде померли, стала нищенкой, потом попала в этот дом. Просила:
– Возьми меня к себе. Буду ноги мыть и воду опосля пить. Люб ты мне. Оба в силе, оба в красоте. За одну твою бородищу пошла бы в ад.
– Да ить ты моложе меня на двадцать пять годов?
– Я молода, а ты сильный, потянули бы одну упряжь. Возьми! Перекрещусь в вашу веру. Наряжусь в цветастый сарафан, миловать буду, целовать буду.
И заметался Степан, как волк, пойманный в капкан. Никто никогда так его не миловал, не ласкал. Меланья, та и целует-то, молитву сотворя, будто срамное дело творит. Кряхтел, плевался с досады, что не может вот так, как Сонин, жить. Наставник. С него братия берет пример. Даже думка шальная запала в голову: бросить все и бежать с этой продажной девкой. Но разве можно бросить свою мечту, свой дом, свою братию, власти лишиться? Стонал и скрипел зубами Степан.
А когда село солнце, тайком нырнул под красный фонарь и забылся в теплой ласке. Ловил до утра купленные поцелуи. Обнимал проданное тело. Грех и маета.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.