Текст книги "Неупиваемая чаша. Повести и рассказы"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Мартын и Кинга
Приехали на Москва-реку полоскать белье. Денис, который приносит нам живую рыбу на кухню, снимает меня с полка и говорит: «А, щука про тебя спрашивала, ступай к ней в воду!» Раскачивает меня и хочет бросить в Москва-реку. Я дрыгаюсь, чтобы он думал, что я боюсь. Горкин велит тащить на плоты белье. Я гляжу, столкнет ли Денис в воду нашу Машу-красавицу. Она быстро бежит по мостику, знает Денисову повадку, прыгает на плотах. Денис ставит корзину, говорит: «Нонче полоскать весело, вода согрелась», – и сразу толкает Машу. Она взвизгивает, хватает Дениса за рубаху, и оба падают на плоты. Горкин говорит мне: «Чего глазки на глупых пялишь, пойдем лучше картошечку печь на травку».
Хорошо на Москва-реке, будто дача. Далеко-далеко, зеленые видно горы – Воробьевку. Там стоят наши лодки под бережком, перевозят из-под Девичьего на Воробьевку, и там недавно чуть не утоп наш Василь-Василич Косой, на Троицу, на гулянье, – с пьяных, понятно, глаз, – Горкин рассказывал, сам папашенька его вытащил и накостылял по шее, по самое первое число, и при всем народе. Иначе нельзя с народом с нашим. Василь-Василич после даже благодарил – проспался. Папашенька так и нырнул, в чем был, пловец хороший, а другой кто, может, и утонул бы, – очень бырко под Воробьевкой, а Косой грузный такой, да пьяный, как куль с овсом, так и пошел ключиком на дно. Ну, теперь поквитался с Косым папашенька: Василь-Василич его тоже от смерти спас, разбойники под Коломной на них напали.
– Ну, чего еще рассказывать, сто раз рассказывал про разбойников, – говорит Горкин, – мой ступай на реку картошку, а я огонек разведу. Ну, я помою, ты разводи.
Горит огонек, из стружек. Пахнет дымком, крепкой смолой от лодок, Москва-рекой, черными еще огородами, – недавно только вода с них спала, а то Денис на лодке по ним катался, рыбку ловил наметкой. Направо голубеет мост – Крымский мост, железный, сквозной, будто из лесенок. Я знаю, что прибиты на нем большие цифры, – когда въезжаешь в него, то видно: 1873 – год моего рождения. И ему семь лет, как и мне, а такой огромный, большой-большой. Я спрашиваю у Горкина: «А раньше, до него, что было?»
– Тогда мост тут был деревянный, дедушка твой строил. Тот лучше был, приятней. Как можно, живое дело… хороший, сосновый был, смолили мы его, дух какой шел, солнышком разогреет. А от железа какой же дух! Ну, теперь зато поспокойней с этим, а то, бывало, как ледоход подходит, – смотри и смотри, как бы не снесло напором… ледобои осматривали раньше. Снесет-то если? Ну, новый тогда ставим, поправляем, вот и работка нам, плотникам. Папашенька-то? Хорошо плавает. Его наш Мартын… помнишь, сказывал тебе про Мартына, как аршинчик царю нашему, батюшке Александру Миколаичу, вытесал на глаз? Он и выучил плавать, мальчишкой еще папашенька был… он его с мосту и кинул в реку, на глыбь… и сам за ним. Так и обучил. Нет, не Кинга его сперва обучил, а Мартын наш, я-то знаю. Кинга это после объявился. Теперь он капитал нажил, на родину вон уезжает, папашенька говорил. Ему Куманины почет оказывают какой, на обед позвали, папашенька поехал нонче тоже: все богачи будут, говорит. Ну, какой-какой… обыкновенно какой, Кинга… англичанин. И верхом обучал ездить, какие ему деньги платили господа! А наши казаки лучше его умеют. Это все пустяки, баловство. Господа набаловали.
– Какие господа набаловали?
– Всякие. И барин Энтальцев, пьяница-то наш, тоже баловал, когда деньги водились. И Александров-барин, у которого стоячие часы папашенька купил, от царя были, и тот баловал, покуда не промотался. Вот теперь поедет Кинга к себе домой и будет говорить ихним там – какие деньги везу, сто тыщ везу, набрал от дураков, плавать их учил. Вот какую славу заслужил… за что! Я его помню годов тридцать, у него тогда только дыра в кармане была. Нашему Мартыну-покойнику никакой славы не было, а он лучше его умел. Вот и скажи, с чего такое ему счастье? От неправды. А вот от такой. Ну, что-о за охальник, за Дениска! Не балуй, что ты, всамделе?.. Машку-то в Москва-реку пихнул. Нет, уж больше не возьму ее на реку.
– А почему она за Дениса замуж не выходит? Он тогда ее будет все в Москва-реку, да? боится она, да?..
– Понятно, боится. Дурочка, ишь, гогочет. Как городом-то мокрая вся поедешь. Иди, сушись у огня, глупая.
Маша ругается на Дениса, хлещет его бельем. Бежит к нам, а юбка прилипла, все ноги через нее видно, нехорошо. Горкин плюется: «Бесстыжая», – говорит, – глядеть страм!» Маша садится у огонька, захлестывает мокрую юбку на ноги. Горкин отчитывает Дениску, грозится все доложить хозяину, говорит:
– Мне, старику, и то зазорно, не хорошо глядеть. Подумай своим мозгом, – тычет он себе в лысину, – разве можно так с девушкой, в хорошем доме служит… и ты, солдат, порядки знаешь. А тебя, дура, я приструню, тетке пожалуюсь. Я этого дела не оставлю, повадки твои давно вижу.
От Машиных ног дымится парок, – от огонька, от солнышка. Горкин велит Глашке, белошвейке, которая приехала тоже с нами, бежать домой, принести от Марьюшки-кухарки платьишко для мокрой дуры, только не сказывать. Господь с ней, больше она не будет. И Маша просит: «Голубушка, принеси, с голубенькими цветочками какое, в гладильной у меня висит… оступилась, скажи». Денис принес из домика-хибарки, у которого стоят, выше крыши, красно-белые весла, новую рогожу и накрывает Машу.
– Вот тебе шуба бархатная, покуда рогожи не купил. – И заливается, глупый, хохотом. – Будешь тогда корова в рогоже, всех мене дороже!
Горкин велит ему идти на плоты, заниматься делом, покуда не прогнали вовсе. Спрашиваю: «Нет, ты скажи, от какой неправды?»
– А-а… Кинге-то такие деньги? Известно, от неправды. На моих глазах было. Давно было, тогда Кинга молодой был, только приехал, в конторщики на заводе, к англичанам. И надумал плавать-выламываться, Александров-барин ему и помогал. А как дураков нашел, – и с завода рассчитался, сам по себе стал.
Ну вот, раз и навернись к нам, на Крымский мост, в эту пору вот, годов тридцать тому, папашенька еще мальчишкой был, в Мещанское училище ходил. Чинили мы мост, после половодья. И дедушка твой был с нами, Иван Иваныч, покойник, Царство Небесное. Перестилаем мы мост, работаем. А тут Кинга и навернись… давай нырять, показывать себя ребятам нашим. Стал форсить, а с ним Александров-барин, горячит его, ругаться учит, честное тебе слово. На смех все. Самыми нехорошими словами. А Кинга-то не понимает, англичанин он… и ругается… думает, может, хорошие слова говорит… Я тебе этого не скажу, какие он слова кричал… ну, зазорные слова… Ребята гогочут, задорят его, понятно, тоже ругаться начали, кроют англичанина. Дедушка воспретил уж, не любил зазорного слова. А барин все задорит, покатывается, выпимши, и бутылка с ними. А Кинга весь полосатый, как матрос, для купанья приспособлено у него. И кричит: «Дураки-мужики!.. Вы, – кричит, – такие-едакие… вы собачье!» – вот тебе слово, хорошо помню: «Выучу вас плавать… собачье!» Дедушка рассерчал, кричит ему: «Ты у меня не ругайся, а то ребята мои тебе законопатят глотку! А ты, барин, не подучай англичанина лаяться, они и так собаки, без подучения!» Не любил их. «Они, – говорит, – нашу землю отнять хотят», – знал про них. Хотел наш плотник в Москва-реку прыгнуть, успокоить их, – дедушка воспретил, скандалов не любил. «Собака лает – ветер носит», – сказал. А Кинга кричит все: «Все русские дураки!» – Александров-барин научал его, гоготал все. Тут Мартын встал, силач был, страшно смотреть… «Утоплю обоих сейчас, искупаю!» Я его схватил, несдержный он, а меня слушался… сказывал я те про него, – на меня полагался, доверялся. А они кричат: «Четвертной даем, вызывает Кинга любого, наперегонки с ним до Воробьевки!» Работаем, нельзя, при деле, хозяин здесь. А они свое: «А-а, испуга-лись…» ругательное слово, обидное, значит – обмарались, вежливо сказать. Все Александров-барин, а тот лопочет за ним, как глупый, думает – хорошие слова, ласковые, кричит: «Не можете против англичанина выстоять, он вам накладет!» Тут дедушка топнул в настил, го-рячий… – «Братцы, – кричит, – неуж мы ему не утрем сопли?! Красную от себя даю, кто возьмется?..»
Робят семеро было нас; стариков четверо, со мной, да с Мартыном считать, нам сорок уж годов было, с малым… один хромой был, нога проедена до кости, костоед был, да двое парнишек, годов по семнадцати. А Кинга в самом соку, грудища какая, складный весь, рыжий, на щеках бу-рдушки небольшие, рыженькие, как у кондитера нашего, у Фирсанова, поменьше только, состригал он, морда в веснушках… – прямо в цирке показывать себя мог. А до Воробьевки версты три, да супротив воды, а напор сильный. Думаю – не выдержать мне, сухощав я. А загорелось сердце, не из корысти, а обидно стало. А Мартын молчит, топориком тешет себе. Молчим. Ну, дедушка видит – отзыва нет, – тоже замолчал.
А они донимают: «Не можете, он в Питере всех матросов перестегнул, у него три медали с разных земель, прыз золотой, ку-да вам, крупожорам!» А Кинга выкручивается! То стойком плывет, то головой вниз, то колесом пойдет, на манер парохода… что говорить, форменно умел плавать по-ученому. И голенастый, как Мартын наш, моложе только. Махнули мы на них: Бог с ними, не наше дело, он по воде хорош, а мы топориком хороши.
А Мартын свое думал. Гляжу, защепил топорик… – «Берусь, коли так. Смолоду хорошо умел… ну-ка, тряхну!» Я его за рукав: «Да что ты, старик… сбесился, страмиться-то?» А он водочкой зашибал, сказывал я тебе, и сердцем жалился. «Пусти, померюсь!» Даже задрожал, лик побелел. «Не утерплю, пусти». Стянул через голову рубаху, порты спустил – бултых с мосту, на саму глубь, в напор, – так все и ахнули. Выкинулся, покрестился… «Ставься, – кричит, – такой-сякой… покажу тебе крупожора!» Дедушка твой картуз об земь. «Ставлю, – кричит, – за Мартына четвертной! Валяй!»
Маша даже взвизгнула под рогожкой, очень нам интересно стало. И Денис подошел, послушал.
– А вот и не скажу… – засмеялся Горкин.
Стали мы упрашивать, а он уперся: не скажу и не скажу, за ваше безобразие. Ну, Маша упросила: «Кресенькой, дорогой, скажи-и… не буду больше», – крестил он ее, сирота она была.
– Ну, ладно, глупая, бесстыжая, прикройся, а то застудишься.
Денис подбросил в огонь щепы, даже смолы подкинул.
– Ну, струмент побросали, побежали мы на берег. Дедушка крикнул нашего портомойщика, лодки чтобы давал, две лодки большие, свидетели чтобы плыли. В одну меня взял с парнишкой, в другую Александров-барин с двумя ребятами посели, а остальные берегом побежали, и бутошник с нами побежал, службу бросил. А Кинга ощерил зубы, во какие костяшки, с гармоньи лады будто, кричит: «Чего старика послали, помоложе нет?» Он по-своему кричал, а барин нам говорил. Ну, дедушка им: «На тебя и старика нашего хватит!» А Мартын большой был силы: свайную бабу, бывало, возьмет за проушину середним пальцем и отшвырнет, а в ней к тридцати пудам. С Волги мы с ним, к водяному делу привышные.
Стал Мартын вызывать Кингу на стрежу, на самую бырь. Велел дедушка лодками по стреже держать, ход указывать, без обману чтобы: всурьез дело, четвертной закладу, да и обида от Кинги нам. Дедушка в ладошки хлопнул – пошли, голова в голову, саженками. С маху Кинга его обплыл, по сех пор вот выкидываться пошел, по самый пуп, на пружине чисто его оттуда вышибает, ско-ком… глядим – эн, уж он хлещет где! И то стояком, то на спинку вывернется, то боком – лик на нас завернет, защерится – смеется. А Мартын все саженками, вымеряет, не торопясь, с прохладцей, чисто, отчетливо, будто сажнем накидывает.
Мещанский сад проплыли, к Первой градской больнице стали подплывать, – просветец маленько поубавился, стал набирать Мартын. На веслах гоним, насилу поспеваем. Мартына задорим все. Иван Иваныч ему к красной своей еще пятишну накинул, – только не удавай зубастому! А Мартын нам кричит: «Вот, робята… над Нескушным к бережку возьмет стрежень, ключи там, водичка похолодней… способней будет!» А верно, к Нескушному и с-под берега, и со дна ключи бьют… народу сколько там потонуло, судорога там схватывает, опасное там место. Дедушка кричит, знал тоже: «Не отставай, робята, место тут пойдет опасное, в случае багор готовьте». Как же, багры при нас. А что багры! Бырь, схватила судорога, он камнем ко дну, его нижним напором снесет – и не ущупаешь. Я и сапоги скинул, готовлюсь. К Нескушному, глядим, Мартын наш совсем поровнялся с Кингой, чешет, как на парах, колесами набирает, головой вниз, волну режет, дело сурьезное, Кинга уж и оглядываться не стал, не выкомаривает уж то-се, на саженки тоже передался, плывет чисто, залюбованье. Дедушка, го-рячий, покойник, был, даже побелел, губы дрожат, на лодке не усидит: «Мартынушка, голубчик… поддержи честь-славу… пятерку еще набавлю!» – двадцать уж целковых наобещал. А по берегу робята гонят, Мартына подганивают. И огородники бегут, и девы-бабы, и бутошник наш от мосту, и про службу свою забыл, разобрало-то. А Мартын наш – вот-вот настигает, за ногу уже хватает Кингу, кричит: «Стой, рыжий пес… иде у те пятки, дай – погляжу!»
А плыть еще больше версты, самая бырь пошла, к ключам подплываем, Нескушный вот. Грачи шумят, гнезда у них на березах по берегу, и вода поголубела, почернела. Александров-барин, как увидал – Мартын-то наш накрывает Кингу, кричит по-ихнему, трясет бутылкой, задорит, духу дает. А Мартын уж перекрывает, голова в голову. Тут барин… – а он на руле сидел – стал напрорез воды править, от напору Кингу укрыть, легче чтобы, хитрый такой. Ну, мы закричали: «Не балуй, а то по башке веслом!» Понятно, все разгорелись, на спор идет. А Мартын уж перестегнул Кингу, справа набирает, кричит нам: «Сейчас его в лбище пяткой, сукина кота!» А Кинга уж не смеется, се-рая морда стала, захолодал. Ждем – сейчас его на ключах возьмет, пожалуй, что-то он ногой стал мотать, – высунет, помотает, опять высунет. А Мартын на спинку перевалился, ноги нам тоже показал. Никак и у него что-то, ноги-то показал?! А это он – баловаться стал, разогрелся. Опять на грудь повернулся, стал по пояс выскакивать. Выкинется по самый пуп, по грудям себя шлепнет, крякнет, для прохлаждения, – опять стремит.
Тут и случилось… Выкинулся Кинга колесом, канул головой вниз, чисто живая рыба, – и нет его, и пятки не увидали. С минутку прошло, – нет и нет. Потоп! Кричим – судорога свела, потоп! И Мартын услыхал, перепугался, бросил плыть, на спинку повернулся, передыхает. Дедушка кричит: «Засудят нас теперь, черти! Спасай англичанина, серию даю, спасай!» Ну, тут все, рубахи долой, – в Москва-реку! И Мартын нырнул, и я тоже. Глыбко, а до дна достал, цапаюсь за песок, вода сту-деная, невтерпеж, ключи. Видать, как робята шарят, Кингу ищут. Выкинуло меня на волю, слышу – кричит дедушка, обкладывает Кингу, страсть осерчал: «Жу-лик, су-кин кот! Эн, он где чешет… нырнул, зубастый!» Тут-то мы и поняли: на хитрости он пустился, напугать нас. Мы-то, дураки, проваландались сколько, его искамши, а он под водой, по дну плыл сколько – не задохнулся… вперед и вынырнул, сажен на двадцать! Мартын-то, покуда его искал-нырял. И подустал Мартын, занырялся-перепугался.
Дедушка кричит: «А ну его к лешему, за него еще ответишь, потопнет ежели… с квартальными не разделаешься! Будя, назад, отдам ему четвертной билет!» А Мартын: «Не-ет, батюшка Иван Иваныч, я его не отпущу так… я его за обман такой… достигну, я его замотаю, зубастого… Я их обоих дойму!» Упрямый Мартын был, настойный, не сговоришься с ним, как до сердца дойдет. И мы стали просить хозяина: не дадим потопнуть, не беспокойтесь. Опять погнался Мартын за ним, скоро опять накрыл.
К Андреевской богадельне стали подплывать, самая-то где бырь, заворот там, – Кинга опять нырнул! Крикнули мы Мартыну: «Гони, не стой!» – а сами опять в Москва-реку, нырять-шарить, всамделе не потонул ли. Нет Кинги! Нашаривали-нашаривали… – нет и нет. Выкинулись – и напереди нет, нет от него обману, потопнул. Вот мы перепуга-лись!.. А Мартын не знает, плывет, эн, уж где. Кричим: «Потопнул Кинга, на-зад!» Дедушка сам не свой, за голову схватился: «Пропали мы! Человек из баловства потопнул, да еще англичан, не свой, власти за него ответят!»
А бутошник с берега кричит: «Эн он где, отнесло куда!» А он – назади, сажен сто, на спинке отдыхает, к берегу поплыл, на огороды. А за ним и Александров-барин, с его одежей, ребятам к берегу велел гнать. Тут мы все и закричали: «Ура-а!» Шабаш.
Мартына воротили, на лодку приняли, дедушка его расцеловал – заплакал. Очень перепугался. Дедушка-покойник полицию смерть не любил, боялся. Ну, влез Мартын, ничего. «Водочки бы, говорит, теперь, согреться». Своротили к Кинге, а огородники нам уж штоф волокут, на огородах у них дом-то, знакомые нам, отец Павла Ермолаича, – кого знаешь-то, капусту нам поставляет. Выпили, соленым огурчиком закусили. А Кинга на травке сидит – зубищами стучит. Александров-барин ему из бутылки дает, ромовой.
Мы к нему – давай четвертной! А он молчит, Кинга, не понимает словно. Ну, дали отдышаться: давай заклад! Все молчит, только бу-рдышки свои гладит – щерится. И барин Александров молчит. Бутошник подошел, говорит: «Что вы, махонькие, всамделе, что ли… давайте четвертуху, я сам слыхал, как рядились». Ну, послушался бутошника барин, вынул из Кинговых брюков кошелек, а там и всего-то целковый с мелочью. Как так?! А это его Александров-барин подучил, кричать-то, а он сам еще не понимает нашего разговору… это уж он после в славу-то пришел, сто тыщ нажил, – сколько он… годов тридцать жил? – с купцов нажил наукой, теперь на родину собирается. А тогда только расходился. Ну, ничего он не понимает, не сказывал ему барит, что четвертной-то. И барин-то прогорелый. За барина мы – давай. А у него полтинник только, глазами хлопает. Ребята говорят – бить их надо, поучить. Ну, дедушка плюнул, сказал господам: «Э-э, дрязгуны вы, мразь-мзя! Не потоп хоть, и на том спасибо». Дает Мартыну двадцать рублей, обещанные, и еще четвертной, за Кингу. Только Мартын не взял, – это непорядок, говорит. Значит, не вышло дело. И награду не взял. «Ни мое, – говорит, – ни ваше, а выставьте нам для удовольствия ведерко водочки на артель». Весь день ребята гуляли на огородах. Нет, Кинга потом прислал… пятерку прислал. Больше уж и к мосту не показывался.
Ну, а после разжился, теперь его рукой не достанешь, как поднялся. Вот он, с какой правды-то капиталы нажил. А его вон обедом Куманин угощает, и папашенька поехал. А у Мартына нашего… – помер, Царство Небесное, рассказывал я тебе намедни, – царский золотой только и остался, в долони зажал – преставился. Вот те и правда вся. Ну, та-ам воздастся, правильней нас Господь. Да что еще-то… К мосту мы воротились, а струмент наш, бросили-то мы… жулики и покрали, все сумки наши, и пилы, и топорики… все свистнули. Бутошник убежал – они и покрали. Ничего, не ругался дедушка. «Моя, говорит, вина», – справедливый был человек.
Отъезжаем с выполосканным бельем. Я смотрю на сверкающую Москва-реку, на мост. Вижу тот мост, приятный, который пахнет смолой, леском, – живой мост… и живого Мартына вижу, которого никогда не знал. И зубастого Кингу вижу, и дедушку. Спрашиваю у Горкина:
– А тот мост лучше… деревянный лучше, правда?
– По-нашему, деревянный лучше. Хороший, сосновый был, приятный. Как же можно, дерево – оно живое дело. Леском от него давало, смолой… солнышком как разогреет… а от железа какой же дух! А по тебе какой лучше, железный ай деревянный, наш?
– Наш, деревянный, лучше… приятней.
Ноябрь, 1934 г.Париж
Лампадочки
Говорят – скоро ледоход, где-то была «подвижка». Я спрашиваю Горкина, что такое «подвижка», а он смеется: «То все знаешь, совсем грамотей стал, а тут не знаешь». Мне стыдно, что я грамотей, а про «подвижку» не знаю. «Да ты сам сказывал, – говорю, – всего дознать нельзя… каждому человеку… что-то, ты говорил, положен… чего положен?..» – «Ишь, хитрый какой! Верно, каждому предел положен». Он доволен, что и я говорю, как он, что каждому человеку от Бога предел положен, и объясняет про «подвижку»: «Как водополью быть, стронется чуть ледок где-там – и станет; а это нижний лед не пускает, ра-но… а как прибудет еще воды, он и пойдет, пой-дет… – полный уж ледоход тогда».
Все только и говорят про водополье: какая-то вода будет? Как бы наши плоты не раскидало, барки с причалов не сорвало. У Горкина в мастерской, в каморочке, «водяная» лампадка теплится, Петру и Павлу: вчера зажег, и она будет теплиться, пока ледоход не кончится. Как-то рассказывал:
– Папашенька вот все шутит: «У тебя, Горкин, старый хрыч, на всякое дело по лампадке!» А чего плохого… святой огонек теплит, – и душе весело, и от дурного отнесет, а то и человека пожалеешь. Как пожалеешь-то? А вот подрастешь, я тебе расскажу. Вот синенькая у меня горит… как март-месяц, на Алексея Божия Человека и затеплю… и так, вспомнится когда, тоже зажигаю, человека пожалеть. Это нарошная у меня, по зароку. Образ видишь, «Усекновение Главы», Крестителю главу усекли, от Ирода-Душегуба… это чтобы за грешную душу помолиться. Да это… мал ты еще, не понять тебе. И дело это страшное. Нет, и не приставай, рассказывать не стану. Я те про «водяную» лучше, про Петра и Павла… Да сказано тебе – дорасти! А про Петра и Павла, потому «водяная»… апостол Петр тонул на водах, а Христос его за ручку по водам и повел, невредимо. А апостол Павел сам весь корабль уберег от погибели, Господня благодать на нем… «Деяния» еще с тобой вычитывали, как ехидну в хворосте зацепил? Вот-вот, тоже невредимо. Это как его сотник в город Рим судить вез. Потому у меня «водяная» и горит, по нашему делу, по речному. Ну, верно говоришь, и Никола Угодник по этому делу помощник, и ему, батюшке теплится у меня, как Михаил-Архангелу своему зажигаю… он сбочку висит, и ему озарение достает, всегда на памяти у меня.
Весна, говорят, ранняя: середина марта, а уж «подвижка». Василь-Василич под Звенигород покатил, распорядиться: там наши дрова ждут сплава. Горкин здесь помогает, объезжает портомойни и перевозы, осматривает лодки, доглядывает, обколот ли лед у портомоен, а то ледоход захватит – плоты сорвет. Он побывал и у Краснохолмского моста, и у Москворецкого, и под Воробьевкой. К Крымскому мосту обещается и меня взять. Там у нас Денис, парень надежный, солдат, да Господь его знает, что с ним творится, – «совсем без головы стал!» В прошлом годе чуть у него портомойню не унесло в ледоход: запьянствовал, и все по Москве-реке с наметкой, все рыбку ловит, дурак-дураком: «душа не на месте у него». Я понимаю что-то, ухом одним слыхал: горничная Маша над ним смеется, и за конторщика замуж все собирается, – ну, он и зашибает. Горкин мне говорил, но у него что-то не поймешь. Маша про Дениса говорит все: «Пьяница он, на чего он мне сдался!» А Денис говорит: «Это я с горя зашибаю, что за меня нейдет». И за конторщика не идет, – ничего не понять. Горкин говорит – дело не наше. Денис, должно быть, во святые подвижники скоро выйдет, – живет, как подвижники во святой пустыне: в хибарке-сторожке, кругом огороды, ни души, только Москва-река. Отполощут бабы белье за день, – и нет никого, до света. У Дениса удочки в сторожке, наметка-сетка, гармонья и собака «Мушка», – от какой-то знаменитой «Мухи». Про эту «Муху» тоже, должно быть, интересно, и Горкин все обещает рассказать, только говорит: «Вот подрастешь, а то не поймешь… да еще напугаешься». А я уж совсем подрос, всю хрестоматию прочитал.
К Крымскому мосту нас везет в лубочных саночках «Смола», старая рабочая лошадка, а не выездная, как «Кривая» наша. Хотели ее недавно к коновалу вести, под нож, но мы с Горкиным отпросили папашеньку погодить: Господь даст, может, и сама протянет ноги, без коновала. Денис на реке, сидит у пролуби на коленках, ершей на «кобылку» ловит, – от моста еще приметили. Горкин сказал сердито: «Нашел время! А плоты кто-то за него обколет… намылю ему голову сейчас». Съезжаем к его сторонке, и Горкин начинает бранить Дениса: «Разбойник эдакой, голова садовая… держи таких работничков! Да тебя, такого, не плоты стеречь… самого-то с плотами унесет». – «Наплевать, пускай унесет! – говорит Денис и трясет серебряной сережкой, – сережка у него в ухе, солдатам так полагается, – пьяница я, туда и дорога, конторщика за меня возьмете!» Совсем несуразный человек. А золотые руки, когда возьмется, так и горит работа. При нас взялся, – половину плотов от льда обколол, – живой огонь. Горкин сказал мне: «Наша Маша дуреха, такого мужа поискать надо… ломается чего-то, человека губит… а что я, не вижу… сама скучает…» Я стал спрашивать, почему скучает, а он мне: «Не встревайся, все равно не поймешь».
На реке ветрено, Горкину, в армячке на зайце, – и то зябко. Денис ставит нам самоварчик, – такой у него, зеленый, на трех ножках, под четвертую щепочку кладет, – и показывает на родовую красавицу, приклеена у него к окошку, с мыла обертку наклеил: «На крестницу вашу, Михаил Панкратыч, похожа маленько… из уважения посадил». Это про Машу он, она крестница Горкина. «Ты из уважения лучше за портомойкой гляди да по стаканчикам не звони!» – говорит Горкин. «Покушайте пирожка, Михаил Панкратыч…» – говорит ласково Денис и ставит перед нами… пирог с морковью! Откуда у него пирог?! Горкин спрашивает, на знак чего в посту у него пирог, и кто ему преподнес. Денис сам удивляется: «Не знаю, прихожу давеча с реки… – пирог на столе стоит! Тут я и вспомнил, что именинник нонче, а кто мне пирог испек – знать не знаю». Горкин только рукой махнул: «Сказывай кому другому… зубы с бабами полощешь на портомойке, делом бы лучше занялся». И я вспоминаю, что видел сегодня у Марьюшки на кухне пирог с морковью, и Маша чего-то вертелась тут, – а пирога нам не подавали. Шепчу Горкину, а он опять: «Не в свое дело не встревайся». Пирог ужасно вкусный, Денис все угощает нас, но Горкин даже отодвинул пирог, не хочет. «Не на именины приехали… и не ем с морковью, убери свой пирог». Правда, он никогда не ест пирогов с морковью. И чай не стал допивать, поднялся. «Расстроил ты меня, Дениска! – даже кричать стал. – Мне эти пироги… грехи с вами!» Расстроился и расстроился. Заспешил, с Денисом даже не попрощался.
Выбрались мы на мостовую с огородов, подъехали к мосту, Горкин и говорит: «Ты уж не серчай, чайку тебе всласть попить не дал и пирожка в охотку поесть… – а я два куска съел, успел, – да и домой нам пора, и Дениска меня расстроил». И показывает на дикую будку, у въезда на мост, где будочник живет: «Видишь, будка… это новая, а годов пятнадцать тому назад другая тут была, только ее сожгли… там мы с Василь-Василичем пирога досыта наелись, с морковью с этой… больше не ем с морковью». – «Объелся, да?» – спрашиваю его. Он так и не ответил. Доехали молча, без удовольствия. Я на него обиделся, и не прощался, и к нему в мастерскую не зашел, в его каморочку.
Вечерком он пришел в кабинет к отцу докладывать, как и что, и все говорит невесело. Отец даже сказал: «Чего ты такой, нездоровится?» Пошел я его проводить до кухни, жалко его мне стало, он и говорит: «Ты на меня серчаешь и в каморочку не зашел… ты не серчай». И мы поцеловались. «Хочешь, – говорю, – зайду к тебе в каморочку?» А мне очень к нему хотелось. «Ну, зайди… я уж все тебе расскажу, все равно я расстроился, будет полегче, может… про синенькую лампадочку расскажу». Я запрыгал, а он и говорит: «Не прыгай, веселого тут нет… думаю, надо тебе сказать, а то помру, кто тебе скажет!»
Пришли в каморочку. Теплится синяя лампадка, невесело так горит, совсем темное стеклышко. Вот он и стал рассказывать.
– Ишь, невесело как горит, скучает. А вон, «водяная», розовенькая, как весело горит. А эта скучней голого стекла, – постной. И огоньку передается. Эта ланпадочка покаянная, будто и огоньку невесело, а? скорбит словно?.. А вот, слушай. Я не на Дениса давеча осерчал, а за сердце меня взяло – затомилось… будто вчера все было. И место самое то, и пора та же, перед половодьем было, чуть не день в день. А ты на «Усекновение» смотри, на огонечек, тебе и не будет страшно… смотри и молись, за несчастные души… Алексея и Домну. Да и еще семеро, может, душ, прикинуть надо. Ну, за тех есть, кому помолиться, да и венец приняли… А за этих двоих ланпадочка и теплится, самое теперь время помнить.
Тому годов пятнадцать было. Пришли мы с Василь-Василичем на портомойку, распорядиться тоже, на самого Алексея Божия Человека было, 17 числа марта месяца. Домой уходить, – нас бутошник от моста кличет, Алексей, фамилия ему Зубарев, солидный мужчина, старый знакомый наш: «Заходите, именинник я, откушайте пирожка!» А Василь-Василича разобрало, с реки-то, клюнуть в стаканчик захотелось. Зайдем, Панкратыч! А мост тогда был старый, деревянный. И место глухое было, отчаянное самое. Ночью ходить опасались, потому под мостом жулики хоронились и грабили-раздевали, случалось.
А тут уж и душегубы завелись… и первым делом зарезали купца из Таганки. Ехал запоздно, от невесты, богатый, молодой, на рысаке. А дорогу развезло, в весеннюю капель было, рысак на ухабе оглоблю и поломал. Его поутру нашли, на огородах, в снегу увяз. Дело темное, никто не видал. А купец как сквозь землю провалился. И не доискались. Спрашивали Зубарева, не видал ли чего. Видал, говорит, мчал рысак, да ночь, не видать, мало ли пьяных катается, невдомек было, а фонари слепые, и ничего такого не слышно было, караул не кричали. А отходить ему с того места воспрещено, охраняет, понятно, место, сторона глухая. Так и пропал купец.
Другая зима – опять, трое уж пропало. У свидетелей доискивались… говорят – в Зубове их видали, по ту сторону реки… значит, в этом месте надо искать. Ну, Зубарева судебное начальство спрашивало, не видал ли. Видать не видал, а слыхали с женой, с речки, от больших пролубей, против Хамовников, караул пьяные кричали и песни пели. Сойтить с поста не смею, говорит, в свисток подал, – ну, поутихло. На святках было, и те по льду будто ехали, спьяну, что ли… а куда тут по льду ехать на пустые огороды!? Он, Зубарев, начальство просил: «Дайте мне помощника, не справиться одному, место глухое, и мне лихие люди грозятся, самого зарезать могут». А начальство не приняло во внимание. А он место стерегет, отойтить не может, важное место, мост самый. А под мостом душегубы сидят, цельная шайка, видал он их. А облавы на них не делают. Хорошо. Ну, и еще трое, что ли, попропало, да темное дело: одни говорят – Крымским мостом должны бы ехать, а кто говорил – через Каменный хотели… Ну, только пропали тоже, зимой было.
А тут, как нам к нему зайти, с неделю, не больше – богатый огородник пропал, с Воробьевки. Поехал на Бутикову фабрику за капусту получать, сотни три, и жене говорил, – заеду к Зубареву чайку попить, знакомые они, огороды здешние арендовал, Зубарева давно знал. И пропал: лошадь с санями домой пришла, а огородника так и не нашли. Спрашивали Зубарева. Сказал, что был огородник у него и чай пил, а потом к Бутикову поехал, по делам. Больше ничего. А обратно ехал ли – не видал. И опять говорит: два раза начальству докладывал – дайте на смену помощника, не дали. А ему впору только днем выспаться, уж жена у окошечка смотрит за порядком, а он за ночь отсыпается. И говорит властям: довольно намаялся, брошу место.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.