Текст книги "Неупиваемая чаша. Повести и рассказы"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
– А что?
– Я их так!.. Взял одного за ворот… а здоровые, черти… ну, да, ведь, и я не маленький. Взял его да головешку-то ему и нагнул-толконул! Кланяйся, такой-растакой, ежели тебе Бог-помощь говорят! Так и присели, ни живы мордастые, черти. А кормят-то их как у нас! Барин по-немецкому с ими говорит, барыня за ручку. Э! А они все ха-ют. Чтобы образование показать! Все у нас никуда, не по их все. Ведь, вот не знали-то, что они в гости будут… березы бы для их перекрасили, в речку бы молока напустили, перин бы им натащили… де-вок бы им… пожалуйте, удосужьтесь обратить такое ерманское внимание, извините уж только, необразованные девки, по-вашему не умеют…
– Чевой-то ты это нехорошо говоришь… грех! – остерегает бабка.
– Кучер мне сказывал. То, как пришли, с голодухи-то на хлеб накинулись… горячим хлебом их баловали… а тут и хлеб – не хлеб! Да хлеб-то святой наш, с этой вот землишки, с мово поту… хлеб-то сладкий для его хайла немецкого… И хлеб не хорош! Я б его глиной напхал в молоке мошки! Мо-ло-ком поим! Да на русскай-то хлебушка как? На коленках стой перед им, хрестись на его, принимай! Кровью русскай-то хлебушка поднят, хрестами хрещен, слезами замолен! Каша не такая, крутая, не белая, а?! У, змеи! Я б им такую кашу показал… я б им доказал!
Ну, послушай, что делается. Повез один ихний колобовскую барыню на машине, тючки ей снес, а барыня… Я б эту барыню!.. Вот ей-Богу… на полустанке сам слышал… а барыня и говорит другой барыне: «А ну-ка обидится, если ему двугривенный дать?» И отвалила ему со-рок копеек! Да энтот немецна корточках перед ней завился! А своему мужику, да хоть бы мне вот… гривенник бы в рыло – и утирайся! да еще бы пяток сдачи бы ей! У-у, образованные! Все у них навыворот…
Парнишка там в именье, студент, тонки ножки, книжку читает, чтобы с немцами говорить, по-ихнему. С нашими-то там никто, небось, не говорит, а лупят по чем попало. Прямо диву дались, как нам кучер тут порассказал!
Поехал барин немцев добывать в город, хлеб надо убирать. Ладно. По начальству там, то-се… А его Нам начальство и спрашивает, а какое им от вас содержание воздуху будет, где их спать положите?! А? Ей-Бо-гу! На вольном-то воздухе! Я на лаковом заводе у немцев жил, так про нас не требовали воздуху, а спало нас сорок человек в одном покойчике, дружка над дружкой. Наших пленных там с голоду, с холоду морют, а мы… Значит, подставляй шею! И победим – все равно шею подставляй, потому мы не люди, не образованные… измывайся, лупи, как тебе угодно. А немецв шляпе, хочь, может, и без рубахи, а в спинжаке… Вид у него чистый, головешку эна куда подымает – не причешешь! Нет уж… звери – так с ими, как со зверями! в корыто их головой! Бей, сукиных таких, в плен не бери! И Мишке наказал – не бери! Бей, коверкай, его, стерву, с землей смешай его, такое его образование! Не щади, выводи крапиву, падаль несчастную!
Что сталось с дядей Семеном! Бабку оттолкнул, себя в грудь стучит – нагорело-накипело. Хочет найти, уяснить, охватить, понять что-то. И, должно быть, все понимает, только не может высказать, поставить четкое, крепкое клеймо. Да, пожалуй, еще не знает, на что его приложить, чтобы попало в точку. Смутная правда мелькает в его сбитых словах, боль неутешная, обида давняя, неизбытая, правда, выясняющаяся растерянному взору.
– Может, через эту войну все увидим… подведем баланцы, распространим! Я теперь газеты читаю, многому научен. Сын у меня страждет, воюет во всей душе… ну, значит… могу я ответ требовать – почему такое… где вся наша правда истинная? Могу!
– Душу-то рвешь, шумный… – ворчит бабка. – Зеваешь-зеваешь, а ночью по избе все бегает, жалится… под сердце подкатывает.
– Бо-льшие разговоры… пройзойдут… Ладно, поглядим… правду, хоть ты ее вилами приколи, она все голову подымает! Не навоз запал и ладно… Ффу-у… Яблоки-то… Не уродились…
Пусто в осеннем его саду, захолодали заржавевшие яблоньки – вот-вот оголятся. Не ставил и шалашика на сторожбу.
Дядя Семен… Где же покойная его сила? Утекла с годом, а на смену ей пришло дерганье глазом, сжатые кулаки и злость. А ведь какой крепкий был! И все у него было крепко в хозяйстве. Будет ли и тут крепко?
Вот гонят коров. Подняла бабка прутик, заковыляла, загоняет черную, крутобокую, тяжелую, а пегая, переваливаясь, как Марья, стельная, мычит с подхрипом в окошко – просит хлеба. И так хорошо смотреть, как белолицая, пригожая, сытая Маруха протягивает ей из окошка ломоть с горкой соли. Пахнет молоком. Хорошо бегут, семеня ножками-палочками, черные овцы, шарахаются – вот-вот убьются. Долго, протяжно мэкают. Мычанье, рев, бэканье – несут тихую деревенскую ночь, покой благодатный. Три овечки постукивают копытцами, тычутся беспокойными мордочками в ворота. За стадом, в пыли, тянет ночной покой – уже потемнели дали. Но падет ночь – и не будет покоя. Опять дядя Семен будет бродить по избе, прикладывать мокрое полотенце к сердцу, отворит окошко и будет заглатывать холодную ночь, темную, осеннюю. Будет видеть в ночи, как с грохотом бегут огоньки по невидному мосту, туда, туда… Будет сидеть на лавке и в темной тоске смотреть на темную икону, на синюю лампадку.
– Не надо горячиться, вред, знаю… Да что ж ты будешь… делать… Вчерашний день с Мирошкой схватился… укорять стал, что, вон, мол, воротился, работать может… Грех… А он молчал-молчал, да и говорит: «Эх, дядя Семен… я свою судьбу чую!» Человека обидел только. Ну, когда ж предел будет, а?! Так никто и не знает? – Никто не знает.
Он смотрит в небо. Там уж и звезды наметились. Долго смотрит, молчит…
– Один Только Господь Знает.
1915
Трапезондский коньяк. Рассказ офицера
Представляете, что такое глухая осень в горах, на подступах к Анатолии? Возьмите прямую – Трапезонд-Эрзерум. От нее к западу – горные дебри, бездорожье, редкие поселения, девственные люди, как тысячу лет назад, – «анатолийские мужики». Встречаются красавцы. Девушки попадаются… – персидская миниатюра. Штабс-капитан Грач… – дед из хохлов, мать московка, убежала с кавказским офицером, отцом Грача, – занявшимся под старость нефтью, и к тому времени богачка, дома в Тифлисе, – так вот этот Сережа, талантливый, все стенки мазанки нашей разукрасил этими «анатолийками»: головки, чадры, шальвары, туфельки, опояски… – сон из Шехерезады. Раньше мы с ним в Персии стояли, повидали.
Так вот, глухая осень 1916 года. А где стояла наша полубатарея, так это и не глушь даже, а прямо орлиное гнездо. Только мы да турки – немцы еще, пожалуй, – знаем, что такое был этот «кавказский фронт». Западу это мало внятно. А там-то и шла истинная война, «боевая игра героев». Турки отличные вояки, но наши туркестанцы, кавказские стрелки, пластуны!.. Ахнул запад, как мы в морозы, по грудь в стену, с налету взяли считавшийся неприступным Эрзерум. А Саракамыш, Эрзинджан… Трепали и Энвера, и Кемаля, Ахмет Изета и немецких генералов. И при каких же ничтожных средствах, полуголодные, полное бездорожье, отлично вооруженный противник, который в лоск раскатал союзников, в памятной «дарданелльской операции». А мы этого трепача и растрепали. – Суворов с Ермоловым не постыдились бы. А почему? Традиционный кавказский дух, решительные вожди, и… союзники не мешали.
И вот к октябрю 16-го года бои закончились, и мы стали на рубеже. Впереди – анатолийская горная пустыня. Завалили снега, глушь стала замогильной. Наша полубатарея, как я сказал, занимала позицию на горном тычке-обрыве, прямо – орлиное гнездо, вид верст на пятьдесят. Под нами, метров семьсот в отвес, шумела речка, один из тамошних «чорохов»: летом курица перейдет, а дожди любые понты расшвыряет. На нашей стороне закрепился стрелковый батальон и сотня пластунов; за речкой турки в снегу зарылись.
Путь к нам в гнездо был самый отчаянно-турецкий, печенки отобьешь, загогулинами верст двадцать, хоть и рукой подать, и жили мы, как анахореты афонские. Почта раз в две недели, душу отогревали спиртом, а при случае – трапезондский коньяк, «вывороти глаза». Доставлял его нам Аристопулос-мошенник, под собственной этикеткой. Чего он туда вертел, кукельван, что ли, подбавлял… так глушило!.. А этикетка – живой магометов рай. Пьешь и любуешься, будто султан в гареме.
Офицеров – командир Грач да я, команды человек семьдесят. Работы никакой, тощища. Спускались первое время к батальону, в двадцать одно стегали, но пошла погода, очертело, – полная неврастения. Лежим и плюем, кто дальше. А Грач с горьким зарядом был, два месяца ни звука от невесты.
И вот в середине октября жданное, в розовом конвертике, и сразу Грача по голове: ошиблась в чувстве и уезжает в Питер. Кое-что от Грача я знал. Писала ему мать – был в Тифлисе поэтик питерский, головка лаковая, лик прыщавый, но привлекал поэтическим магнитом. А девица стишками баловалась и даже раз напечаталась в «Приазовском Крае». Самая современная, с болтайками на ушках, и всегда в истерической истоме: «ка-ак мне все надое-э-ло… хочу неправдоподобного!» Неправдоподобный ее и утянул. Не терплю этой бляманжи. Ну, Анна Каренина если бы, а то слюнява панихида под дурманцем.
Грач был в отца, горячка, а от матери – твердость и прямота. Два дня все лежал, определялся. Наконец, поднялся, снял со стенки «неправдоподобную» и – в печку. И пошел у нас «трапезонд». Метель, чикалки – катай под музыку. Вестовой барина разденет, укутает и сидит-зевает. Славный хохол, Канальчук, батумский… такая-то бестия-каналья, везде найдется. Грачу был предан… душу за него положит. Спас его Грач от сыпняка, коньяком поднял, не было камфоры у нас. Грицко и платил ему. Хватило и его Грачиным горем, и он помаленьку трапезондил.
Вот Грач и говорит, и розы на лике его молочном, – красавец, карие глаза, горячие, а белотельем в свою московку: «К черту! Жениться буду – нетронутую возьму, без вывертов, чтобы душа, как родниковый ручей, чтобы все ее небо было видно… только вот где такая?» А Канальчук глядит на барина умильно, и рот врастяжку. Я одобрил, сам о такой мечтал. А была на стенке у нас картинка, повторял ее Грач в этюдах: тонкое девичье лицо, головка каштановая, брови таким разлетцем, как удивление, будто ей мир открылся… а глаза синие-синие, восточное что-то в них, у персиянок встречается, и что-то родное, наше, сердце твое берет, и чувствуешь – всю себя отдаст, если уж накрепко полюбит, такая ясность и глубина.
Так вот, глядит Грач на головку эту и кивает раздумчиво: «Где я ее видал, как я ее писал… нет такой!» А надо сказать – в Персии, под Тавризом, мы в духане одном видали такую мельком, в арбе она проехала со старухой. Персы зацокали, а хозяин сказал: «Дешево купил: кипа табаку да двести туманов», на наши рублей восемьсот. Соседний шейх в жены сговорил, в свой гарем, и шейху тому за семьдесят. Так мы вскипели, что хоть повесить шейха. Грач ее после зарисовал, по памяти: девчушка, годков четырнадцать. Вспомнили мы ту встречу, хватили трапезонда, да так, что я два дня без памяти лежал. И вот когда я «отсутствовал», и случилось…
Надо сказать, что пока мы с Грачом были в еще состоянии точного прицела, усмотрели мы в этикетке трапезонда, среди волшебных гурий, ту самую девчушку: ну, по-хожа!.. «Вот такую бы взял, – сказал Грач, – само естество; эта уж верная навеки». И впали мы с ним в анабиоз. Но тут мне придется рассказывать со слов Канальчука, до моего восчувствия. Грицко чертовски талантлив был на изобразительность, рассказывал так ярко, будто я сам присутствовал.
К вечеру потеплело, и хлынул ливень. Грач скок с тахты: «Канальчук!» Как лист перед травой. И велит ему Грач сейчас же скакать в деревню, что за нами, в нашу уж, как бы в Россию, и сейчас же доставить ему сюда красивую девушку, и не для баловства, потому что Грач был отменно скромный, стыдливецдаже, и, притом, что бы там ни говорили, а наша армия свято блюла приказ – с населением занятых областей обходиться строго законно, беречь имя русское и славу Белого Падишаха, – а желает, мол, командир вступить в брак, как полагается по ихнему закону, и чтобы все по согласию, а командир закрепит по-своему – под венец. Приказал натвердо: «Без невесты ко мне не возвращайся!» Что у него в голове варилось – неизвестно. Приказывал твердо, «как у орудия, припечатали-приказали, вполне при себе», – и лег на тахту, руки за голову, «будто о важном думка». Канальчук: «Слушаю, ваше благородие!» – и началось его мифотворчество. Что в его голове варилось?..
До деревни было верст семь, дорога головоломная, развело снег и грязь, загремели потоки, пала темень. Канальчук взял электрический фонарик, винтовку, сигнальную трубу – «на случай», оседлал своего «Молодчика» и пустился. Дорога была знакома, таскался в духан туда.
Была глубокая ночь, когда он добрался до деревни. Все спало, но поднялись собаки и начался тарарам. Ахнул в них из нагана, выскакал к минарету на площадку, «перекрестился» и затрубил тревогу. Поднялся переполох, кто-то завыл с мечети, набежали, глядят – солдат, урус! А он по-татарски балакал бойко. «Я, говорит, парламентер, немедленно старшину и муллу, важное приказание!» И фонариком в них – фук-фук. Заполошились, пришел старшина безрукий и мулла, зеленая чалма, – три раза, значит, в Мекку ходил. Что такое? А то, что главный начальник-ага, у него пушки на той горе, и чуть что, сейчас повернет, и все под косу, к шайтану! И велит начальник-ага: сию минуту жениться законным браком, под бумагу и под печать, потому здорово затосковал, и чтоб выбрать самую красивую невесту, какая только имеется, и чтоб сам старшина и мулла, и родители немедленно явились, «екстренно», и припечатали брак, как полагается, под расписку. А у аги мамаша самому Белому Царю известна, и половина Тифлиса у них домов, и караси-ну… двадцать пароходов ходит, а бани мраморные… – бани приплел с чего-то! – и горы лир золотых, – «золото на вас валится!» «А ежели заартачитесь, хоть на одну минуту, сейчас повернем все пушки, и все к чертовой бабушке, до горы ногами!»
Его признали. И, представьте, эти простые люди все приняли за правду. Стали обдумывать, старшина с муллой и говорит: «Начальник приказал, дело строгое, мы русских любим, обиды нам от них не было». Стали перебирать, какую девку везти к начальнику. Выбрали. Пошли к одному двору, а мулла остановил: у Мамута надо; пять девок у него, одна краше другой, хоть и бедный самый, а одеть оденет, а лучше всех Дзюльма, пятнадцатая зима пошла, только как бы не заупрямился, что меньшую». Канальчук им: «Эту и давайте, полное вам от нас доверие».
Повалили на край деревни, подошли, стучатся: «Вставай, Мамут, счастье тебе от Аллаха привалило!» Отпер Мамут, на костыле, – с войны только воротился. Стали кричать: «Ага-урус требует твою Дзюльму в жены, выкуп богатый даст, и по закону, как полагается!» А мулла подмасливает: «Пошлет тебе Аллах теплый ветер к сердцу». У Мамута и ноги подкосились: чудеса в решете!
Вошли в мазанку, зажег Мамут сало в плошке и велел Дзюльме одеваться – смотрины будут. У них это не полагается, а Канальчук – никак: «Вы нам кривую еще подсунете!» Долго спорились: «Нет, кажи!» Ладно. Сели на корточки, курить стали. Канальчук свернул «ножку» и говорит: «Всех показывай, будем выбирать!» Стали показывать – одна лучше другой. А бабушка плачет и бубнит, – матери-то у них не было, – «ярочки, звездочки… в Истамбуле не будут краше».
А как показали меньшую, хлопнул Канальчук старшину: «Лучше не требуется, берем!» А Мамут ему: «Пусть ага за жену в дом даст… – почесал затылок, на потолочину поглядел, – два ста лир». Крикнули старики: выходит полторы тысячи на наши. А Канальчук: «Это нам плюнуть, дадим и триста!» Зацокали, ударили по рукам, готово. А та, кроткая, как овечка, к бабушке на грудь укрылась. Повела старуха обряжать, а Канальчук торопит: «Кончай до зари, делов по горло». Старшина пошептал, – нам с муллой магарыч. Ладно.
Обмыли, обрядили, фатой накрыли, розовый сарафан, шит серебром, пояс – серебряные рубли, наши, в ожерелье два полузолотых, – наше золото в Турции ценили, туфельки малиновые в золотых разводах, ногти хноей накрасили, бирюзовые сережки, бабушкины, навесили, – ахнул Канальчук: «И на каком огороде репка такая выросла!» Посадили на кривую ослицу, накрыли шалью и тронулись всем собором. Мулле старую мулицу дали, старшина пеш пошел. Канальчук впереди, фонариком постреливает, собаки проводы замыкают. Мимо духана не прошли, взбудили турка, а там Аристопулос-мошенник. Велел Канальчук всем кофию, записать за самим агой. А невеста ждала на улице.
Вызвездило, морозец. В 3-м часу пришли, сторожевой окликнул, все обошлось. Вошли в офицерскую, на пол сели, невесту на табуретку посадили: «Жди-сиди». А Грач – на тахте, камнем. А я за занавеской, в «трапезондском отсутствии». Канальчук доложил: «Так что, ваше благородие, привез невесту, извольте глядеть» – за ногу его.
Грач поднялся, как был, во френче с золотыми погонами, с Георгием, высокий, красивый, с розами во все щеки, вид орлиный, глаз соколиный, – «ну, ни в одном глазу!» Только – «лицом сумнительны, будто в себя глядятся». И всем понравилось, очень по виду строг. Канальчук Мамуту мигнул – показывай товар. Мамут фату откинул – извольте глядеть. У них это не полагается, до свадьбы, а тут старшина велел и мулла ничего, подакал. Ну, красота-а!.. А Грач воззрился под потолок, не смотрит. Так всем понравилось, что закон хорошо блюдет. Грач мотнул головой – чего у него варилось? – и руку всем протянул, будто благодарит.
Канальчук им – пиши заручную, по закону, – «у нас по метрике». Мулла пошептался со старшиной, с Мамутом, поднял руки, полопотал… дескать, живите в согласии и любви, наставили на бумажке палочек, мулла каракули разыграл винтами, а Канальчук батарейной печаткой хлоп – все в порядке. А невеста сидит, как птичка на тычинке, перед ротиком только кисейка дышит – жива еще. А Грач ни слова, столбом, смотрит под потолок, – «ну, так-то чинно, лучше нельзя, прилично». А это на него так трапезонд оказывал – полное истуканство. Меня – в бесчувствие, а его в стоячий анабиоз. А теперь к расчету.
Мамут – триста за дочь! А у нас пять целковых, неделя до получки. Канальчук барину: «Скажите, что опосля, по телефону мамаша вышлет». Грач промычал, а Грицко им: «Четыреста, говорит, получишь за просрочку, расписку дам с печатью». Нет, на руки давай. Спор. И мулла, и старшина со стариками – на руки! Канальчук грозит: «Как так не верите командиру-аге? Мы полцарства вашего завоевали, у нас карасину миллионы… а коли так, сейчас повернем все пушки – и все под косу, к шайтану!» Стали лопотать, уломали-таки Мамута: неделю погодить, только бумаги на руки. Начеркал Канальчук, что в голову попало, подал барину подмахнуть – приказ, мол, – тот подмахнул, не видя, печаткой хлоп батарейной – готово, получай.
А та сидит – кисейка на ней дрожит, про пушки поняла, пожалуй. А Грач – каменное стояние, «и как будто стоя спит». А Мамут не пронялся: сыму с нее наряд, я человек бедный, кровью-потом все собирал, и нога перебита, и девок куча, после свое получит, как выкуп даст. Всех прогнал, давай разоблачать. Снял сарафан нарядный, и пояс, и ожерелье, и туфельки. Хотел и шитую шапочку с фатой, да стыдно, что ль, ему показалось, раскрыть-то ее совсем, – оставил. И подушки ее забрал, и два кувшина медных, – осталась она в халатике на ватке, широкие рукава, раструбом.
А она, вся покорная, кроткая, как овечка, ножки поджала, сидит-помалкивает, слезки сияют только: подумать – отецраздел! Канальчук туфельки вырвал у него, велел обуть: «Невеста босая не бывает!» Ну, поворчал анатолийский мужик, – ладно, говорит. Взял Канальчук баринову бурку, прикрыл невесту, – стала она дрожать. А Грач рукой так, будто прощается. Вытолкал всех Грицко, а Грач – хлоп на тахту и – камнем. Канальчук «перекрестил молодых» – «час вам добрый!» – и удалился на цыпочках. И остались молодые сам-друг с печуркой. Потрескивали дрова да ветром било о глиняную стенку.
Теперь начинается мое «присутствие».
Меня разбудило солнце. Поднялся, гляжу за занавеску… – что за чудеса?! На табуретке, у изголовья Грача, Шехерезада, с этикетки! Протер глаза, крикнул: «Сергей, во сне это мне, Шехерезада?» Жуть даже проняла – может, с ума сошел? Гляжу, а Шехерезада протягивает ручку – и… моего Грача не-жно так, по щеке проводит, ребенка ласкает словно! Я-то не знаю ничего, а она уж при исполнении обязанностей, супруга, это в крови у них, как инстинкт. Друг дружке и слова не сказали, и с места не сходили, как ее вчера на табуретку ткнули, а уж она будит его лаской, оклик-то услыхала мой. И черную его прядь на молочном лбу оправила, с глаз сняла. И все так нежно, как дуновение. Ножки – как младенца, ручка из голубого рукава-раструба, будто розовый стебелек, – и вся – как куколка. Протер я глаза: сидит, кисейка отпахнулась, личико видно стало… – и ахнул я! Бывает же такое… – ну, та, живая та, девушка из-под Тавриза, мечта-то наша, тот самый тип, с персидских миниатюр, самый живой «этюд»! Как-то хранится это, в тысячелетиях. Странное совпадение, но – факт.
Грач, наконец, очнулся, всмотрелся, приподнимается, сел. Рукой так, на нее: «Ты кто?» А та… Господи, что за жест! – по лицу его, не-жно так… – фантасмагория! Без слов понятно: «Я, мол, жена твоя». Так вот именно и сказала ручка. И, верите, ни страха, ни… ну, ничего, как надо. Это у них от века, как дыханье, как бы служение. Так вот у пчел: чуть из ячейки выбралась, чуть обсохла, расправилась, – уж пчела, знает свое призвание.
Грач на кулаки откинулся, взирает очумело, и на лице удивление и… восторг. С глаз кулаком смахнул – нет, сидит! Поднялся, осторожно, кругом ее обошел, а она с него глаз не сводит, головкой за ним следит. Он тогда по-турецки: «Ты кто… как ты сюда попала?» А она ему кротко-нежно, и голосок – серебро живое – буль-буль – соловей по-ихнему: «Жена твоя, господин». Грач шатнулся, а Канальчук, в дверях: «Так что честь имею, ваше благородие, поздравить с законным браком!» Тут уж я упал на тахту и стал себя за волосы трепать: во сне или наяву мы все?!
Словом, история неописуема. Канальчук доложил, что было, «все по закону», и… – «теперь как прикажете». Грач был в великом замешательстве и… в восторге. Дзюльма была неотразима своей покорностью, нежностью, красотой, глазами… «чистоты родникового ручья и неба», и это небо было – ее небо, ее душа. Вся она была настоящая, нетронутая, «без вывертов», такая, о какой тосковал Грач в мечтах. И эта мечта осуществилась, стала его женой. Или – «почти женой».
Он взял ее руку и гладил нежно, раздумывая, как же теперь все будет и что с ней делать. Она покорно ждала, как кроткая овечка. Глаза ее… Не детские были ее глаза, и то, что томилось в них, что было в их грустном взоре и наклоне ее головки, шеи, – все это было извечно-женское, созданное в тысячелетиях, влекущее и творящее неудержимо… и властно чувствовал это Грач. И сразу определил-решил. Тут же, своим инстинктом. И все, будто вот так и надо, решило с ним: да будет.
Как раз заявился Аристопулос-мошенник. Грач достал у него под вексель пятьсот лир. Канальчук отвез выкуп Мамуту, уплатил магарыч мулле, старшине и старикам, привез Дзюльме ее наряд и старуху – побыть при ней. К вечеру Дзюльма разубралась и, кажется, обошлась совсем. Грач ей сказал, что повезет ее далеко, сделает ее русской, и она будет жить у его матери и готовиться к настоящей свадьбе по нашему закону. Она радостно-удивленно закивала. Можно сказать, пожалуй, что она полюбила красивого уруса, если не устрашилась полюбить: она на него взирала с благоговением, как на живого бога. Грача смущало, как отнесутся к его «безумию». После всего не могло быть и мысли об отказе от посланного судьбой подарка. Но все разрешилось – нельзя лучше.
Мы перешли в общую казарму: команда живо очистила нам закуток, очень довольная происшествием. Канальчук сообщил, что «очень одобряют, молодчага наш командир». Дзюльму оставили в мазанке со старухой. Утром Грач поскакал в штаб дивизии и подал рапорт о происшедшем. Дивизионный, старый кавказец, крепко распек его, посадил на двое суток под арест, потом в частном порядке, – он знал старого Грача-полковника, – одобрил решение жениться и обещал перевод в Тифлис. Получив отпуск, Грач вернулся с сестрой милосердия, которая привезла что нужно. Дзюльму одели и увезли в Тифлис, к матери Грача. В те дни я был в приподнятом настроении, по-новому опьяненный, и было как-то не по себе, что Дзюльма пропадет как беглый сон, – будто меня обидели. Жизнь наша круто изменилась. С Грачом мы простились грустно: оба творили сказку, и сказка кончилась для меня.
В феврале, перед самой революцией, Грач писал из Тифлиса, что Дзюльма учится, уже порядочно говорит по-русски, и батюшка готовит ее креститься. В апреле писал, что Дзюльма необыкновенная, все от нее в восторге, ее уже окрестили, и теперь она – Оленька, и скоро свадьба, мать не нарадуется: Оля – вся – грация, нежность, кротость, чуткость и чистота: сама природа дала ей все, чего не дадут никакие институты… что он безмерно счастлив, того же и мне желает. Да, того же… поди, поймай.
В июле, проезжая через Тифлис, я направлялся к ним. Идя городским садом, я вдруг услыхал: «Таш-Таш!» – интимное прозвище мое; и увидал прелестную девушку, шатенку, в розовом газе, в широкополой шляпке. Она шла под руку с красивым офицером, который радостно мне махал. Я прямо залюбовался ими. Ну да, это были они, счастливые. Дзюльма… Не было Дзюльмы: была прелестная, юная, изумительно-изящная европеянка, – вот никогда не думал, как легко ей далось, свободная эта грация светской девушки, – только в синих глазах ее оставалась знакомая мне кротость, отсвет какой-то обреченности, нежная грусть и даль… то извечное, что привлекло нас в Персию, на миниатюрах, что так кольнуло на пыльной дороге у духана, что старался поймать на свои этюды Сережа Грач, что он, наконец, поймал и сделал своим навеки. Это что-то… чем выражалось оно в глазах? Непостижимо это… что-то в разрезе глаз, в неуловимой искре, которая вдруг обожжет и обласкает… то слито с неизъяснимым «женским», «вечным женским», чего не могут схватить славнейшие даже мастера, что Грач называл «родниковым ручьем» и небом. Это совсем неточно, этому нет названия.
Проведя с ними два дня в их роскошном доме, в полувосточном комфорте, где Оля-Дзюльма чувствовала себя привольно, – мы с Грачом валялись на шелковых подушках, в бухарских халатах и тюбетейках, расшитых золотом, и дымили кальянами, под взглядами сказочной Шехерезады, а Канальчук сервировал нам обильные яства и пития, – я уехал влюбленным, обновленным, чуть оглушенным сказкой. Мечтал о недостижимом, а жизнь уже казала удушающую действительность…
Ходили слухи, что Грач с молодой женой оставался в Тифлисе до захвата города большевиками. Живы ли они – не знаю. Но чувствую: если нет Грача на земле, нет на земле и его Оли-Дзюльмы: такие не переживают любимого.
Декабрь, 1938Париж
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.