Текст книги "Неупиваемая чаша. Повести и рассказы"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
II
Два события укрепили Алю.
Зимой неожиданно приехал Митя, привез золотой мимозы. Был он какой-то новый. «Жестокое что-то в нем, – определила Аля, – помолодел, загорел, сбрил усы… похож на английского спортсмена… но что-то в нем, странное что-то, жесткое?..» Он посидел недолго. Сказал, морщась: «Нет, довольно. Кролики, клевер… все это чепуха. Вот что, Аля… только никому не говорите. Прощайте, еду туда… папа знает. – И поглядел на нее прощально-нежно. – Не думайте, что я это… от разочарования, вы понимаете… что я хочу сказать. Личное… конечно, сейчас не время. Надо продолжать».
Аля почувствовала, как у ней упало сердце. Она озарила его глазами, взяла его руку и поцеловала молча. Он до того растерялся, что не успел отнять руку.
– Дайте я перекрещу вас, Митя… – сказала она сквозь слезы.
Он глядел на нее с печалью и восторгом. Нежно поцеловал ей руку, пошел к окну, посвистал тихо-тихо…
– Сегодня еду. Иногда вспомните?.. – сдержанно сказал он.
– Да, да… – сказала она, не соображая, – непременно…
Расстались они свято и нерешительно.
Когда он ушел, Аля прислонилась к оконному косяку и все читала на той стороне сквозь слезы: «vins cafe liquers… vins cafe liquers…»
Когда мимозы засохли, она поставила их к иконе. Стала за него молиться.
В апреле, когда продавали на улицах фиалки, пришло от него условленное письмо: «Помаленьку торгую, барышей нет». Значило это, что все благополучно, о них узнать ничего не мог.
Второе событие потрясло ее.
В октябре прочитала она в газетах, что «приговорен к расстрелу за связь с врагами советов земский доктор, бывший дворянин Семен Николаевич Кротков, 65 лет. Приговор приведен в исполнение».
Аля сначала не поняла, не верила. Потом поняла и помертвела. Вот почему уже полгода не писал он ей. Только он еще оставался в Лохове, наводил справки о пропавших. Если кто из них жив еще и где-то еще скрывается, мог бы дать знать о себе верному человеку, доктору. И вот его убили!..
Вспомнила Аля мартовскую метель, когда постучались к ним два солдата и напугали… и так обрадовали! Бедные мальчики, с ввалившимися, измученными глазами, заросшие, постаревшие, в солдатских изодранных шинелях, в разбитых сапогах, обмерзшие и больные. Они пробирались к югу. Остался в ее сердце шепот замерзших губ, чуть слышные слова брата: «Зашли проститься…» – и его лихорадочные глаза, и какие-то виноватые, печальные глаза Лялика. Вспомнился жуткий месяц, когда день начинался страхом, кончался страхом, когда они трое, на темном хуторе, прислушивались к лесному гулу, и браунинги лежали тут же. Жуткие ночи бреда, когда она терялась, не зная – что же?.. – а они лежали, беспомощные оба, – Миша в возвратном тифе, а у Лялика загнивала рука.
Вспомнила Аля, как пробиралась лесом, в снегу оврагов, путалась в темноте, забыв о волках, которые бродили по округе, вела удивительного человека, святого человека, мученика, Семена Николаевича. Два раза в неделю, под страхом смерти, брел за ней старик доктор, подбадривал. Светлое вспомнила Аля – в страшном.
Миша оправился, рана у Лялика закрылась.
– Через неделю можно и отлетать! – сказал на прощанье доктор, обнял и поцеловал обоих. – Летите, братики… за Россию!
И заплакал.
Роняя слезы в невидный снег, в последний раз вела Аля доктора из леса. В оврагах кой-где уже сочилось, мокло.
– А-та, сапоги плохие… – вздохнул доктор, – ботиков не надел!
– Ноги промочили… бедный… – пожалела Аля, нашла в темноте его руку и поцеловала страстно.
– А плакать-то зачем? Слезки горячие какие… соленые! – причмокнул шутливо доктор и приостановился передохнуть. – А-ты, моя хорошая! А знаешь, придет время, и кто из нас выживет… обернется на наше прошлое и вспомнит светлое! Так только и познаются люди. Промочил ноги… тычемся с тобой в темноте… но за всю мою практику, за двадцать восемь лет работы по уездам, я не вспомню такого в душе… такого света! Словно кто-то меня прощает… Да, хорошая моя, Алечка… Я позитивист, сорок лет в церкви не был, – и вот чувствую свет в этой ужасной тьме! Чувствую, какая может быть, какая есть тьма! Теперь только чувствую. И с болью вижу, за что родная наша, славная, бедная наша… и ни в чем не повинная наша молодежь… так отдает себя!.. так страдает!.. Вот, затравленные, измученные, израненные, в лесу, больные… и вот, идут! За наши ведь преступления!.. за правду, которую мы так подло проглядели, проболтали… Может быть, для меня это, эти путинки в лесу с тобой… легче мне от них стало!.. как покаяние мне… может быть, и прощение?.. Да нет, прощения быть не может…
Помнила Аля, как доктор уткнулся в елку и всхлипывал.
– А-ты, что за подлые нервы стали! Ну, пойдем, моя хорошая…
И вот убили его.
И еще Аля вспомнила – мечтательные глаза Лялика и светлое, стыдливое его чувство к ней, вылившееся так робко-нежно, когда они сидели в вечернем лесу, в капели, на избяном порожке. На льдистом, уже синевшем снегу поляны лежали оранжевые и лиловые полосы заката, и привыкшие к ним снегирики прыгали у их ног. Миша колол дрова и приговаривал в звонком, морозном треске… – «хороша береза, ло-ховская! эх, последняя доколю!»
Лялик сказал, вздыхая:
– Завтра уходим…
И поднял карие ласковые глаза, горячие, во влажном блеске, к зеленоватому холодеющему небу, к голым березовым верхушкам, где еще багровело светом.
– Может быть, и не встретимся больше с вами, Аля?..
– Нет, мы должны встретиться, Лялик! – сказала горячо Аля, качая его руку.
– Должны? Вы думаете… – смущенно-радостно сказал Лялик. – Да, хорошо бы было. Помните, писали Мише на фронт: «Скажи твоему Лялику, мне его лицо очень нравится, он славный…»? И потом: «Если он хочет, я буду ему за крестную»! Помните?..
– Да, помню, – сказала Аля.
– Вот и пришло вам быть крестной, перевязывали меня, кормили. Знаете… будьте моей сестрой, названой! Я был бы очень счастлив!..
И Аля – это ей показалось нужным и очень важным, – сказала тихо:
– Да. Я буду вашей сестрой, названой.
И опять взяла его руку и покачала нежно.
– Теперь я о-чень, очень счастлив! – радостно прошептал Лялик. – Весело я теперь пойду! У меня ведь никого, отчим один в Орле. А университета теперь, пожалуй, и не увидишь… Два года оставалось!
– Вы на каком были?
– Я избрал астрономию…
И поглядел на небо. Но звезды еще не выходили.
В десять часов Аля пришла к сосне на повороте, у края леса. Лоховский Аким – солдат, друг детства, уже поджидал с санями. Под широкой, приземистой сосной едва чернелось.
– Сейчас и кавалеры подойдут, было шумок слыхать! – бодро сказал Аким. – Эх, барышня… женатый я стал, а то бы сам ушел от этого безобразия!.. Чаленького вот отымать грозятся, равень у всех чтобы. Вот тебе и на!.. Ну, это погоди… даром, что ли, служил в солдатах, раны испытал?..
Подошли, с мешками. Попрощались… И вот донесло далекий звенящий шум, словно сыпалось где за лесом сухими палками.
– Журавли!?.. – сторожко сказал Аким. – Как раз на проводы.
Стало слышно курлыканье, вскрики тревоги и восторга, зовущие за собой сполохом. От этого крика в небе, от шума несущей силы у Али заныло сердце острой тоской по чему-то, тревогой и восторгом. На густой синеве, на звездах, зыбилось, и звучала чуемая лишь в криках стая. Ушла, затихло.
– Вали с Богом! – сказал Аким. – С журавлями, это хорошо.
Хрупнули по снежку полозья, оклик из темноты – «маму поцелуй!» – и все. Осталось в глазах мерцанье, кряжистая черная сосна, воздушные, в инее, березы на поляне, мерцающие дымно, при свете звезд.
Весть о расстреле скрепила уже готовое. Но как все будет? Путей у Али не было никаких. Да ведь только начало надо… остальное все – в ней самой?
Решая и не решаясь, бросив свои дела, Аля выехала на ферму, в Шато де Бургонь, где-то под Пиренеями.
III
Але приснился сон.
Будто она у себя в Лохове, сидит одна в опустевшей зале и горько плачет: пьяные, наглые солдаты и мужики потащили сейчас куда-то ее рояль. В зале очень светло и холодно, в раскрытые окна дует, и виден голый, засыпанный снегом сад. Там орут и трещат кустами, – как будто ищут Мишу и Лялика. А они приехали с фронта, пьют чай в столовой и совсем ничего не знают. Надо сейчас же предупредить их, а она не может ни двинуться, ни крикнуть. Вдруг входит отвратительный человек, долговязый, лоховский учитель. Пукин, похожий на удава. Аля в безумном ужасе, но спастись от него нельзя. Он мягко подпрыгивает в валенках, разматывает на шее свой грязный шарф, присаживается к ней так тесно, что прижимает ее плечом, разваливает ужасные свои ноги в валенках, сдавливает ей пальцы костяной и липой лапой и, обдавая табачной гнилью, говорит глухо, чахоточным, пустым голосом: «Что, Александра Вадимовна?.. Вы меня всегда презирали и называли не иначе, как «какой-то учителишка, Пу-кин!»?.. А вот теперь я здесь самый первый… товарищ Пушкин!.. И вот реквизнул у вас рояль… и все могу отобрать, до нитки, а вас выгоню на мороз! Вот захочу сейчас – и арестую Мишу и вашего жениха Лялика!.. От вас зависит… станьте моей любовницей!..» Тянет к себе и хочет ее обнять. Аля вырывается от него и бежит к дверям, чтобы позвать на помощь, но учитель страшно топочет валенками и сейчас выстрелит… Она закрывается от него, топчется у дверей и кричит в ужасе.
Проснувшись, Аля слышала, как кричала, и никак не могла понять, – что это?.. Какие-то беловатые полоски. Сердце стучало, до удушья. Гукнул как будто автомобиль, где-то говорили по-французски… – и ее охватила радость, что это сон, и с ней ничего не будет. Беловатые полоски – это ставни, разговаривает горничная в коридоре, убирает… она – в отеле, в тихом городке, у океана, вчера приехала из Парижа и сегодня поедет в Шато де Бургонь, пятнадцать километров от городка, на ферму «Пуркуа-Па?», к милому «дядичке», последнему, кто у ней остался… все ему объяснить, все, все… – и пусть он ее благословит!
«Господи, какой ужас… – думала про сон Аля. – Но до чего все ярко, кустики даже под окном, и милые трещинки на полу… и даже полоска на стене, где стоял рояль, и снег!..»
Все стало перед ней так живо, и так стало больно и жаль всего, что она закрылась одеялом и зарыдала.
В коридоре гремели чашками, пора вставать. Автобус уходил в 9. Струились беловатые полоски в ставнях, – от солнца за обнажавшимися платанами, от ветра.
«Но как же это я… если даже во сне так страшно? – подумала о своем Аля. – Но это во сне всегда, когда воля теряется. Господи, дай мне сил!»
И она стала одеваться.
В церкви, за мэрией, звонили по-деревенски, часто, – совсем как в Лохове.
Так она и подумала вчера, когда ее подвезли к отелю, и сразу здесь ей понравилось. В тупичке темнела старыми мшистыми стенами церковь, с георгинами и какими-то золотистыми цветами в садике. Старушки в черном шли вперевалочку к вечерне. Спали под платанами собаки, в мэрии кто-то играл на флейте, грустно. Автобус шел только завтра, и это было приятно Але: она никогда не видала океана. Оставив в отеле чемоданчик, она пробежалась по городку, уснувшему с окончанием сезона. На нее смотрели, как в уезде. Играли ребятишки в обруч, кубарики гоняли, старухи вязали на крылечках, ходили куры, почитывали старички газеты, – и славно звонили в церкви.
День был тихий и облачный, душный даже, хоть и октябрь, как бывает в этих местах, у океана. За городком начинался лес, – пески да сосны, как в Лохове. Сумрачный человек, с топориком на палке, указал ей дорогу к океану – лесом, прямо по mer souvage. Аля увидала сосны, залитые смолой, в плывущих ранах. Это были другие сосны, не розоватые, как у нас, в золотисто-воздушных пленках, а угрюмые сосны ланде, терзаемые вечно скобелями. Но воздух был тот же, крепкий. И та же глушь. И звонкие петухи за лесом. Поросшие сосняком холмы были совсем как в Лохове, если идти на хутор, – только берез не видно.
Але вспомнилось, как стояла она в снегу, в овраге, и Семен Николаевич, бедный… как он плакал!.. И никого, никого теперь!..
Накатывало гулом. Океан?..
Она увидала у дорожки – рыжик! Такой же, розоватый, оранжевая бахромка снизу, и тот же запах! Она поцеловала рыжик и спрятала в сумочку – милый привет России.
Песчаные, голые холмы. За ними – океан, бездумный, смутный от облаков.
Он вдруг открылся из-за бугра, огромный – всей своей пустотой открылся, – и она почувствовала себя затерянной. Тяжелый, сонный, плескался он глухо по берегам.
Тяжел океан для одинокого. Его безбрежность, бездумное его качанье – давят душу незащищенную. Не умолкая, мерно шумит, шумит – одно и одно, всегда.
Долго она смотрела. И вот беспредел и пустота – сжали ее тоской. Она поглядела к небу. Серая пелена давила.
«Такая тоска… Господи!.. – шептала она, теряясь. – Вечная, слепая сила… Господи, есть же Ты?!..»
Замерцало в глазах и закружилось. Она быстро пошла от океана, слыша за собой шум, бездумный, темный.
Вечер она просидела в номере, смотрела на желтые платаны, как опадали листья. Зажглись фонарики, у мэрии затрубили в трубы: какой-то праздник. Крепко играли марсельезу. Потом очень скучно танцевали, пускали фейерверк. В треске огней и труб чудились Але писки каких-то птичек. И она увидала птичек: они метались над площадью, прыгали по ветвям платанов, тыкались сослепу в балкончик, испуганные треском. Их было множество – всяких, мелких. Влетела одна в окошко, куда-то ткнулась. Аля зажгла огонь. На спинке кресла птичка держалась коготками, прижалась грудкой. Аля признала коноплянку-зеленушку. Нежно сняла, пригрела.
– Милая конопляночка, откуда?..
Не мигая, смотрела черными бусинками птичка. Задремала. Аля посадила ее под шляпку.
Огни погасли, кончился день у океана.
Проснувшись после кошмара, Аля остро почувствовала безмерность своей утраты, – почувствовала затерянность, как было вчера у океана. Вспомнила, что там Митя, что сегодня увидит «дядичку».
«Нет, надо быть сильной, надо верить!.. – внушала она себе. – Не слепая сила… нет, есть Господь… и все в лоне Господа! живое, вечное, а не пустота… Дух Божий над бездною!.. Надо идти к Правде, искать Его!..»
Вспомнила про ночную гостью, вынула осторожно, поцеловала и пустила. Утро было чудесное. Щебетом, писком, свистом неслось с платанов. Откуда столько?! Горничная ей сказала, что в эту пору всегда их много, – летят через это место, на Пиренеи, к югу.
– У нас миллионами их ловят! Едят, вкусные.
Бедная конопляночка!..
В девять часов Аля выехала из тихого города на Шато де Бургонь, лесной дорогой, совсем спокойная.
IV
От Шато де Бургонь до «Пуркуа-Па?» – как называлась ферма – два километра Аля прошла пешком. В перелесьях сидели фермочки: домики, винограднички, коврики клевера, гривки засохшего маиса, ниточки золотистого патата, кучки розовых тыкв по дворикам. Дымились в садиках костерки бурьяна. Тащили в ящиках навоз ослики. Хрюкали по закуткам свинки. Старички пилили дровишки на зиму. Все было пригнано, прибрано, поджато. И всюду перелетали птички. «Неужели и дядичка такой же? – думала грустно Аля, приглядываясь к копавшим в огородах. – Полковник-артиллерист, специалист по баллистике, создавший свою теорию дальнобойной пушки! И ферма – «Пуркуа-Па?!..»
Але сейчас же указали:
– Русский полковник?.. Bon-homme, замечательный совщнк! Вон белый домик с синими ставнями!..
Крыша широким скатом, шпалеры золотистого патата, клевер, торчки маиса и розовые тыквы. И Митя ходил за курами!.. Семь лет боев… три года на заводе, куры, патат и кролики… шкурки – кошатникам! Там – пришлые, негодяи, убивают, тлят и поганят все, сжирают, швыряют иностранцам… а здесь – достойнейшие, свои, герои, специалисты… разводят патат и кроликов, и это – счастье! Митя, с третьего курса кораблестроения… и сколько таких раскидано, и погибло, и погибает!..
В шляпе факельщика, в затертом френче, штаны в сапоги, стоял полковник в садике, шевелил вилами в костре. Аля узнала его по росту и сапогам: к ботинкам не мог привыкнуть! Тут же капитан Сумин, однорукий, копал, избочась, картошку. Аля окликнула. Полковник уронил вилы, лицо его застыло. Она поняла и крикнула:
– Все благополучно! Я по своему делу, не успела предупредить!..
– Алик… Алик… – взволнованно говорил полковник, идя навстречу, по привычке одергиваясь и подтянувшись. – Ах, молодец… еще похорошела!.. По делу… не замуж, а?.. Господи, как я рад тебе, Алечка… – говорил он растерянно. – Погоди, руки грязные. Митя не писал?.. Нет, правда?.. Слава Богу. От июля было… Да ты бы телефонировала вчера, на машине бы за тобой, у мосье Рабо за бензин бы только, по доброму соседству! Не устала? Умыться если… Да брось, капитан, черт с ней, с картошкой! Ангел с неба!.. Казаку белого литр, за мной запишет! Латифундию поглядишь?.. шесть гектаров… ну, черт с ними! Кур хочешь… кроликов?.. Ну, и черт с ними. Двести литров вина нажали, столько же покупать… Еще что?.. Патата для скота, скотов – старый осел и тройка лихих свиней… Сапожничаем с казаком, часы чиню, планы черчу, мэр – приятель, анализы делаю, доктор присылает… на аренду бы наскребать. Ну, как?..
«Дядичка» мало изменился, подсох, почернел, и руки жесткие. Морщин прибавилось, похож на горца…
– Питаемся… а вообще – пытаемся! Неинтересно, к черту… Идем.
– Разгону нам нету, барышня… – сказал знакомый Але казак, ростом с полковника, только моложе и пошире. – Промеж забору, для разговору. Японцу тут ползать!..
– Не уходить! – мотнул полковник на казака. – Гоню, ступай на Буко, под Байоной, артель там, к тысяче бы выгнал… прилип с Лемноса!.
– Я говорю, что… Наберите на камиончик хочь, а мы с господином капитаном управимся…
– Играй обед!
Для торжества полковник надел пикейную тужурку и затопил громадный камин сосновыми дровами, «чтобы пальба была!» Капитан надел пиджак с приколотым рукавом и поставил букет золотистого патата, за неимением хризантем. Подавал казак-повар: потофэ картошка со шкварками, яичница на сале. Пили за «слетевшего ангела».
– Вино с «Пуркуа-Па?», или – «вен-па-пердю»! А как мы его давили!
– Винцо соответственное, только наше урюпинское куда! Вы-морозки!.. Графский винодел антиресовался: «Скажите, как вы достигаете 22 градуса?»
– Спирту, мол, подливаю…
– Не-эт… А секрет. И не сказал!
– И мне не скажет!
– Вам я по дружбе скажу, как воротимся. Эх, сад-виноград… не побей тебя гра-ад!..
Аля увидала маленькую икону Спаса, на русской ленте. К ленте приколоты ордена – белый Георгий, солдатский, еще… Ей сжало сердце. «Живут, сыты…» – думала она, – и хотелось плакать. Всех их ей было жалко: казака, которому нет разгону, дядичку, и однорукого молодого капитана, такого тихого, – у него начинался туберкулез. У него убили мать и двух братьев. Он был студентом-филологом, а теперь собирался уйти на Валаам или на Афон, – но куда же пойдешь без денег и без руки!.
После обеда полковник сказал:
– Отпуск до ужина. Казак отправляется в поход, к мадам «Филе», чинить ей раму, дело соответственное. Сума будет смотреть на небо, не пойдет ли дождь, а мы будем щекотать душу. Кофе выпили, ликеры… выпьем потом!.. Сигары – кто желает – в Гаванне…
Аля видела, что у дядички «пели нервы»: он ходил, тихонько насвистывая, как Митя.
Она его хорошо знала.
Полковники – и отец ее был полковник-артиллерист – были друзьями еще со школы, в Петербурге жили одной семьей, и именьица их находились в одной округе. Но у Али с Митей почему-то были всегда раздоры. Они очень во многом не сходились. Им казалось, что другой заносчив и считает себя авторитетом. Во время войны, когда Аля была на санитарных курсах, Митя прислал с фронта карточку, где снялся с «сестрой», какой-то княжной Забелло, спасшей будто его от смерти. Княжна была очень некрасива. Когда Митя приехал, Аля смеялась, как он «попался», что таких князей нет, наговорила дерзостей, бросила курсы и поступила в консерваторию. Только через три года встретились они в Новороссийске. Митя помог ей похоронить мать, умершую от тифа, и почти насильно эвакуировал ее в Крым: она хотела остаться, чтобы пробраться в Сибирь, где находился ее отец. В Крыму она просилась в полевой лазарет, но ее назначили в Севастополь, и она узнала, что это сделал ей «назло» Митя. «Княжна» же оказалась в полевом госпитале в Джанкое. Встретились они снова в Галлиполи, где их помирил дядичка. Но и здесь они часто вздорили.
Когда капитан и казак ушли, Аля сказала:
– Дядичка, я хочу поговорить с вами.
Полковник бросил свистеть:
– Слушаю, Алечка, поговорим… – сказал он мягко, понимая, что она уже решила что-то: он знал ее.
Она начала спокойно. Лично она потеряла все. Может быть, есть надежда, что папа окажется в Сибири. После гибели Колчака он мог пробраться в Америку, но и в Америке, и в Китае наведены все справки. Значит, или погиб, или находится в Сибири – на Алтае, в тайге, – дать знать о себе не может. Если бы его арестовали, было бы известно: он слишком видный. Перхурова, например, судили! А папа был и на кремлевском фронте, и в Ярославле, и на Волге. Последние сведения о нем – из Омска, где его видели. Может быть, еще жив…
– Вполне возможно… – сказал полковник и помешал в камине.
Он знал определенно, что Сокола расстреляли в Омске.
Миша и его друг Лялик… Лялик не был ее женихом, это Митины выдумки. Одинокий, он был так счастлив, когда она позволила ему называть ее «названой сестрой»! Что-то ей говорит, что они должны быть живы! Какой-то внутренний голос…
Полковник сказал: «Возможно, внутренний голос… это вполне возможно», – и помешал в камине.
Неправда, что оба они погибли 5 марта, при отходе через Кубань. Они участвовали в этих страшных арьергардных боях, когда полковник Туркул с «дроздами» пробился с музыкой через красную конницу. В этих боях оба они были ранены, но не так серьезно, и их потом видели в районе станицы Крымской. Это ей подтвердили некоторые, там бывшие. У одного казака был внук, который примкнул к дроздовцам, и он спрятал обоих у деда в банде. Они могли потом затеряться, переменили фамилии, а написать не могут. Доктор Кротков сообщал ей, что бывали такие случаи, собирался сам съездить в Крымскую, но его убили…
– Бывали такие случаи, вполне возможно… – сказал полковник и постучал щипцами.
Он сам участвовал в боях 5 марта и знал точно, что Миша и Лялик погибли 4 марта, от красной конницы. Но Митя взял с него слово не говорить.
Он нежно взглянул на Алю. Ее лицо поразило его гореньем веры. Он склонился и начал помешивать в камине.
– Что же ты думаешь… – сказал он в пепел.
– Дело не в моем личном. Я не могу так дальше… Вы знаете, как я всегда смотрела. Митя пошел туда…
Полковник насторожился над щипцами.
– Он сделал правильно… и я горжусь, что он сделал так!.. – сказала она страстно и посмотрела на закопченные балки под потолком.
Полковник видел, как блеснули ее глаза, и у него остро заныло сердце.
– Митя всегда говорит, как я… что мы – в походе! Да, мы – в походе!..
И она высказала все, что в ней накопилось и накипело.
Сидеть и ждать – этого она не понимает. Она презирает тех, которые говорят об «эволюции». Можно прождать десять и еще десять лет! Для чего мы пришли сюда? Медленно исходить тоскою, бессильно смотреть, как там продолжают убивать, расстреливать, расточать!? Ждать, когда позовет «народ»… масса, которую пихают куда хотят! Россия – это мы, все те, кто действительно ее чувствует и выражает, кто за нее боролся! Где борьба?! Сохранять «кадры»… Еще десять лет – и во что превратятся «кадры»? Это гипноз. Да, борьба! Почему отход оправдывает бездействие? Разве что изменилось? Там, когда мы бились, мы знали, что каждую секунду рискуем жизнью, и шли на это. Почему же теперь… покой? Приказывать здесь нельзя, но Добровольчество продолжается, и не надо гасить и сдерживать! К чему же тогда – вожди?! Ясно, что тогда те жертвы, миллионы замученных и павших – не оправданы. Имя в истории? История… Есть, кому нужно, чтобы все незаметно переварилось… Повымрут, забудется… довольно крови! Пусть это говорят тем! Мы проливали кровь в боях, те – в подвалах! И продолжают. К нам вопиют мученики. Это странный самогипноз, что борьба кончена. Она должна продолжаться, до конца! Нет территории, оружия, все и всё против нас, но у нас остается воля – наша воля и воля мертвых! За нас онемевшая Россия! Мы будем бороться там!.. Как когда-то боролись террористы, исполнившие свою задачу. Теперь – примолкли они, взирают! За нас – Правда, Христова Правда! Ложь говорят про «меч», хотят для себя и Христа использовать, одни – фальшиво, другие ради словесного торжества, безлюбцы! Грех – борьба с дьяволом?! Архангел с мечом на сатану – грех?!.. Он поразит антихриста, – так сказало Святое Слово! Мы – слуги Господа! Меч и огонь на дьявола – Божье дело! И благословенна рука, которая поразит его!..
– Правда, все правда!.. – горячо сказал полковник. – Но та борьба, открытая, полевая, строем… совсем иное! А тут, один… И прежние террористы чувствовали себя в стране… разве можно сравнить систему нашу с системой дьявола?! Непреодолимые трудности, на это тол-кать… страшно! Надо не толкать, а самим, кто сможет, идти. Так и делается, и вожди тут не виноваты, Аля.
– Я решила идти… и я пойду! – сказала она и перекрестилась. – Вы мне за папу, скажите же… Если бы папа был…
Но что тут скажешь?.. Полковник смотрел в мерцающую золу. Но что тут скажешь!?
– Бедная ты моя… Алечка… я понимаю все, бедная ты моя!.. – сказал он шепотом, стараясь проглотить ком. И вспомнилась почему-то Але залетевшая ночью коноплянка.
Ей стало жаль и себя, и этого храброго солдата, смотревшего так растерянно.
– Дядичка… – сказала она с болью. – Вы отпустили Митю… и меня благословите. Может быть, я там папу встречу…
Полковник видел, что он бессилен. Сказать, что она никого не встретит, навалить на бедную ее головку еще тяжесть? Этим не удержать, а хуже… отнять покой. Она все равно решила. Отцовское в ней, буйная кровь ихнего стрельца Ивана.
– Я обдумала все, – продолжала Аля. – Это не подвиг, это – искупление прошлого. Я только русская девушка, и вот, надо нам искупать… – и, говоря это, вспомнила ночь в овраге и что говорил доктор, – искупать прошлое. Когда-то и русские девушки уходили для разрушения… Разрушено, надо очищать от скверны! И я готова.
– Понимаю, родная… – сказал полковник, – что все это за наши грехи, за преступления, за ошибки… Но подумай!.. Извини меня… Но, может быть, тебя… мне иногда казалось?.. – замялся он.
– Вы хотите сказать, что… – вспыхнула Аля, – другие еще мотивы?.. что чувство могло меня?.. Личного тут нет. Вам я скажу. Да, я люблю Митю, давно любила… Теперь я боготворю его! Вы знаете! Но я пойду – и не увижу его, не позволю себе его увидеть! Я ему отказала, вы тоже это знаете… но я не толкала его, он такой сам. Я чувствовала, что нам нельзя завязывать личной жизни, закрыть все нашим счастьем. Он светлый, он рыцарь… только такой он и дорог мне! Он пошел. Я не могу не пойти.
– Я понимаю, – сказал полковник. – Но… подумай, Аля!.. Ты не учитываешь, что ожидает тебя! Ты же ведь… исключительная, сама ты себя не знаешь… а там надо уметь затериваться! Ты же из тысячи выделишься, с таким лицом!.. Что тебя ожидает?!..
– Я готова на все. Бог поможет. Буду делать, как мне укажут. За папу… благословите меня и дайте пути… вы знаете!..
Она подошла к нему. Он поднялся, продолжая смотреть в камин.
– Пути… – повторил он, стараясь собрать мысли. – Ах, Аля… трудно мне… тяжело мне.
Она обняла его, прижалась к его груди. Сдерживая себя, он поцеловал ее и благоговейно перекрестил.
Больше они не говорили.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.