Электронная библиотека » Константин Седых » » онлайн чтение - страница 30

Текст книги "Отчий край"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 17:52


Автор книги: Константин Седых


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Отдышался Унгерн и начал доискиваться, кто в нашей беде виноват. Первым обвинил командира бригады полковника Казагранди. Он ему поручил Иркутск захватить, а тот даже до Тунки не дошел. Снес ему Унгерн шашкой голову, потом других шерстить принялся. Приказал расстрелять полковников Масальского-Сурина и Свенцицкого, есаула Копейкина и князя Гаджибеклинского. Так обращался он с офицерами. А о нас, грешных, и говорить нечего. Чуть что – и голова долой.

Тогда-то и подбили нас полковники Хоботов и Новицкий бросить Унгерна ко всем чертям и уйти от него. Хотели они на это дело и генерала Резухина подбить, да тот не согласился. Закололи его тогда офицеры у него же в палатке, а нас подняли в полночь с бивака, и пошли мы на юг. Унгерна оставили спать в шатре под охраной монгольского дивизиона, на который он больше всего полагался.

Проснулся он и видит: нет дивизии, снялась и ушла. Он тогда на коня да за нами в погоню. Когда стал нас догонять, наши по нему из пулеметов хлестнули. В него не попали, а от конвоя и половины в живых не оставили. Повернул наш Унгерн назад и унесся в степь. В тот же день, как я слышал потом, оставшиеся с ним монголы связали его и передали красным… Туда ему и дорога, проклятому. Я сперва верил в него, как в бога. Думал, что это самый лучший семеновский генерал, а потом убедился, что это просто помешанный.

– Что же ты собираешься, Петро, делать теперь? – спросил Каргин.

– В белую армию я больше не пойду. Бесполезное это дело. Буду здесь как-нибудь устраиваться.

– Ты один или еще кто-нибудь есть с тобой из наших?

– Двое тут наших со мной: Лариошка Коноплев и Артамошка Вологдин. В каких мы передрягах не побывали, а уцелели. Не повезло только Кузьме Полякову да Максиму Пестову.

– А Кузьме-то почему не повезло?

– Поехал он от Унгерна с Сипайлой в Маньчжурию и больше к нам не вернулся. Слыхали мы, что будто бы их вместе с Сипайлой китайцы захватили и расстреляли.

– Нет, Кузьма жив-здоров. Он вместе с нами живет в бакалейке. Денег у него, видать, много. Живет и не тужит и все своего барона хвалит.

– Вот как! Ну, значит, он в Урге хапнул кое-что. Там ведь столько купцов убили и ограбили, что многие из наших нажились.

– А ты? – в упор спросил Каргин. – Тоже разжился?

– Нет, я почти ничего не добыл. Есть у меня от унгерновского жалования рублей двести. Вот на них и буду устраиваться.

– Ты в Хайларе не болтайся. У тебя на Дербуле живет дядя Архип. Говорят, хорошо он там устроился. Живут они вместе с братьями Барышниковыми. Земли и сенокосов у них сколько угодно, а в реке рыбы полно. Поезжай к ним и не пожалеешь. Там и девки есть. Так что жениться можешь, если захочешь.

– Тогда я так и сделаю. Подамся туда. Буду пока отсиживаться. Снова воевать с красными тогда пойду, когда японцы выступят. Без них лучше и не соваться… А что теперь у нас дома делается? Не слыхал?

– Дома теперь Дальневосточная Республика. А какая она – понять толком не могу. Мунгаловские партизаны почти все дома живут. Пожгли вы у них дома, так теперь они ваши заняли. В твоем доме Авдотья Улыбина с Ганькой живет.

– Пусть живут, но шибко не радуются. Представится случай, так я наведаюсь туда. Я им кишки выпущу и на пику смотаю. За мной не пропадет.

Рыжий и горбоносый Петька сразу стал противен Каргину. Он осуждающе поглядел на него, но ничего не сказал, а только подумал: «Дурак и мерзавец. Какой был, такой и остался». Спорить с ним было опасно. Сославшись на недосуг, Каргин распрощался и ушел из харчевни, где Петька угощал двух старших урядников с черепами карателей на рукавах.

Назавтра, когда Каргин получал в канцелярии союза деньги, казначей, отсчитав ему на всех тысячу рублей, предложил расписаться за две. Каргин возмутился и расписываться не стал.

– Я пойду жаловаться генералу, – заявил он казначею.

– Бесполезно, – ответил тот. – Это делается по его распоряжению, и исключений мы никому не делаем.

– Но ведь это же обман! Как же так!

– Ладно, ты много тут не рассуждай. Хочешь быть с деньгами – расписывайся, а нет – скатертью дорога.

Каргину пришлось расписаться за две тысячи. От вчерашнего энтузиазма, с которым он слушал генерала, не осталось и следа. Было ясно, что меньше всего Шемелин думает о спасении родины, а спешит, пока есть возможность, урвать как можно больше и не остаться в дураках.

18

В кустах у козулинской мельницы Ганька ловил зимой куропаток сплетенными из прутьев ловушками. Вдоль и поперек исходил он голые, заваленные сугробами кусты, и ни разу не заметил молодой одинокой лиственки. Раздетая осенним ветром, тоненькая и худая, была она неприметным скромным деревцом. А в конце мая он увидел ее чуть ли не за версту. Вся в светло-зеленой, шелковисто-блестевшей хвое, возвышалась она нал кустами гордая и прямая, любуясь своим отражением в серебряном зеркале Драгоценки.

Так до поры до времени не привлекала Ганькиного внимания Верка Козулина, тонконогая, вечно растрепанная девчонка. Он только слышал, что самые отчаянные верховские сорванцы не любили связываться с ней. Если приходилось постоять за себя, она дралась и царапалась, как кошка. Она швыряла камни не хуже любого парнишки, легко вскакивала с земли на самого рослого коня и не боялась, как другие девчонки, ни змей, ни собак, Ганька считал ее парнишкой в юбке.

И вдруг все переменилось. Пришел он однажды весной на игрище и сделал неожиданное открытие. У Верки оказалась коса до пояса, а на круглых щеках такие ямочки, что глядеть на них было сладко и стыдно. Она уже научилась когда-то плясать и петь частушки, со вкусом носить перешитые из материнских юбки и кофточки. У нее были карие, то бесшабашно смелые, то очень застенчивые глаза и круто изогнутые тонкие брови.

С первого же взгляда она напомнила Ганьке кого-то другого. Кого, он долго не мог припомнить. А вспомнил и был совершенно ошеломлен. Такой осталась в его памяти ее старшая сестра Дашутка, когда давным-давно кто-то из взрослых парней показал ему на нее и сообщил, что это невеста Романа. С тех пор он смотрел на Дашутку придирчиво и ревниво и сильно радовался, когда люди хорошо отзывались о ней. И как же он был обижен за себя и за брата, узнав, что стала Дашутка женой Алешки Чепалова! С того дня сделалась она обманщицей и изменницей, как называли ее все в семье Улыбиных. Он отворачивался от нее при встречах и ни разу не пожалел при жизни. Только страшная смерть Дашутки навсегда примирила их…

Ганька сидел рядом со своим ровесником гармонистом Зотькой Даровским и неотрывно глядел на Верку. Лишь ее он и видел в тот вечер, хотя была она не нарядней и не красивей других. «Это все из-за того, – уверял он себя, – что никак не могу привыкнуть к ее сходству с Дашуткой». Но стоило ей случайно взглянуть в его сторону, как он вспыхивал и поспешно отворачивался, охваченный непонятным смятением. К Верке влекло его гораздо сильнее, чем когда-то к Степке Широких.

Когда расходились с игрища, Верку подхватил под руку и повел Зотька Даровский. У Ганьки внутри как будто что-то оборвалось, стали душными прохладные сумерки. Он сразу возненавидел Зотьку. Захотелось догнать его и больно ударить. Верка словно почувствовала что. Она вырвалась от Зотьки и побежала догонять подруг. Догнала, схватила под руки и запела:

Скоро, скоро троица, Луга травой покроются.

Милый с пашенки приедет – Сердце успокоится.

Ганька моментально повеселел, с довольной усмешкой подумал: «И я успокоился». Он догнал стоявшего на дороге обескураженного Зотьку и великодушно осведомился:

– Что же ты отпустил ее?

– А что с ней сделаешь, если не захотела идти со мной? Она ведь своенравная. Чуть что – и в рожу заедет. Стало быть, этот квас не про нас, – вздохнул Зотька и заиграл на гармошке.

Утром, идя в сельревком, Ганька встретил на бугре у ключа Веру. Она несла на коромысле налитые с краями синие ведра. Еще неуравновесившиеся, ведра раскачивались и влажно блестели. На пыльную дорогу плескалась серебряная вода. Не замедляя шага, Вера привычным движением плеча передвинула коромысло, обняла его руками и вода перестала плескаться. При виде Ганьки она выпрямилась, легкая походка ее сделалась напряженной и нетерпеливой, а стройная фигура еще более прямой и стройной.

– Здравствуйте, – вежливо поклонился Ганька, стесняясь взглянуть на нее.

– Здравствуй, если не врешь! – рассмеялась она своей незамысловатой шутке, и неотразимые ямочки на ее щеках нежно порозовели, в глазах блеснули золотые крупинки.

Ему хотелось остановиться и поговорить с ней, но из-за какого-то непонятного упрямства он вдруг заважничал и не остановился.

– Ух, какой гордый! – крикнула вдогонку Вера и презрительно фыркнула. От ее уничтожающего взгляда больно кольнуло его в затылок, обдало жаром лицо. Но он не оглянулся, а только прибавил шагу, растерянный и потрясенный.

Весь день потом было ему неловко и хорошо. То обжигал его щеки горький приступ стыда, то блуждала на губах загадочная улыбка и радостно светились глаза. Несколько раз Семен спрашивал его и, не дождавшись ответа, сокрушенно разводил руками:

– Что это с тобой сегодня делается? Уж не оглох ли ты? Я тебя про дело спрашиваю, а ты и ухом не поведешь. Переписал ты вчерашний протокол?

– Нет еще.

– Так о чем же ты думаешь? Его надо сегодня же с нарочным в Завод отправить, а ты и в ус не дуешь.

Ганька кое-как сосредоточился и переписал протокол. Семен, взяв его для подписи, разбушевался:

– Ты что, ногами его переписывал? На каждой странице кляксу поставил, помарок наделал. Да нам за такую писанину наверняка по выговору влепят…

В это время филенчатая дверь сельревкома распахнулась, и появился загорелый и помолодевший Симон Колесников. Шумя широченными штанами из синей китайской далембы, он весело спросил:

– Что за шум, а драки нет?

– Писать наш писарь разучился. Шею ему за кляксы мылю.

– Следует, следует. Наверно, за девками стал бегать. Не выспался – вот и портит бумагу. Бегаешь ведь? – повернулся он к залившемуся румянцем Ганьке.

– Ничего не бегаю.

– Не бегаешь, так еще будешь бегать, – утешил его Симон, – к этому твоя жизнь идет. Вон ты какой вымахал… А я потолковать к вам зашел. Как вы нынче покосы делить собираетесь?

– Об этом мы еще не думали. Впереди у нас целый месяц, так что успеется, – сказал Семен. – С чего ты вдруг о сенокосе вспомнил?

– Вспомнишь, ежели об этом кругом разговоры идут. Многие считают, что дележ теперь по-другому делать надо – не на души, а по едокам.

– А какая в этом разница? По-моему, все одно.

– Не скажи, паря! По едокам делить – многосемейным куда выгодней.

– Что же у нас, по-твоему, все бедняки многосемейные?

– Все не все, а многие.

– Подумать надо об этом. С бухты-барахты решать нечего. Потолкуем вот меж собой, посоветуемся, а там и вынесем на общее собрание. Шуму с покосами у нас всегда много было, а нынче еще больше будет, если старый порядок, переменить решимся…

Общее собрание было созвано в ближайшее воскресенье. Устроили его на открытом воздухе и не вечером, как обычно, а днем. В просторную, заросшую травой ограду сельревкома вынесли из читальни скамьи, стулья и покрытый кумачовой скатертью стол. Народу собралось очень много. Пришли даже самые дряхлые старики и вдовы.

Открыв собрание, Семен огласил повестку с одним вопросом – о разделе покосов. Затем попросил соблюдать порядок, не кричать всем сразу, а высказываться по очереди, попросив предварительно слова.

– А как его просят, слово-то? – тотчас же осведомился Иван Коноплев, отец недавно вернувшегося из-за границы и призванного в армию Лариршки Коноплева.

– Очень просто, Иван Леонтьевич, – улыбнулся Семен. – Встань, подними руку и скажи: дайте слово.

Коноплев тут же поднял правую руку с кожаными напалками на большом и указательном пальцах, которые никогда не снимал, и громко крикнул:

– Дайте слово!

Грянул дружный хохот, Коноплев сердито огрызнулся.

– Чего зубы скалите? Посмотрим, как у вас получится, когда слова просить придется.

Когда водворилась тишина, Коноплев снял с головы брезентовый картуз с черным козырьком и начал:

– Я, граждане казаки, так думаю. Делили мы прежде покос по душам. Кто достиг восемнадцати лет и стал платить подушные, тому и все наделы давались. Оно и правильно было. Раз с тебя начинает казна деньги брать, значит, и тебе причитается, чтобы в недоимщиках не ходил. Старики не дурнее нас были. Не зря такой порядок сделали. И нечего нам тут головы ломать. Умнее все равно ничего не придумаем. Давайте делить, как прежде делили.

– А про баб пошто не сказал?! – крикнула с места старая Шульятиха. – У меня в семье одни бабы да девки. Нас ровно полдюжины, а вы нам, наверно, один паек отвалить собираетесь. Не согласна я на такую дележку…

– Глафира Игнатьевна! – окликнул разошедшуюся старуху Семен. – Ты слова у меня не просила.

– А я уже все сказала, что хотела. Теперь вы подумайте, а я помолчу. Только нашу сестру вам нечего обижать.

– Дай, Семен, мне! – рявкнул Лука Ивачев и, не дожидаясь разрешения, заговорил горячо, как всегда: – Я, граждане, считаю, что делить покос надо по едокам. Тогда и бабушку Шулятьиху с ее бабами не обидим. Сколько у нее едоков, пусть столько и пайков травы получает.

– Да ведь люди-то сено не едят! – перебил его ехидный голос Потапа Лобанова. – У нас его до сих пор скот употреблял. Или теперь оно по-другому будет?

– К порядку, Потап, к порядку! – прикрикнул на него Семен. – Хочешь говорить, слова требуй, а другим не мешай.

Потап умолк и спрятался за широкую спину Прокопа Носкова. Прокоп поднял руку, властно потребовал:

– А ну, дай мне! – и, строго оглядев народ, прошел к столу. Расстегнув воротник гимнастерки, заговорил: – Не согласный я, граждане, ни с Иваном, ни с Лукой. Надо нам по-другому сделать. Предлагаю разделить все сенокосные угодья по скоту. На каждую голову крупного рогатого скота и на каждую лошадь дать паек. Так будет лучше всего.

И сразу поднялся невообразимый шум. Все закричали, загорланили. Одни соглашались с Прокопом, другие были против. Семен слышал только отдельные выкрики:

– Правильно! – дружно ревели богатые верховские казаки.

– Этак вся трава богатым достанется! К черту с такой дележкой! – надсажались бедняки, размахивая кулаками.

Прокопа окружили со всех сторон низовские партизаны и гневно орали:

– Вон как ты заговорил! Перекрасился!..

– Если по-твоему сделать, мы травы и в глаза не увидим! Справные будут косить, а мы кулаки сосать!..

– Не за это мы воевали! А тебе морду набить следует! Подпеваешь бывшим семеновцам!..

Семену с трудом удалось восстановить тишину. Стукнув кулаком по столу так, что подпрыгнула стоявшая перед Ганькой чернильница, он грозно рявкнул:

– Вы люди или бараны? Мы сошлись решить серьезный вопрос, а не горланить попусту. Всех, кто еще будет перебивать других, я удалю за ворота. Вон видите дневальных, – показал он на стоявших у веранды двух здоровенных парней с винтовками и при шашках, дневаливших при ревкоме, – всем крикунам и горлодерам они живо укорот сделают – выставят с позором с собрания.

После такого предупреждения все затихли. Семен предоставил слово Симону.

– Ну, граждане! – спокойно начал Симон. – Наорались мы вволю. Некоторым даже бока намяли, пуговицы от рубах поотрывали. Давайте теперь за ум возьмемся и будем всерьез разговаривать. Справным крепко понравилась речь Прокопа. А речь эта шибко плохая. Думает Прокоп только о своей родне, у которой и дома и хозяйства в полной сохранности. Мы ведь не жгли тех, кто Семенову служил и воевал с нами. У нас скота во дворах кот наплакал. Таких здесь большинство, и мы ни за что не согласимся делить траву по скоту. Чтобы нас не обидеть, предлагаю раздел по едокам. И по едокам-то с разбором поделить следует. Больным да престарелым надо покосы там отвести, где и трава хорошая и от дому рукой подать. Это раз. А второе – это как нам быть с семьями тех, кто за границу удрал? Неужели мы им обязаны наравне со всеми покос давать? Думаю, что нет. Траву мы им, конечно, дадим да только на самых дальних покосах. Пускай они попробуют в той шкуре побыть, в которой прежде беднота горе мыкала.

– Верно говоришь!.. Нечего с ними миловаться!.. – раздались многочисленные голоса. Зажиточные и родственники беженцев, видя такую накаленную обстановку, возражать побоялись. Они сидели мрачные, злые и украдкой перешептывались между собой.

Прежде чем поставить на голосование все предложения, с короткой речью выступил Семен. Он сказал, что считает наиболее справедливым раздел по числу имеющихся в поселке на сегодняшний день жителей.

– Тут и вопрос о беженцах сам собой решается, – закончил он. – Раз ты удрал, сукин сын, на ту сторону, значит, и травы тебе нет. Семьи же этих людей не будем обижать.

Это вызвало одобрительные возгласы большинства присутствующих, и обстановка несколько разрядилась. Родственники беженцев повеселели. Семен оказался в их глазах не таким жестоким и непримиримым, как Лукашка и Симон, которых многие потрухивали, боясь встречаться с ними, когда те подгуляют.

Когда стали голосовать, произошло совершенно неожиданное. За предложение Прокопа никто из зажиточных голосовать не стал. Воздержался и он сам, чувствуя, что и так сильно навредил себе в глазах остальных партизан.

– Что же ты. Прокоп, на попятную пошел? – спросил его, усмехаясь, Семен.

– А я передумал. Вижу, что через край хватил.

За то, чтобы раздел произвести по-старому – на души, подняли руки больше ста человек. За это же голосовали и зажиточные и бедняки, все, у кого были небольшие семьи. Остальные и в том числе все женщины дружно проголосовали за раздел по едокам. Они победили большинством в сто шестьдесят голосов.

После этого собрания произошла в поселке неизбежная размежевка сил. Отношения между беднотой и зажиточными резко обострились. Середняки примкнули и к тем, и к другим, или все еще мучительно раздумывали, не зная, с кем им быть. Нашлись партизаны, которые оказались вместе с зажиточными, и такие вчерашние дружинники, безоговорочно ставшие на сторону бедноты, властно требовавшей забывать о старых порядках.

– Расшевелили народ! – радовался Семен в сельревкоме. – Еще два-три таких собрания – и будем наперечет знать, кто чем дышит. Наше дело теперь только огоньку поддавать, чтобы жизнь не шла, а бегом вперед бежала.

19

Стояла июньская лунная ночь, полная неизменно новой чарующей красоты. Кусты цветущей черемухи в садах и палисадниках, походили на серебряные облака. Мерцали, переливались всеми красками, земля и небо. Обращенные к луне скаты крыш казались крытыми зеленым стеклом, а противоположные были черны, как только что распаханные пашни. Словно снежные бабы, белели на них печные трубы.

Ганька вышел на улицу не в силах ни спать, ни сидеть без движения. У него было такое состояние, будто он что-то потерял и не может никак найти. Он томился и не знал, чего хотела его душа. От резкого запаха черемухи сладко кружилась голова, беспокойно стучало сердце.

Залитая лунным светом улица, казалось, тонула в голубом прозрачном дыму, который мерцал и струился. Ганька постоял у завалинки, вслушиваясь в таинственное безмолвие ночи. Затем медленно побрел в самый дальний конец пустынной улицы. На бугре за ключом маслянисто блестел новый бревенчатый сруб Степана Бочкарева, тускло золотились наваленные вокруг него груды щепы и стружек. От них пахнуло на Ганьку легким винным духом.

Дойдя до школы, услыхал он треньканье балалайки и приглушенный девичий смех. На завалинке одного из домов, в угольно-черной тени, сидели и полуночничали верховские парни и девушки. Он узнал среди них по голосу Веру Козулину. Он подошел и поздоровался, не узнавая собственного голоса.

– А, секретарь сельревкома! Сорок одно вам с кисточкой! – приветствовал его Зотька Даровский. Девки дружно захохотали, словно услыхали что-то необыкновенно смешное. Ганька хотел было подсесть к Зотьке, но, увидев с ним рядом Веру, отшатнулся, как от удара, и садиться не стал. Сразу ему расхотелось оставаться здесь.

– Ну как, дела идут, контора пишет? – спросил насмешливо Зотька.

– Пишет, пишет! – ответил, не растерявшись, Ганька. – Поедешь завтра в Завод на двух лошадях.

– Это зачем же?

– Повезешь какой-то военный груз. К нам его сегодня орловцы доставили, а дальше мы должны его везти.

– А я не повезу, у меня отец всего неделю назад начальника милиции на Уров возил. С одного быка семь шкур вам нечего драть.

– Это уж твое дело. Можешь хоть сейчас идти к председателю и отказаться.

– У него откажешься, как же! – вздохнул обреченно Зотька и поднялся на ноги. – Пойду отца обрадую. Мы ведь завтра овес сеять собирались. – Он взял стоявшую на завалинке гармошку, заиграл и рыдающим голоском подтянул:

Играй, играй, моя тальянка, Катись, катись, моя слеза…

Когда он ушел, Ганька подсел к Вере и спросил:

– Можно с вами посидеть?

– Сиди, мне-то что, – недовольно бросила девушка и отвернулась.

– Что ты, Верка, отвертываешься? – рассмеялся Костя Косых. – Вон как ловко Зотьку он выставил, чтобы рядом с тобой посидеть.

Парни и девки засмеялись. Смущенный Ганька стал оправдываться:

– Да ведь я Зотьке правду сказал. Назначил Семен Евдокимыч отца его в подводы. Я и шел к ним, чтобы сказать об этом.

– И говорил бы тогда отцу, а не Зотьке, – сердито оборвала его Вера и обратилась к подругам: – Ну, девоньки, пора и по домам!.. Хорошо рядышком с секретарем сидеть, да только завтра вставать чуть свет.

– Посидим еще. Куда ты торопишься? – попробовала уговорить ее Анька Носкова.

– Рада бы, да не могу. С утра капусту садить будем. – И, бросив на Ганьку колючий взгляд, она поправила на голове платок, притворно зевнула и ушла.

– Вот недотрога! – посочувствовал Ганьке Костя. – К ней, паря, подход нужен.

– Да что ты привязался с ней ко мне! Пусть проваливает, не больно я нуждаюсь в таких.

– Вот я скажу ей, что ты про нее говоришь! – пригрозила ему Анька. – Посмотрим, что тогда запоешь. – И тут же попросила: – Проводи меня за попутье.

– Хорошо попутье! – рассмеялся Костя. – Ему в один конец, а тебе в другой. Ты что, отбить его у Верки захотела? Смотри, она тебе глаза выцарапает.

Разъяренный Ганька подошел к Косте, схватил его за ворот рубахи:

– Заткни свою скворешницу, Котька. Я могу и по морде съездить.

– Вот тебе раз! И пошутить нельзя, – разобиделся Костя и, показав на уходящую Аньку, сказал: – Иди провожай, если-хочешь.

– Эх ты, друг! – хлопнул его по плечу Ганька. – Сам уж лучше иди, я тебе не помеха…

Назавтра Ганька с назначенными в комиссию по нарезке сенокосных пайков Симоном Колесниковым, Матвеем Мирсановым и Герасимом Косых поехали осматривать дальние покосы за Ильдиканским хребтом. Стояло яркое солнечное утро, когда они двинулись из поселка на север, где синели одна выше другой крутые сопки.

Нагретая солнцем мягкая и пыльная дорога тянулась по длинному переулку, слева от которого были дворы и гумна, а справа огороженные плетнями капустные огороды. В огородах всюду виднелись женщины и девушки в белых кофтах, в красных кумачовых платках, на которые пошла мода этой весной.

Еще издали Ганька увидел в одном из огородов Веру. В руках ее сверкала лейка из белой жести – она поливала капусту. Ганька остановился, слез с коня и сделал вид, что подтягивает подпруги седла. Ему хотелось встретиться с Верой наедине, без свидетелей. Когда казаки миновали Веру, он молодцевато вскочил в седло, приосанился и понесся вдогонку.

Но он плохо рассчитал. Там, где ему нужно было остановиться, в проулке оказался кочковатый зыбун. Конь на всем скаку споткнулся об одну из кочек и упал на колени. Ганька вылетел из седла и вонзился в кочки на целую сажень впереди коня, оглушенный и глубоко несчастный. Какое-то мгновенье он лежал, соображал – жив или нет. Услыхав ненавистный в эту минуту знакомый смех, он поднялся на ноги, поднял пинком коня, вскочил на него и резанул без жалости нагайкой.

– Эх ты, писарь! – донеслось ему вдогонку.

Он думал, что казаки ничего не заметили, но и здесь его ждал жестокий удар. Симон сразу же осведомился:

– Ну, земля в проулке мягкая?

А ехидный Матвей добавил:

– Однако на том месте ключ ударит. Не придется больше Козулиным за водой на речку ходить.

– Ключ, кажись, уже ударил. Только не водяной, а чернильный. У него ведь вся штанина в чернилах.

И здесь только Ганька увидел, что левая штанина его украшена от кармана до голенища сапога фиолетовым лампасом. Он сунул руку в карман и вытащил оттуда осколки завернутой в бумагу чернильницы, которую взял с собой, чтобы записывать в тетрадь названия лугов и количество сенокосных делян на каждом из них.

– Эх, Ганька, Ганька! Бить тебя некому, – сказал молчавший до этого Герасим. – Чернильницу возить не научился, а джигитуешь. С такой джигитовкой мог ты запросто без головы остаться.

– Да, толкуй тут про голову! – горько размышлял ко всему безучастный Ганька. – Пропащий я теперь человек. Верке лучше и на глаза не показывайся. И надо же было такой беде случиться.

Дорога шла среди залитых солнечным светом пашен. Как миллиарды воткнутых в землю зеленых пернатых стрел, стояла и чуть покачивалась начавшая колоситься пшеница. Бледно-зеленая у дороги и голубая вдали яровая рожь скрывала всадников с головой. А на травянистых межах цвели марьины коренья, желтые маки, белые и голубые ромашки. Вид цветов и тучных посевов всегда волновал и радовал Ганьку до глубины души. Но сегодня он ехал и не замечал праздничного великолепия родной земли, над-которой почти полгода свистят и кружатся зимние вьюги, стоит жесточайший мороз.

Шумом горячего полуденного ветра, трескотней неуемных кузнечиков, буйным трезвоном залетных крылатых гостей, ослепительным вихрем кружащихся бабочек звала земля радоваться вместе с ней короткому лету. Но он жестоко и безутешно страдал. Жизнь сыграла такую шутку, что он готов был плакать от злости на самого себя и на эту проклятую Верку, осрамиться перед которой было хуже, чем умереть.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации