Текст книги "Неупиваемая чаша. Повести и рассказы"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
4. Бескрестный Лазарь
Барин Н., законник, потомок видного деятеля по освобождению крестьян, увидал однажды у жены бумажку волостного правления, такого «дикого» содержания:
«…отдаю барыне Н…, в полное крепостное владение, трех моих сыновей, навечно. За неграмотного… расписался…» и печать, копотью.
Барин взглянул удивленно на жену. Она спокойно сказала: «Оставь, это наше дело». Раз так, значит, – так и надо: он не мешался в дела жены, женщины рассудительной.
Так оно и оказалось. Отдавший сыновей в «закрепощение» барин был отъявленный пьяница и лиходей, что называется – «хомут на миру»: не раз собирались удалить его из общества, приговорить к выселению в Сибирь, но барыня заступалась, по слезной мольбе бабы лиходея. Наконец, не стало сил и у бабы: молила барыню взять ребят на себя, «а то смертью убьет, злодей… бьет, чем ни попади, печкой только не бил!..» И барыня придумала «закрепощение». Лиходей получил сколько-то и отступился, скоро и освободил всех: замерз, пьяный, – а трое мальчишек и баба были взяты в усадьбу.
Мальчишки сами выбрали себе дорогу в люди: старший отдан был конюшему, и вышел из него хороший кучер; середний обучился садоводству; а младший, Лазарь, захотел к повару, и стал отличным поваром.
Пришла война, а за ней и революция. Господа перебрались к дочери в Москву и скоро померли. Дочь-вдова, жившая в богатой квартире, была уплотнена и обездолена. При ней остались старушка няня и дворецкий, верные: ютились по углам в том же доме и выменивали на пропитание остатки барынина добра. Тем трое и влачились. А жизнь становилась беспросветной.
И вот как-то приходит няня и говорит:
– Барыня, Лазарька наш сыскался!..
Не помнила барыня, какой «Лазарька». Напомнила ей старушка-няня: еще все дивились в именье, какое сладкое умеет готовить Лазарька, совсем мальчишка!
– Разыскал нас… давно искал! Хороший такой, франтом… у американцев служит… на глаза хочет показаться, ждет на дворе.
– Что за чудеса!.. зови, зови… – обрадовалась барыня; помнила вихрастого поваренка, которого Листратыч-повар называл «золотые руки».
– И жарко-е с собой принес!.. – радостно шептала няня, дивясь. – Цельную, говорит, индейку!.. и под серебреной кры-шечкой!..
– Что за чудеса!.. у американцев?!
– Да вот, увидите.
Никогда бы не признала барыня стоявшего перед нею, с блюдом под мельхиоровой крышкой, статного молодца, совсем военного: в крагах, френч с клапанами, часики на руке; только вихор да веселые-бойкие глаза напоминали ей поваренка Лазарьку, а то – ну, совсем американец.
– Здравствуйте, барыня!.. – весело сказал «американец». – Не узнаете? А я вас помню. Еще полтинник мне как-то подарили… кошелечек у вас был кольчиками, серебряный!..
Барыня вспомнила, – и у нее навернулись слезы. Она взяла Лазарьку за плечи, будто совсем родного, и, говорить не в силах, усадила на стул, с собой. И все смотрела ему в глаза… И через эти глаза – все видела… А он, поставив на столик блюдо, стал рассказывать, как пошел счастья искать в Москву и как далось ему это счастье, – сразу попал к американцам, в «Ару», – к самому главному! – женщина одна попалась на вокзале, наша: разговорились, – сразу все и устроила, тоже у американцев служит.
Долго Лазарь барыню по Москве искал, фамилию только помнил. И вот нашел. Живется – нельзя лучше: полное пропитание, хорошо платят, как сыр в масле катается.
Смотрели на Лазаря, дивились. Он подошел к столику, поднял покрышку с блюда…
– Вы, барыня, не сомневайтесь… все в порядке. Это не в украдку, а сам економ дозволил. Я ему доложился, а наша барышня; горничная у них… по-их и объяснила. Можно, говорит… и по плечу потрепал. Теперь я вам буду предоставлять. Как у Дистратыча-покойника… и гарнирчик, и зажарено в меру, только апельсиновое они варенье любят… а весь гарнир наш, полный.
Индейка еще «дышала»: в согревалке доставлено, в американской.
Тот день явления Лазаря был как бы «светлый день».
Как сказал Лазарь – так и сделал: в праздник или в воскресенье приходил к барыне и приносил разное жаркое и сладкое. Няня и дворецкий хаживали к нему, там их угощали и навязывали с собой. Жилось Лазарю – лучше и не придумаешь. Понравились старики американцу-економу, и он распорядился давать им, чего хотят.
Так прошло с полгода. И перестал Лазарь приходить. Пошел дворецкий узнать, что с ним. Оказалось, что Лазарь уже не служит в «Ара»; забрали его в солдаты и куда-то угнали из Москвы. Сразу вышло, не довелось Лазарю и попрощаться.
Прошло с год. Наведывалась няня к американцам. Говорили свои, что и они скоро «сматываются». О Лазаре были вести скудные, – на Волге где-то. Барыне так и не написал. Решили: нет ничего хорошего, оттого и не пишет.
Как-то приходит няня от американцев и говорит – заплакала:
– Худое, барыня… ох, худое!.. Ла-зарь-то наш… о, Господи!..
И сказать не может, все крестится.
– Уж и похоронили, барыня… сказать страшно.
И вот что выяснилось.
Служившая у американцев судомойкой была и на похоронах, «все видала». Там и узнала, что случилось. Где был в солдатах Лазарь, – там «словно война была». Привезли Лазаря в Москву, в лазарет, с другими: не то раненного, не то больного. Лазарет помещался в церкви. Иконостаса уже не было, но на стенах еще оставались святые изображения. Солдаты – красногвардейцы, что ли, – вели себя своевольно, добывали и спирт, в утайку, пьянствовали, играли на гармошках, плясали и безобразили. Как-то достали пистолет и давай палить по святым. И что такое с Лазарем сделалось! – вошел в раж, вырвал у товарища пистолет и крикнул: «Покажу вам, как стреляют по-настоящему! Недаром я отличник за стрельбу!.. Энтот вон архангел… у него глаза большие… я ему сейчас прямо в правый глаз попаду!..» Долго нацеливался… – и хлоп!.. Попал ли в глаз – неизвестно. А вышло так: отскочила пуля от цели в свод, от свода – Лазарю в правый глаз! – упал и скончался. Все стали кричать: «Переводите нас, тут больше не останемся!..» Перевели будто в другое место. А Лазаря похоронили с почетом, в красном гробу. Очень девушка одна убивалась, в красном была платочке, как ихняя. Все на гроб падала, все кричала: «Ла-зарик мой… Ла-зарик!..» Зарыли, как собаку, без креста, – поставили столбушек, и на него красную звезду посадили для почета.
– И что такое с Лазариком нашим сталось!.. – плакала няня. – Хороший-то какой был… а вот… как обернулось!..
Оплакали Лазаря, «бескресного». Да, сталось…
И вспоминаются мне слова «бывалого человека», встречного:
«…По России теперь таких… какие же перевращения видал!.. не поверишь, что у человека в душе быть может: и на добро, и на зло. А то все закрыто было. Бо-льшое перевращение… на край взошли!..»
Август, 1947Париж
5. Угодники Соловецкие
СРЕДНЕГО размера образ, 30 на 26. Живопись тоже средняя, «палеховская»: писано, вероятно, иконописцем Обители. Лики отчетливы, у каждого свой характер. Слева направо: св. митрополит Филипп, священномученик; преподобные – Сергий и Герман, Валаамские; Зосима и Савватий, Соловецкие. Над ними, писанными в рост, – Господь Саваоф. На тыльной стороне наклейка, померкшими чернилами:
«Сию Святую Икону Соловецких Угодников, на их Святых нетленных Мощах освященную, приносит Соловецкий Архимандрит А… в благословение на гроб своей дочери девицы Анастасии, в этой обители погребенной, на вечное время. Мая 17 д. 1856, четверг А.А.»
Икона имеет свою историю: икона-мученица, икона-странница, а по вере одного лютеранина-швейцарца, уже покинувшего земной удел, – икона – освободительница из уз тяжких.
В 20-х годах века сего некий швейцарский подданный, проживавший в Петрограде, был присужден к соловецкой каторге на 10 лет, как «паразит» советской страны. В досоветские времена был он биржевой маклер, лицо, так сказать, законное совершаемых на бирже сделок. В те годы не было дипломатических отношений между Швейцарией и Советами, и за чужестранца никто не заступился. Привезли его на Соловки. Было ему уже за пятьдесят. Сначала его поставили на лесные работы, но, год спустя, прознав, что он сведущ в чужих языках, перевели в канцелярию, «по иностранной части». Дело ответственное, опасное. Знать-то было по опыту: чуть что, пришьют «шпионаж», если проштрафишься ошибкой в переводе «секретных документов», и тогда… известно.
Так он проработал года два, все время страшась, не случилось бы какой «ошибки», а то «Секирка»[2]2
Страшное место заключения, откуда обычно один выход – в могилу.
[Закрыть], Верная смерть. «Там это просто, – рассказывал он, – как они говорят – «в два счета».
Проходил он как-то в свободный час под монастырем и видит: в сторонке от дороги, в грязи, валяется дощечка. Подумал, – на подтопочку сгодится. Поднял дощечку, смотрит – икона, расколота: два лика только, расколота ровно чем-то острым, по-видимому – штыком: две полудырки – в самом верху и в самом низу: совершенно ясно, что верхняя часть одного удара и нижняя часть другого пришлись в воздух. На тыльной стороне – половинка наклеенной записки. Заколебался взять: священное, а за священное, если увидят те, может быть строгая кара – за хранение «опиума для народа», да еще и чужестранец. Но что-то, в мыслях, велело: «Взять, сберечь!» И он спрятал дощечку под фуфайку. Ни одной душе в казарме не поведал, страшился. Хранил дощечку под нарами, – «а для чего – не знаю: мы, лютеране, никаких священных изображений, кроме Креста, не почитаем».
Прошло дней пять, и швейцарец забыл про свою находку.
Вскоре ему случилось проходить монастырским кладбищем, еще не вовсе срытым. И вот, видит: мотается в ветке, на могильном кресте, на проволочке, дощечка. Было это совсем в другой стороне от той дороги, где, с неделю тому, нашел он расколотую икону. Что-то толкнуло его подойти взглянуть… и, к удивлению своему, узнает он другую половинку расколотой иконы! Не думая ни о чем, высвободил он из проволочной петли ту дощечку, и видит еще три лика, а на тыльной стороне отрывок той записки.
Тут в нем прояснилось нечто, мелькнуло мыслью: «Какая странность!.. указание, – что ли?..» – и он уже сознательно взял эту половинку. Что он чувствовал от этой «странной» находки, – неизвестно: он не рассказывал о чувствах. Одно только было в мыслях, – впоследствии признавался он, – что «это не случайно». И решил – «непременно хранить эту икону». А зачем… – не знал и предположений не высказывал.
Но теперь у него «разные мысли завозились», и он уже не переставал думать о находке. Ночью, в бессонницу, он представлял себе, как могло все это произойти… Икону, конечно, расколол какой-то кощунник, из тех… «искоренял суеверие»?.. или злорадно издевался?.. Метил штыком… – удар был острый, пронзающий!.. – метил, конечно, в лики… может быть, в Бога Саваофа… – как раз намечал удар по средней вертикали! – но удар пришелся совсем по верхнему краю, на одну треть в воздух. Тогда кощунник взял чуть пониже, ударил… – и удар пришелся совсем по нижнему краю, по той же вертикали, но на одну треть в воздух… икона раскололась, а лики уцелели!.. Что же дальше? Упавшую половинку кощунник зачем-то понес с собой и… швырнул в сторону от дороги. Почему же швырнул? почему оставил другую половинку?.. почему не уничтожил «опиум»?.. Этого никто не знает. Словом, швырнул… – «а я вот ее нашел!..» И вот эта «странность», что кощунник не истребил икону, а он, чужой всему этому, нашел ее в разных совсем местах… – вызывала в нем «разные вопросы». Вызывала – и… «как-то укрепляла». Для него становилось ясным, что – «это не случайно».
Прошло два с половиной месяца. Была осень 1928 года. И вот, вызывают его в «управление», и начальник объявляет ему приказ: «Забирай свое барахло!» Он страшно испугался. Взглядом спросил: «Конец?» Не отвечают. И сам он не мог бы сказать, что разумеет под этим туманным словом – «конец». Свои, «отбывающие», разное говорят: кто – «в расход», а кто – «загонят дальше». Куда же – дальше-то?.. И никто не предположил, что это – конец каторге.
Швейцарец стал собирать свое барахло, увидел свою находку и… – «что-то чуть мелькнуло в мыслях, стал разглядывать лики Угодников Соловецких». Строго они смотрели, – «будто в себя смотрели, что-то тая в себе». Но это лишь мелькнуло, не выразилось мыслью, тогда. Были в нем спутаны два чувства: страх и радость. Радости было больше: неясной, несознаваемой.
На пристани он узнал, что его повезут «дальше». Значит, – пока еще не «в расход». Об освобождении и мысли не было. Кто мог за него похлопотать?.. Никто. Он знал много случаев, что выпадало порой на долю таким же, как он, швейцарцам: с ними не церемонились. Американцы, англичане… – другое дело. Не раз ему бросали презрительно: «Эй, ты… шви-цар! по своему «огороду» соскучился?..» Никого не было, кто мог бы похлопотать. Правда, как-то он, безнадежно, сказал кому-то, отбывшему срок и уезжавшему с Соловков, – бывшему ихнему: «Хоть кому бы дать знать о себе… ни за что ведь губят!..» И этот «бывший!» сказал усмешливо: «А вот разве что Николе-Угоднику дашь знать, да вы его не знаете!..»
Расколотые половинки иконы он запрятал на дно мешка, в лохмотья. Их не дощупались. В Архангельске он узнал, что его отправляют в Ленинград. Зачем?.. Всякие приходили мысли.
И вот он в Ленинграде. Через неделю вызывают его в тюремную канцелярию и дают «проходное свидетельство» и во-семь рублей с копейками – «заработанной платы». Не хватит на билет и до границы. И говорят: «Катись в свой “огород”, там у вас, сказывают, и плюнуть некуда!»
Было это – «как сон». Двинулся он пешком, на Гатчину, таща свое барахло в мешке. Погода была – золотая осень. И было это великое путешествие для него – «самым радостным путешествием за всю жизнь», – и самым легким, «будто несло на крыльях». Питался спелой брусникой, – много было ее! – и была она ему слаще сахара. Пек рыжики и волнушки на угольках, – и казались они ему «несравненными ни с чем по вкусу». И странно: «не хотелось с Россией расставаться!»
Смотрел на золотые березы большака и говорил с грустью: «Прощайте, милые!..» А они роняли на него золотые листья. Подвозили его суровые русские мужики, жалели. Он хорошо говорил по-русски, говорил осторожно-бережно, но они понимали все. Давали хлебца. Помнил швейцарец, как один старик потрепал его по плечу, сказал: «Ну, ничего… таперича до своего добьешся, молись Богу». Путь его лежал на Нарву, к Эстонии, – а там – «к консулу нашему, отправит». Помнил «радостную реку Лугу»: радушно приняли его русские рыбаки, накормили ухой чудесной… – «не ел никогда такой!» – и положили спать в шалаше. «И показался мне тот их шалаш дворцом!» Дали в дорогу хорошей рыбы: «на угольках испекешь». Ласково проводила его Россия.
Без гроша, с мешком барахла, с посохшей веткой березки русской вернулся он в родную свою Швейцарию, откуда давным-давно, юношей, выехал в великую Россию – искать счастья: жил хорошо все годы, много видал хорошего, и проводила его Россия лаской. А то… – надо забыть про то… «Как забывается дурной сон».
Вернулся он в родной Цюрих. Оставались еще какие-то родные, дальние. Подивились «выходцу с того света». Он рассказал им свою историю. Показал им икону: «Она вывела меня из ада!» – так и сказал. Но они не поверили. Наводил справки, кто же похлопотал о нем. Не мог ничего узнать: не знали и в самом Берне. Но ему казалось, что он теперь знает все.
Жил – не роптал, на скромное пособие сограждан. Отдал мастеру «русскую икону» – склеить разбитые половинки и заделать «раны»; велел отмыть нарост времени и покрыть лаком. Икона поновилась. Молился ей?.. Этого никто не видел, никто не ведал, что теперь стало в его душе. Но почетно хранил икону, «на полочке», как православные.
Русская благочестивая женщина, рассказавшая мне эту историю, знала этого швейцарца. На ее просьбы отдать ей икону эту – она предлагала ему деньги, – швейцарец решительно ответил: «Ни за что!.. ОНА ВЫВЕЛА МЕНЯ ИЗ АДА! Но вы после моей смерти ее получите», И она, действительно, получила ее, и получила «без распоряжений». Это ее особенно радовало и удивляло.
Она редко бывала в той швейцарской семье. Зашла как-то и узнала, что бывший соловчанин умер. Вспомнила о чудесной его иконе, но не успела спросить, не было ли распоряжения покойного насчет иконы, как ей сказали: «Возьмите икону, которую он вынес из России… нам она не нужна». Она спросила:
– Покойный распорядился передать ее мне?
– Нет, он нам ничего не говорил. Но вы почитаете иконы… возьмите.
Она предложила деньги, но они отказались взять.
Так исполнились слова швейцарца: «После моей смерти вы ее получите».
Она приняла эту икону благоговейно, «как дар НАЗНАЧЕННЫЙ».
Я вглядывался в строгие лица Угодников Соловецких, и они многое мне сказали. В этом, или потайно сказанном, я постиг, что они ВЕРНУТСЯ в свою обитель. Вернутся по воле Божией. Думалось мне, когда я вглядывался в лики: «Не втуне написал неведомый Архимандрит А. «на вечное время»: ОНИ ВЕРНУТСЯ». Почему так думал? На это нельзя ответить словом, но ЭТО так явно СВЕТИТСЯ во всем нераскрытом содержании этой достоверной истории.
Июль, 1948
Свет. Из разорванной рукописи
…Все?.. – спросил Антонов душившую его тьму.
«Все» – это была жизнь, земное, что остается за чертой смерти.
Возвращение к жизни случилось так.
Он услыхал знакомые, радостно озарившие слова –… «и сущим во гро-бех жи-во-от да-ро-вав!..» Будто из-под земли дошел до него тяжелый вздох: «О, Го-споди…» Он крикнул в душившую тьму: «Спасите!..» – и потерял сознание.
Снова его вернуло к жизни свежее дуновение. Он открыл глаза. Солнечный благодатный дождь – во сне ли, мыслью ли видел он этот дождь? – вызвал в нем чувство легкости. Но не было ни дождя, ни солнца: был темный свод, какая-то странная машина, – отопления? – коптившая лампочка без стекла. Возле сидел на ящике седой, изможденный человек и тревожно всматривался в него. Антонову бросилось в глаза, что этот человек – безрукий: висел пустой рукав старого пиджака.
– Что это?.. где я?.. – с трудом прошептал Антонов и почувствовал, как бьет в голову, будто молот.
– Слава Богу, очнулся! – сказал безрукий.
– Что это, где я?..
– У меня, в подвале. Подыми ногу… так. Другую… Рукой пошевелили… Нигде не больно?
– Голова гудит… больно…
– Ясно, контузило, оглушило. Как-никак, – бомба!
Словом «бомба» прорвало тьму. Хлынули мысли, но Антонов не мог разобраться в них.
– Кажется, все в порядке… – сказал безрукий и отошел куда-то.
Антонов закрыл глаза, и опять почувствовалось что-то освежающее, приятное: где-то лилась живая вода, – будто солнечный дождь, весенний…
– Ну-ка, хвати моего гро-га… – услыхал Антонов сквозь этот чудесный дождь и открыл глаза.
Мягко, прищуря глаза, смотрел на него человек без руки, держа консервную жестянку с выписанным на ней совсем живым горошком. Это было красное и крепкое вино с горячей водой, но этот «грог» без сахару показался Антонову необыкновенным. Он почувствовал радость, что жив, что видит этот живой горошек, слышит сладкий, необыкновенно резкий запах вина.
– Чуточку бы еще, – попросил он.
– До-сада!.. Это красное – последнее, что было, – сказал безрукий. – Ну, это мы наладим.
Антонов увидал на себе грязные лохмотья. А где же костюм, в котором он только что шел куда-то, – обновка, купленная по случаю за шесть тысяч?.. Шли завтракать, «с нагрузкой», потом – на скачки… всплывало в мыслях.
– Вы спасли меня?.. – спросил Антонов, стараясь вспомнить что-то, очень притом важное: но оно, это «что-то», мучило мысли (и) не давалось.
И увидал, что лежит на ящике, на войлочной подстилке.
– Бог тебя спас, – сказал безрукий. – Есть хочешь?
При слове «есть» Антонов почувствовал, как он хочет есть.
– И с продовольствием у меня тоже слабо, – опять с досадой сказал безрукий, – есть две картошки, соль, сварю… А пока вот, сухарики.
Он поставил железную коробочку с кусочками; но эти кусочки были слаще кулебяки известного ресторана, где недавно обедали с приятелями.
Который же теперь час?.. Он взглянул на руку: золотые часы, купленные недавно за двенадцать тысяч, сплющило, и мозжила багровая ссадина, до локтя. Неловко что-то было глазу. Он потрогал: над глазом вспухло, на пальце осталась кровь. Мысли вертелись вокруг чего-то, «самого главного», но оно ускользало. В этом «главном» пряталось страшное, бывшее где-то тут.
– А меня… – улавливая что-то в мыслях, спросил Антонов, – изуродовало… шибко?
– Благодари Бога, что пустяками отделался. Другие!.. – мотнул безрукий головой за стены.
От горячего вина вернулись силы. Он поднялся на локте, чувствуя боль в спине, спустил ноги на земляной пол и оглянулся.
Это был подвал – кочегарка. Антонов узнал, что безрукий живет тут, помогая истопнику, – зимой подбрасывает уголь к топке; узнал еще о хозяине: инвалид, – он приметил затертую георгиевскую ленточку, – капитан, был на войне и в Белой Армии, получает что-то от Союза, собирает окурки на продажу. И узнал самое главное: как вырвал его из тьмы безрукий. Мотыгой продолбил стену, где была трещина. Как раз в этом месте была ниша, а стена в два кирпича всего. По звуку определил пустоту, выволок из черной дыры заживо-погребенного, втащил на ящик, смыл с лица грязь, – обливал голову, оттирал, хотел уже бежать за помощью…
– А ты и очнулся. А теперь объясни, как тебя угораздило застрять там, промеж двух домов? Соседний, шесть этажей, рухнул, и все в подвале – человек тридцать, говорят, – погибли…
– Погибли?
– Все. Третий день откапывают, и стуку не стало слышно…
– Погибли… – прошептал Антонов. – Третий день… А сегодня, какой же день сегодня?.. Странно… вторник?!
Третьего дня, в воскресенье, с тремя приятелями… – большие дела вертели они вместе, комиссионные разные, и здорово разбогатели, а раньше работали на «Рено», – шли завтракать в ресторан, а потом, думали, на скачки. Вдруг сирены, – и сразу же бомбы… Одна упала совсем рядом, домов за пять. Они кинулись в первый абри, в закоулках темного подвала он потерял приятелей, ткнулся в тупик куда-то, и тут его взвило и задушило тьмой. Больше ничего не помнил. Потом услыхал пение?..
– Это вы пели, господин капитан?
– Я. Пою иногда, молитвы. Тяжело… рядом ведь «сущие во гробех»… – мотнул капитан за стены, – и Пасха скоро… вот и запелось.
«Сущие во гробех!..» – прошептал Антонов и перекрестился, в страхе.
И увидел тех, троих, с которыми дружил и вертел дела, еще больше его разбогатевших, строивших всякие планы… – и двое были женаты, и дети были. Все в полной силе, совсем молодыми столкнулись в Галлиполи, – да так и не расставались. И теперь – «сущие во гробех»?..
– Ты все говоришь: «господин капитан»… – солдат был?
– Так точно, унтер-офицер, господин капитан. Чудо Господне, один я спасся!..
Он не постигал, как спасся, как очутился в тесной дыре, за этой стеной, треснувшей от удара. Швырнуло его вверх, – в пробоину, что ль, в стене того подвала? Бывает. Бывают в стенах пустоты, архитектора арочки применяют, для экономии… Эта стена понизу вся в таких арочках, в два кирпича меж устоями. Бывают и чудеса.
«Бывают и чудеса»… – повторилось сонливо в мыслях…
– Поешь картошки, – услыхал Антонов и открыл глаза.
Дымилась и вкусно пахла чудесная картошка. Радость, что жив, жив, жив… – переполняла душу. Короткие, тупые стуки, показалось ему, он слышит. Верно это стуки?.. это там – стуки?
– Там… откапывают, – сказал капитан. – Да, чудо. Пока ты спал, обследовал я твой «гроб». Истинно – гроб. Стена, та – глухая. Только вверху прошибло ее с метр… и швырнуло тебя, как по заказу, вкатило наглухо клином глыбу симан-арме! Наглухо!!.. Через эту вот трещину, здесь, в стене, подавало воздух… – особенным, внушительным голосом сказал капитан. – Заправься, надо дать знать властям, в Комиссариат.
– Наглухо… – повторил Антонов.
– Да. Бывает. И чу-де-са бывают.
Не только наружное – видимая жизнь – прояснилось теперь Антонову. Он чувствовал, как в нем проясняется и внутри, – и не думалось раньше, что есть такое, внутри. Случилось… чудо? Но чем он лучше других, тех троих, всех? Он теперь ясно видел темное свое, греховное. Он томительно сознавал, до озноба в груди, боли в сердце, что не заслужил милости. И хоть и радовался счастью, что жив, живет, слышит этот не слыханный никогда как будто запах дымящейся картошки, до того радовался, что хотелось вскочить и прыгать, обнять милого капитана, схватить в охапку и бежать с ним куда-то из этого страшного подвала; но мешала какая-то «зацепка»… было что-то неловкое… был стыд, что вот уцелел, один… радуется, жи-вой… что у него квартира, новая мебель, невеста… все есть и будет… и эта чудесная картошка, какая же вкусная она!.. – А те все… там!..
Он не мог удержать в себе этого «неловко что-то», этого «стыда»! И стал говорить от переполненного сердца, от чего-то чудесно-нового в нем, что открылось в его душе здесь, угнездилось в душе здесь, в подвальном, жутком углу калеки-капитана, такого ласкового, такого заботливого к нему, чужому, незнакомому. Он высказывал сбивчиво, сумбурно, как из души просилось.
– Значит, так надо было, – сказал капитан. – Кто достоин, кто недостоин… это не нам судить.
От этих слов пропала в Антонове «зацепка» – неловкости ли, стыда ли, – и он заплакал. Плакала в нем радость его, что жив, и облегчение, что теперь нет «зацепки», и нывшее болью тело. Так легко никогда еще он не плакал.
– Ах, господин капитан!.. Не знаете вы меня, какой я… Я, может, последний из подлецов… нажрался этих проклятых франчков, загордел, заскорузнул… забыл, когда и нуждался… все я забыл, господин капитан… Только о себе и о себе. А вы последним куском жалуете, последним глотком поите… а живете, как самый последний нищий!.. и с Георгием!.. Ноги мне ваши целовать надо!
Путались слова в слезах и всхлипах.
– Здорово тебе нервы потрепало… – сказал капитан. – Брось разбираться… Жив? – значит, так надо было. А почему… этого знать нельзя. Для дезинфекции, может?.. Что вот теперь творится… для чего это?.. Все, значит, брат, как-то заслужено.
Антонов затаился. Слышались за стенами, оттуда, стуки тупые, раздумчивые, усталые.
Страшное что-то увидел Антонов: очнулся, привстал на ложе и стал креститься.
– Господи, спаси… Господи… Здесь вы, господин капитан?.. – испуганно и облегченно, – видя, что капитан здесь, – крикнул Антонов.
– Успокойся… все в порядке… – сказал капитан и положил ему на голову руку. – Такое бывало на войне… пройдет.
– Так точно, господин капитан, пройдет. Бывало такое… раз было под Лежанкой… под Екатеринодаром еще, – как от красных нас вырвали. А только, господин капитан, теперь мне все страшно… Я уж теперь не смогу без вас… теперь я без вас никак не могу… как я теперь без вас?!.. – и он растерянно смотрел на капитана.
– Хорошо, хорошо, голубчик, постарайся не думать… – сказал капитан.
– Так точно, господин капитан.
Взглядом, в котором были облегчающие душу слезы, сказал Антонов капитану все, что могла сказать раскрывшаяся душа его. И сказали они один другому все, что могут сказать люди, которым непостижимой Волей во тьме кромешной открылся свет.
Август, 1943Париж
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.