Текст книги "Неупиваемая чаша. Повести и рассказы"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Дьякон перекрестился, достал красный платок и вытер слезы.
– Вот и помянули покойника, судачком помянули, и еще помянем. Знатное будет заливное, и холодец с хренком, и на коклеты останется. Люблю я судачьи коклеты. А они – «он в Бога никак не может веровать! он естественные науки знает, и сам врач».
А я им в нос «Архиерея»! А я им… «Святою ночью»!.. Вникайте, дураки!..
– А «Студента» любите?..
– «Студента»?.. это про что?
– А как студент бабам, в Великий четверг, в холодном поле, рассказывал о той трагедии… об отречении Петра?..
– Го-споди!.. Еще бы не любить!?.. Тоже плачу всегда. Ну, скажите, ну, не ге-ний, а?.. это «атеист» – то, мог так… а?.. Зачем же, зачем, спрошу вас, такая ложь на него?!.. Прости меня, Господи, а скажу. Святой он, не нам суд судить… а – святой!.. по духу святой, по сердцу святой… чи-стый, вот что главное! Его надо каждому мальчишке давать читать, девчонке каждой давать читать… для душевного очищения, для благородства души. А «Святой ночью»… акафист-то, а? Брат-то Николай скончался в самую Святую Ночь! какие акафисты составлял! Древо… «многосенно-лиственное!..» Придумать надо!.. Он и акафисты знал… он, читал я, – еще гимназистиком «шестопсалмие» без псалтири вычитывал! ате-ист! ах, подлецы! Понимаю, почему они радуются… что вот – ихний! У них-то ни-чего в запасце, пустота, а он – вон что изображал, православную русскую душу укреплял!.. В раю теперь, по заслугам… Я такой «Святой Ночи» нигде не читал, только в сердце ее держу, опытом духовным… и что же? Он все мое изобразил, и даже, как дремота в ту ночь одолевает… и как звезды светят в реке, на перевозе. А народ движется, все в монастыре полно, и вот-вот ударят… ах, дивно-хорошо!..
Растроганный его причитающей речью и слезами, которые он уже не вытирал, а смаргивал, я спросил:
– А не помните, как начинается рассказ «Святою Ночью»?..
– Нет, где упомнить. А как?..
– А вот, послушайте. Тут уж он как бы душу народа выражает, его постижение духовной красоты. Ему все понятно, и сам он весь в этой красоте-восторге. И вот, смотрите и судите… Все у него в этом рассказе, – как песнопение. Он даже самый пейзаж вводит в это «песнопение»! Я наизусть знаю это начало… не помню, может быть, и не совсем начало, но тут же, на первой же странице. Слушайте…
«…Мир освещался звездами, которые всплошную усыпали все небо. Не помню, когда в другое время я видел столько звезд… Тут были крупные, как гусиное яйцо, и мелкие, с конопляное зерно… Ради праздничного парада вышли они на небо, все до единой тихо шевелили своими лучами. Небо отражалось в воде; звезды купались в темной глубине…»
– Непостижи-мая красота!.. – воскликнул дьякон. – Неизреченная красота, и какое же чувство!.. какая душа!.. Обязательно выпишу и прикреплю на видном месте. Неизреченная милость Твоя, Господи… даровал такого песнопевца… Ткну им, дуракам… Они никогда не похвалят лучшее наше, а только пальцами тычут в самое худое! Зна-ю их… все на лжи и лицемерии… Словно праздник для них… «атеист» – де!..
Собрали кружки. Были сорванные и помятые живцы. Лягушка уцелела. Дьякон отцепил крючок от ее спинки, подумал и кинул в луг: гу-ляй! А то, бывало, приберегал.
– А на живца почему не оставили?
– За храбрость, – сказал дьякон. – Да и напугалась, небось. Пускай ее квакает на воле. Творца славит! – и неожиданно засмеялся. – Умо-ра! – помните, в каком-то рассказе… – ругаются лягушки?.. – «сама такова!.» – «сама такова!..» При-думать надо.
– «В овраге», кажется. А «Скучную историю» любите?
– Не помню, что-то… А то еще, где-то… – «Я иду по ковру, ты идешь покаврешь…» – придумать надо!.. и в смех вгонит, и до слез прошибет. Даровал Господь талант.
Собрали снасти и подгреблись к луговому берегу, в самый мед. Покос только начинался, но по великой пойме уже стояли стога, лежало скатанное валами сено, кое-где и навивали воза. Всюду сверкали косы, бросали белые огоньки, мелькали свежие грабли, краснели платки, полязгивали бруски. В теплой волне с полудня веяло медом и миндалем. Дышалось полной грудью, чувствовалось, как вливается здоровье, бодрость и радостность. Скрипучие дергачи примолкли, притаились в еще нетронутой глубине покоса. В небе кружили ястреба, высматривая поживу на побледневшей пойме. Тысячи кузнечиков, встревоженных жгучим жиганьем кос, подобрались к реке и оглушали нас нестерпимо-горячим треском.
– Ха-ха-ха… – вдруг раскатился дьякон, о чем-то думавший. – А помните, птичка какая-то… и что ж такое!.. «Ты Никиту ви-дел!» А ей другая, будто в ответ: «видел-видел-видел!..» Записано у меня, гостям читаю.
– Это вечерняя птичка у воды, малюсенькая… камышевка. От ее перекликанья тихий вечер будто еще тише… Сонное такое, умирающее.
Время было к полудню, хотелось есть. Дьякон развел огонь, наносного сушника было много по берегу. Стали картошку печь, зажарили на сковороде свежего соменка, пококали яиц печеных. Дьякон достал зубровку, и выпили мы за упокой раба Божия, новопреставленного Антония. Печали не было, а легкость и благоволение на душе. Будто и его смерти не было. Да и правда: живой, все равно, и с нами, и будет с нами, пока видим светлую красоту русского полудня, чудесное приволье, пока слышим родную песню, доплывшую к нам в медовой волне покоса, – «…посею-у-ль я, посею-у-ль я… лен-конопель…» – проигрывали в тепле медовом звонкие бабьи голоса. А от навитых возов, от сизых полос подсыхающего сена, подхватывали басовитые, сильные мужичьи голоса: «во-ор-воробей… во-ор-воробе-эй!..»
– Благодать… – вздохнул, позевывая, дьякон. – Люблю клязьминское приволье наше, приятная самая пора, покос. Гос-поди… до чего же все хорошо зело! Облачка плывут, какая же чистота там. И свежесть, будто это снежок, и повевает освежением. Да, у-строено… для услады человекам. Что-то разморило, дремлется. А вы как, подремываете, а?
Дремалось: пьянило медом, теплом, покоем.
– …а теперь предстоит Престолу Господню… – досказал родившуюся в нем мысль дьякон. – И ему не страшно. И скажет ему Господь: «добрый рабе, благий и верный, Антоние! о мале был еси верен, над многими тя поставлю: вниди в радость Господа твоего». Великая в сем правда.
– Да, и все – правда.
– Картошку давайте пробовать. А на ночь обязательно перемет поставим. «Игрунки» у меня хорошие, и с блеском, и цветные на стерлядок. Они любят поигрывать. Примета у меня: как покос, стерлядки наплывают… с Оки, пожалуй, по случаю, думаю, обилия кузнечиков с поймы… И на головля теперь хорошо, и на шерешпера, на катушку… спиннинг называется. Офицер мне подарил, ловили вместе. Размахнешься – сажен на двадцать выкинешь, на блесну. Самая пора теперь.
Полдничали и на пойме, позатихло. Я приподнялся и поглядел.
Дьякон спал навзничь, на припеке. Болезненное его лицо теперь было покойно, кротко. Божия коровка ползла по его бурому сапогу. Подумалось мне с чего-то: «как хорош русский человек!.. и все там – хорошие, родные… в этом приволье поймы…» Было покойно и ласково на душе. Повсюду сидели кучками, поблескивали красные кувшины, поднятые над головой: задрав головы, тянули, передыхая, квас, еще с холодком, укрытый от жары тряпками и травой. Спали навитые воза, подремывали в их тени, поматывая от оводов хвостами, распряженные лошади. Ах, благодать какая!..
Август, 1949Париж
Приятная прогулка
Д.И. Ознобишину
Помню, в конце Страстной, попалось мне объявление в газетах о продаже, «в верные руки», библиотеки, до четырех тысяч томов, в отличном состоянии, главным образом – классики, русские и иностранные, – есть и редкостные издания, – все книги в переплетах. Перепродавцов просят не являться. Единственный день для осмотра – вторник на Пасхе. Телеграфировать: ст. Лопасня, Курской д… «Злая Сеча»: к первому московскому поезду будут высланы лошади.
Я мечтал о пополнении тощей моей библиотечки, но куда же – четыре тысячи томов! Свободных денег у меня только до пяти тысяч, но чем же я рискую? Ну, прокачусь, погода теплая, конец апреля, весна в разгаре… – и я тут же послал депешу. Я только что вступил в адвокатуру, хорошая библиотека очень кстати, внушает уважение клиентам. А главное, я был молод, и весеннее возбуждение толкало меня из Москвы проветриться и набраться впечатлений.
Ехал на Курский вокзал подвеселый трезвон пасхальный. На вокзале было празднично-будоражно. Ехали на «маевку», больше в Царицыно, с запасами всякой снеди, в поезде было полно, даже во 2-м классе. В Царицыне наполовину опустело, в окошки вливалась свежесть распускавшихся берез; на станциях, в солнечной тишине весенней, слышалась веселая трель скворцов, праздновавших весну; с близкой церкви лился ликующий трезвон; цветистые девчонки совали в окошко букетики русской «примавера» – золотистых баранчиков, и пучки синих подснежников; с зазеленевших откосов веяло душистым, свежим теплом новой травки, и все это, празднично-будоражное, смешивалось во мне с щекочущим ожиданием чего-то особо-радостного, волнующего в предстоящей встрече с таинственно-незнакомой и почему-то уже манящей своим названием «Злой Сечей». Историческое, должно быть, именование…
Против меня весело играли «в ладошки» студент с прелестной девушкой, в весенней кофточке с букетиком подснежников. Потом стали кокать красные яички и принялись закусывать. В Бутове их встретили пожилой военный с важной дамой, раздались восклицания: «Зеленые щи сегодня, да?..», «Вот, мама посылает пирог, от Флея!..» Поцелуи, христосованье…
На станции Подольск я прошел в буфет, наполненный горожанами, парадный. Стол был украшен по-пасхальному, на стойке – окорок ветчины, в бумажных розанах, веселили глаз пасхальные крашенки в плетушке. Я выпил, в радости, ледяной водки, взял пирожок…
– Далече изволите ехать? – услыхал я будто знакомый голос, увидал книготорговца с Моховой. – До «Лопасни»… Не за библиотекой ли охотитесь?.. Вон и Алексей Иваныч!..
Тоже знакомый, букинист от Проломных Ворот, известный книголюб и эксперт, вызывавшийся для оценки библиотек, «неоспоримый». По Москве кличка его была – «горбатенький» и «мороженый»: его щеки были багрово-сизые, лет за шестьдесят. Всегда, бывало, видишь его в «Проломе», в его ларьке без двери, с поднятым воротником, мерзнущего за книгой, или в выгоревшем драповом пальтишке. Но сегодня он был парадный, в сюртуке, в котелке, летнее пальтецо на руке, – совсем франт. Я заметил: «А букинистам не беспокоиться»..?
– Я – статья особая. С князем… – назвал он громкое историческое имя, – мы старые знакомцы, не раз бывал у него в «Злой Сече», доставлял книги, оценивал… Да и не для себя я, а… – он назвал известного миллионера, собирателя редкостных изданий. – Ну, потягаемся.
И тут я узнал, что библиотека князя, на плохой конец, тысчонок на 20–30. Нечего и мечтать. Ну, что же, прогуляюсь…
Второй звонок.
Дальше мы ехали вместе, во 2-м классе. Алексей Иванович недоумевал, почему князь решился продать свою чудесную библиотеку. Уж не заболел ли, хочет прижизненно распорядиться?.. Последней доставкой ему от Алексей Ивановича был «остаток погодинской библиотеки», тысяч на 5.
Книготорговец с Моховой, знавший князя, тоже недоумевал. Но и ему тягаться было не под силу, хотя он – по поручению московской городской управы, от просветительного отдела, для пополнения книжного городского склада: предполагается к существующим читальням – Островского и Тургенева – основать еще два: Гоголя и Пушкина; а идти он может, самое большее, до 12 тысяч. Нечего и мечтать-тягаться. Он знал меня студентом, почти бедняком. Спросил, не разбогател ли я. Я смутился и признался, что, конечно, мне мечтать о покупке нечего. Знал меня и Алексей Иваныч, сказал:
– Вы начинающий адвокат, библиотечка вам необходима, для закраса. А мы с вами составим реестрик, тысячек на полторы-две. Вот Даль вам нужен… вы уже печатались, помнится. Может, и опять запишете. Ничего, духом не падайте… – ласково похлопал он меня по плечу.
Он был сегодня особенно ласков почему-то, – от Праздника? И лицо его, сумрачное всегда, сегодня почти светилось. Оживленный его добрыми словами, я с чувством пожал ему руку.
– Помните, бывало, учебники приносили на обмен?.. А теперь – адвокат. Библиотечку я вам составлю. Удивительный человек князь… воспитанный человек! – сказал он, с чего-то одушевившись. – Увидите, какая это библиотека!.. И ка-ак он расстается, не понимаю. Право, не заболел ли? два года не видались. А то, бывало, зайдет, побеседуем. Сколько он всего знает!.. прямо – энциклопедист! Да и все в доме у него… не в доме, а во дворце!.. А какой у него народ… Да вот, увидите, пригодится, может, для вашей практики. Библиотека для него – почти священное. Какая обходительность, воспитанность… а уж без обеда не отпустит. И музыкант замечательный. Такие люди теперь на редкость.
На ст. Лопасня нас встретил парадный кучер, в плисовой безрукавке на синей шерстяной рубахе, с павлиньим перышком в шапочке. Только нас трое вылезло, можно ехать. Мы сели в шикарную коляску, тройкой вороных.
– Ну, как князь?..
– Да что-то сдавать стали, послабели. И не все кушать могут. Доктора не велят хлеба есть, сахарная болезнь, говорят.
До «Злой Сечи» было верст двадцать. Дорога пообсохла, но в тенистых местах еще оставалось снегу, после великих снегопадов. На встречающихся малых речках вода еще не вошла в русло, и мужики, в веселых рубахах, стоя в ботничках, ловили наметкой рыбу. В полдороге остановились на полчасика, отдохнуть лошадям. Кучер, уже пожилой, Фома Васильевич, лошадей жалел, а мы были рады прогуляться. И тут ловили наметкой рыбу. Трактирщик встретил нас очень предупредительно, похристосовались. Это было село, трезвонили. В трактире шумел народ. Хозяин приказал молодцу принести бадейку: «Их сиятельству рыбки на ушицу, на выздоровление». Когда отъезжали, бадью с деревянной крышкой поставили под сиденье: пара налимчиков, и так, мелочишки разной – ершей, пескариков…
– Скажи, Иван Гаврилыч христосуется! ушицы живорыбной оченно хорошо их милости!..
– Любят нашего князя… – сказал кучер. – Да как его и не любить-то… Народишко вот избаловал, по доброте, порубливают у него лесок, хоть и у самих лесу невпроворот. – «С меня хватит», – смеется. Конечно, лесничишки тоже охулки на руку не кладут. Как-то захватил князь мужика, у самой дороги сосну свалил. – «Да ты бы, дурак, поглубже въехал, на самом виду рубишь!» – говорит ему наш князь. «Да ваше сиятельство, поглубже-то и не вывезешь». Князь сейчас ему записочку, на спине его и писал: «С моего, мол, позволения». Так эта записочка и пошла по рукам. Жалеет народ. Это вот кня-азь!..
Не жалел я, что еду понапрасну. Князь в моем воображении рисовался пасхально-празднично, – остатком знатного рода, известного в истории. Я уже знал кое-что о его предках, из примечаний к «Истории государства Российского». Алексей Иванович начал рассказывать о «Злой Сече», но тут она и сама явилась, в полугоре, на солнце, в блеске зеркальных окон дворца.
– Ну что за красота!.. – воскликнул, опять воодушевившись, Алексей Иванович, – таким я его никогда не видал.
Сияла церковь, и оттуда доливался веселый трезвон пасхальный. Празднично было на душе. Почему-то тянула меня к себе эта «Злая Сеча», обещая раскрыться и показать чудесное… – нужное мне такое, заманное – историческое, родное, – славу нашу. Я знал наверное, что найду здесь что-то необходимое, и это меня светло воодушевит, укрепит во мне волю, веру… Во что веру? Этого я не знал, но предчувствовал радостно. В полугоре блистали полноводные пруды – запруды. Дворец закрывался длинной березовой аллеей, старой, но уже светло одевшейся впрозелень. Мы сложились и дали кучеру рубля три. Он едва согласился взять: «У нас это не полагается, обеспечены».
Объехав великий круг газона, с черными еще клумбами, мы подкатили к парадному, массивному по-дворцовски. Швейцар, в ливрее, распахнул перед нами двери и поклонился с достоинством. Я напомнил Фоме Васильевичу про рыбу, не забыл бы.
– Князя-то да забыть!.. – сказал он с ласковой улыбкой, и велел зевавшему на нас праздничному парнишке нести рыбу на кухню.
В огромной прихожей, уставленной, по углам, статуями из мрамора, швейцар принял от нас пальто и шляпы. Появившийся почтенный человек, во фраке и белом галстуке, попросил нас, с достоинством, след овать за ним. Это был старый слуга, в длинных бакенбардах, похожий на Григоровича, приятный манерой и чистотой. Он повел нас по широкой лестнице, по мягкому ковру, на первую площадку. Там тоже стояли статуи – Аполлон, Диана… Лестница расходилась надвое. Книготорговец с Моховой тоже был в сюртуке, только один я – пиджачник, и потому, должно быть, чувствовал себя смущенно.
Мы прошли обширным двусветным залом, в люстрах, с хорами для музыкантов, с колоннами, – совсем зал Дворянского Собрания в уменьшенном виде. Блистали паркетные полы с новенькими дорожками. Прошли малиновую гостиную, карточную, биллиардную, – все образцово чисто, парадно, в большом солнце. Наш проводник отворил массивную дубовую дверь, взял визитные карточки, предупредил, что сейчас две ступеньки, и попросил присесть:
– Его сиятельство сейчас будут… – и удалился, притворив дверь.
Мы остались в обширной, высокой библиотеке, залитой солнцем, приятно мягким сквозь зеленые тюлевые занавески. Пол был затянут серым сукном, удобный, низковатый, с тяжелыми канделябрами темной бронзы, в толстых, кубастых свечах, крутящийся, как оказалось после, с люстрой из хрусталя, в зеленых и розовых свечах – пасхальных. Вокруг были низкие кожаные кресла, в углах – мраморные статуи. Все стены – в книгах, до потолка. В простенке образ Св. Николая, с теплящейся лампадой. Все блистало лачком переплетенных корешков, тисненьем. Не книжные шкапы, а полки мореного дуба, приставные. У меня глаза разбежались, и стало стыдно, что я имел дерзость мечтать. «Одни переплеты больше пяти тысяч…»
– Не укупишь?.. – подмигнул Алексей Иванович. – И в квартирке, небось, не уместится.
– Какое там… – махнул я, и тут отворилась дверь.
Входил князь в сопровождении двух дымчатых догов, в стоячих ушках-рожках.
Крепкий, высокий, стройный; красивая голова, впроседь. Ни следа болезненности в лице, в движеньях. Князь шел уверенно, радушно улыбаясь, приветливо-барственно кивнул, и его синеватые глаза не без живости оглянули нас. Только слабая желтизна висков намекала на его недомогание, но она едва чувствовалась в свежести выбритых щек, в ровно подстриженной бородке. Приятное, мягкое выражение лица, располагающее. К нему очень шел мастерской покрой платья, цвета вороненой стали, подчеркивая его слаженность. Подумалось: «какая свободная простота, в платье даже».
Пожав нам руки, он указал на кресла у стола и предложил высказаться. Чуть тронул, и лежавшая на дальнем конце тетрадь в кожаной обложке оказалась как раз передо мной. Я стал перелистывать ее. Это был каталог, с пометкой цен. Я нашел много редчайших изданий, иногда с автографами, и тут же сказал, что мне это не по средствам. Князь благосклонно кивнул.
Алексей Иваныч доложил о желании москвича – книголюба – «выбрать по списку».
– Отпадает, – сказал суховато князь, – я не хочу распылять свое собрание. Вы?.. – обратился он к книгопродавцу с Моховой.
Тот объяснил поручение московской городской управы: купить для запасного склада, ввиду предполагаемой постройки еще двух читален – Гоголя и Пушкина: ассигновка в пределах 10–12 000.
– Маловато, правда… – досказал он.
– И это отпадает, но мысль мне нравится. Теперь, господа, я могу с облегчением сказать: вы видите, что сделка не состоится не по моей вине. Я все же побеспокоил вас… сейчас объясню и мою «вину».
Он дал объявление о продаже и скоро понял, что не может расстаться с библиотекой, – отменить было уже поздно.
– Да, я поступил опрометчиво… но вы, думаю, эту мою ошибку извините. Неблагоприятный диагноз моего профессора толкнул меня скорей все вырешить, и я распорядился… но не мог покуситься на ценнейшее для меня, на библиотеку. В конце концов все же дал объявление. Судите – вина или ошибка? Деньги мне не нужны. Я определил вырученную сумму отдать земству на просвещение: на эти деньги можно устроить десятка два народных читален.
Мы одобрительно покивали.
– Теперь, зная благую цель московской управы, я напишу моему поверенному. Библиотеку я не продам, а передам по дарственной, выговорив условия: мое книжное собрание должно целиком влиться в состав будущей читальни имени Пушкина как самостоятельный отдел и носить наше родовое имя. До дня моей смерти – кажется, уже не очень далекой – библиотека останется при мне. Вы вывели меня из затруднения, лучшего я не представляю… – и он ласково поглядел на нас.
И тут же предложил нам выбрать из книг что-нибудь, по вкусу. Мы отказались.
– Ну, хорошо, оставим: вы не хотите преуменьшать мой дар. Пусть он поможет мне светло завершить служение рода нашего, прекращающегося со мною. Сегодня для меня праздник.
Я спросил, почему поместье называется «Злая Сеча».
– Это – историческое именование. Земля числится за нашим родом около пятисот лет. С конца шестнадцатого века она, по писцовым книгам, значится уже «вотчиной», с добавлением – «Злая Сеча». К сожалению, я не могу показать вам остаток сохранившегося пергаментного списка, найденного лет пятьдесят тому в рухлядной Высотского монастыря: я дал его списать и сфотографировать моему другу Барсову, знатоку летописей, грамот… исследователю «Слова о полку Игореве»…
Я сказал, что знаю Елпидифора Васильевича, моего соседа в Замоскворечье.
– Чудоковат он, живет в башне, со своими сокровищами…
– Это от пожара. Самоотверженный изыскатель наших исторических корней, хранитель русской славы. Редкостный русский человек! Мы ведь так мало знаем и так мало ценим наше, ценнейшее, чем должны бы гордиться. Мы чуть ли не стыдимся нашей величественной истории… «ленивы и нелюбопытны». Иные из нас находят даже некое больное услаждение в ложном надрыве-выводе, что мы – «хуже всех», и эту больную ложь пытаются почему-то привить народу. Разве не правда это? Можно назвать тысячи примеров. А народ… – я это знаю по моему народу, по моим успенским мужикам, по моим слугам!.. – народнесет в себе, бессознательно-стихийно, веру, что он никак не хуже других народов, что он, со своими князьями и царями, творил Россию – Святую Русь. Этого нельзя вытравить из его недр душевных. В этом я неоднократно убеждался. Это никак не моя идеализация, а жизненная достоверность.
– Так вот, в этом куске пергамента, писанного одним из моих предков, вписано – и с какой же простотой! – о «Злой Сече». Мой… как это определить… ну, мой пращур, князь-Рюрикович, был пылкий воин, напоминающий мне Мстислава Удалого… – помните, «битва при Калке»?.. Верный долгу, но непокорливый. В один из последних набегов Орды ему было указано стать на рубеже, у Серпухова, нащупать главные силы вражеские, отходить с легким боем, пропустить Орду и в подходящий час ударить ее в тыл. С ним был только один конный полк. Он не удержал своего боевого пыла, не разобрал, что перед ним главные татарские силы, лихо ударил в центр, прорвал и разбил наголову, взял ставку, большой полон, побил больше десятка тысяч отборной татарской гвардии, был обойден и пал на реке Наре. Остаток его дружины пробился и вынес из этой сечи тело любимого своего князя. Подошедшие московские полки начисто разнесли остатки кочевников. В пергаменте этот бой именуется «Злой Сечей». Там же сказано, что тело моего предка предано земле «у дуба высока», в родовой вотчине. Вам покажут в парке. Лесоводы смотрели дуб и утверждают, что ему лет шестьсот. Величественный свидетель прошлого. Лет полтораста тому поставлена там часовенка. Народчтит это место, молится князю, молится и за князя… На успенье вокруг дуба поют и песни, и молитвы, поминая по-своему. Вот одно из доказательств кровной связи с историческими корнями. По старым записям моих предков я мог установить, что среди моих верных слуг… так они себя называют, а я именую их – «други мои»… Чудесное наше слово – дружина!.. Да, так вот, среди моих верных слуг есть потомки участников той сечи. Они хранят в себе высокие качества своих предков… Да, многое у нас – от славных семян минувшего. Если бы сберечь их!..
Появился почтенный слуга, встречавший нас, и доложил князю, что кушать подано. Князь пригласил нас пройти в столовую. Мы миновали ряд новых покоев и оказались в великолепной столовой светлого дуба, украшенной художественной росписью – охота на вепря, лося и медведя.
Обед был тонкий и празднично обильный. Князю подали тарелку налимьей ухи. Он выразил явное удовольствие.
– Вася, дай-ка сухарик мне… – мягко сказал он стоявшему за его креслом почтенному слуге.
– Ваше сиятельство… – почтительно отозвался тот, – доктор наказали напоминать вашему сиятельству… – и в его голосе почувствовалась почти мольба.
– Дай, Вася!.. – сказал князь твердо.
– Не смею, ваше сиятельство! – решительно отвечал слуга.
– Ка-ков?!.. чувствуете дерзанье?.. – не без удовольствия сказал князь, потянулся и взял с блюда сухарик.
Вася понурился. Князь посмотрел на него и положил на блюдо.
– Отличная уха. Послать Ивану Гаврилову поросенка… – сказал он Васе. – Единственно один изо всей дворни вышел из нашей вотчины, отщепился… Бог с ним. Остались все после Манифеста, продолжают служение. Остались не из-за выгод: они еще не знали тогда, да и теперь только предполагают, моего распоряжения о них…
И князь рассказал любопытную историю.
Как-то был у него министр, дальний родственник. Все ему тут понравилось, но особенное внимание обратил он на точность и выдержку «лакеев».
– У меня нет «лакеев»! – возразил князь. – У меня слу-ги, а не «лакеи»… слу-ги!.. – повторил он. – Меньшая братия. Воспитаны ли так, или это по чуткости, от сознания личного достоинства? Это вы, там, выделываете «лакеев», прививаете народу чуждое понятие. «Лакей» звучит различно – на западе и у нас. Наш народ умеет хранить достоинство. Это проходит во всей нашей истории, – вчитайтесь! Это заверено и иными, не совсем глупыми, иностранцами. Наш народ, несмотря ни на что, – народ свободный.
Когда мы снова перешли в библиотеку, князь продолжал:
– У меня служат поколениями. Вот, Вася… его сын Фома привез вас. Его внук отбывает службу в Петербурге, в кавалергардах. И несмотря на великие выгоды, уже предлагаемые ему, к осени возвращается сюда. И так все. Что их влечет? Воспитанное веками чувство… родины?.. Вася – бывший мой вестовой, вынес меня из огня на Инкерманских высотах, в 55-м году, и тут же был ранен в грудь навылет. Вы, конечно, не раз замечали в русском человеке его исключительное качество: независимость, чувство личного достоинства. Это отмечено Пушкиным. Мои старики в Успенском говорят мне – «ты, князь», держат себя на равной ноге со мной, спорят и даже наставляют. Ни татарское иго, ни крепостное право не оставили и следа в характере народном, не придавили его: он слишком закален, упруг. Почему? что за чудеса?.. – я часто об этом думал. И объясняю это у народа сознанием своего «образа и подобия», вложенного нашим Православием. Это – общее наше, племенное. Этого было в народе больше, теперь слабеет: видят меньше примеров служения и долга… народ слишком отделен от лучших людей у нас, и дурно его воспитывают. Но закваска еще жива, не втуне свершались подвиги, не могли бесследно пропасть жертвы исторических родов, творивших Святую Русь… эти роскошнейшие цветы духовные нашей истории, назначенный нам удел – «душу свою положить за други своя»… может быть за целый мир положить?.. Читайте историю, вникайте в нее, и вы уверитесь в этом. Народ знает эти жертвы и принимает их, как законное… мало говорит об этом: «так надо», вот и все рассуждение его. Он – заметили это? – не кичится «славой», он выполняет свой подвиг, как службу, как работу. Он не вспоминает о подвигах своих предков: «Воля Божия, свое отбыли». Мы, высшие классы, помним, и тоже не кичимся. Вспоминать отрадно, да… Из девяти поколений нашего рода шестеро представителей сложили головы на поле брани, вместе со своими дружинами, своими слугами. Прадед пал при Бородине, дед под Ватерлоо… отец был тяжело ранен на Малаховом Кургане, но выжил и отдал свои силы Комиссии по освобождению крестьян. Я обязан жизнью моему верному Васе. Видите, какая спайка! сколько братского общения с народом!.. Клевещут на нашу аристократию, на наш народ. Наша аристократия, может быть, лучшая из всех аристократий, и наш народ как-то хранит в себе врожденный аристократизм духа…
Юный совсем тогда, я упивался словами князя. Князь говорил спокойно, с полной искренностью и простотой, не чувствовалось даже тени идеализации: все в его рассказе было исторически обосновано, будило в сердце горделивые чувства, что я – русский, и мои предки тоже творили историю, вязали жилами и скрепляли кровью великую отчизну. Помню заключительные слова князя:
– Дивная история творческих страданий! Помните слова Пушкина об «истории»? Я так рад, что ваш приезд всколыхнул лучшее во мне. История наша – дана нам Богом, и мы никогда не откажемся от нее.
Вася показывал нам парк. Недалеко от прудов, на обширной поляне, стоял могучий, широко раскинувшийся дуб. Он был в полной силе, с нетронутой грозами вершиной. Под ним покосившаяся часовенка. Теплилась синяя лампада. Образ Успения. Памятная сеча, по записям, пришлась на Успеньев день. Под иконой – наполовину стертое изречение: «…душу свою положит за други своя».
– Никогда не копали, не тревожили… – сказал Вася. – Точного места не означено. Не пожелали тревожить прах.
Я долго смотрел на дуб – символ русской силы, доблести.
На станцию вез нас другой кучер, помоложе, на паре серых, в легкой пролетке. Катили лихо, переполненные чудесными впечатлениями. Проступали звезды. Не остановились у трактира, шумевшего народом. Говорить не хотелось. Я чувствовал себя обновленным, укрепленным. То, что предчувствовал я, исполнилось: я обрел прилив веры, воли… почувствовал, может быть, впервые в жизни нерасторжимую связь с родным, слышал в себе токи вдохновенья, порыв творческой силы… Эта прогулка, как бы видение, не прошла бесследно: она открыла мне неведомые раньше исторические корни, вязавшие меня с недрами. Я не мог удержать восторга и воскликнул:
– Какое счастье – коснуться живых истоков!..
Кучер мчал, нахлестывая коней, боясь опоздать к последнему поезду. Прощаясь под фонарем станции, я дал ему рубль, но он решительно отмахнулся:
– У нас не полагается, все обеспечены.
Мне хотелось его обнять, высказать все, что во мне светилось. Он, должно быть, почувствовал мое волненье и сам протянул мне руку:
– Счастливого пути, сударь.
Я не раз побывал у князя: ездил за душевным укреплением. Он наполнял меня чудесным давним, что жило в нем. Диагноз профессора не оправдался: уже через год князь был в полном здравии. Скончался он года за три до первой мировой войны, почти через десять лет от сердечного припадка, читая Пушкина, редкостного смирдинского издания.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.