Текст книги "Пришельцы и анорексия"
Автор книги: Крис Краус
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Всю жизнь Симону Вейль сопровождало болезненное физическое ощущение распада красоты. «Без справедливости и обусловленной ею гармонии общественной жизни красоты быть не может». Вейль осознавала, что Вторая мировая война принесла гибель не только жертвам нацистов, но и всему укладу сельской жизни. «Сейчас у искусства нет будущего, – писала она в 1943 году, – и в ближайшее время оно так и не появится. Это связано с тем, что всякое искусство коллективно, а коллективной жизни больше нет»[39]39
Курсив Крис Краус.
[Закрыть]. Красота – это определенное качество внимания. Это гармония случая и блага. Предвосхитив почти за тридцать лет бесстрастное возвещение Жана Бодрийяра об экстазе коммуникации, Вейль пишет в «Тяжести и благодати»:
Подрывается связь между знаком и означаемым; всё больше и больше случаев круговорота знаков, их игры с самими собой просто ради игры. А непрестанное усложнение требует уже обозначить знаками и сами знаки… мы напрочь утратили поэзию вселенной… Деньги, машины, алгебра. Три чудища современной цивилизации. Полная аналогия. Алгебра и деньги – по сути своей уравнители.
Полностью исчезнув из пейзажа, красота оказывается загнанной в гетто искусства. ЗдравстВУЙТЕ и ДОбро пожаловать на АВТОматическую линию сообщений «ПАсиФик БЕЛЛ». Является ли совпадением то, что современная критика одержима определением «красоты» как первостепенной добродетели произведения искусства?
Из моего лос-анджелесского дневника —
Лос-Анджелес, конец девяностых —
Чем больше думаешь о еде, тем меньше можешь есть.
Прошлым летом, когда я жила в доме моей подруги Сабины, я похудела на двадцать фунтов, весила меньше ста. Целыми днями я простаивала у нее на кухне, изучая содержимое полок. Анорексия – насильственный разрыв в цепочке желаний. Белый рис, бурый рис, смесь для блинов. Красная фасоль и мюсли. Хочу ли я что-то из этого на самом деле? Нет. Как и искусство, еда Сабины может стать предметом множественных толкований. Еда здоровая, и расставлена она красиво, но у меня всё равно ощущение, словно она здесь для создания картинки и не предназначена для употребления. Я голодала шесть недель и чувствовала, как сокращаются мои клетки. Голодание превращается в панику. Моя самая большая мечта – найти идеальную еду: свежесорванный лист красного салата-латука или салата «Бостон», выросшего в сезон, слегка приправленный домашним уксусом. Одна клешня краба с топленым маслом, поданная в прибрежной забегаловке рядом с трейлерным парком в Мэриленде у самой бухты. Клеенчатые скатерти, старенький музыкальный автомат, свежий морской бриз.
Вам никогда не приходило в голову, что еда очень насыщена социальными смыслами? Прежде чем приняться за еду, нужно столько всего учесть. Ее происхождение, социальную политику, стоящую за ее производством. Подачу. Наличие или отсутствие настоящего счастья. На пути к вашему столу имел ли с ней дело кто-то знающий, кому было не всё равно? Чтобы еда показалась вкусной, все эти обстоятельства должны нас устраивать. Еда – продукт культуры; это так цинично, что меня тошнит.
Вся история гурманства – это история построения утопии. Треугольные сэндвичи с огурцами и сливочным маслом, корочки с хлеба срезаны. Когда я была маленькой, отец придумывал сказки, чтобы уговорить меня поесть. Клубничное пирожное в июне, весенняя сырость осела в пышной зеленой листве, женщины в ситцевых платьях, хрустяще и не приторно сладко, со свежими взбитыми сливками. Лимонный десерт и медовая груша. Вермут. Названия цветов. Когда я жила в Нью-Йорке, я семь лет не выезжала с Манхэттена. Из-за плохого питания у меня постоянно появлялись синяки. Я сидела в своей квартире, читала книги, подолгу смотрела в окно, которое открывалось в вентиляционный колодец, и мечтала о еде. Ранний вечер, дети на улице играют в кикбол, перекопанные дворы, из разных уголков квартала тянет готовящимся ужином, «Пора домой!», говяжья солонина и капуста. Вспоминать чье-то детство, как свое. Но поскольку еда – это бесплотное означающее, то, кажется, здесь чего-то не хватает, что-то не так. (Если я не могу есть, значит, я чувствую себя страшно одинокой.)
Сомневаться в еде значит сомневаться во всем.
Сомневаться в еде значит признать невозможность «дома».
Вейль – философ-анорексичка… Несмотря на то, что Фридрих Ницше страдал от дикой головной боли, «Веселую науку» не считают Философией Головной Боли. Однако же работы Вейль часто прочитывают как ключи к ее биографии. Из написанной в 1957 году рецензии Кеннета Рексрота на вейлевские «Тетради» сложно понять, рассматривает ли он в своем тексте книгу, саму Вейль или собственно феномен девушки-анорексички. Так или иначе, они ему не нравятся. Он называет жизнь Вейль «вопиющим бредом… патологически неистовым легкомыслием». Вейль, «пожалуй, идеально вписывалась в образ типичной страстной революционерки-интеллектуалки… как Роза Люксембург, только хрупче и нервознее», которая «выдумала себе революцию и пустила на нее всё свое здоровье». Рексрот возлагает вину за нечестивую глупость Вейль на тех, кому полагается ее нести: на двух мужчин – католических теологов, отца Перрена и Гюстава Тибона, воспринимавших Вейль всерьез. Рексрот мечтает: «Если бы только ей удалось найти простодушного приходского священника, который сказал бы ей „Смелее, дитя мое, всё, что тебе нужно – это креститься, следовать Десяти заповедям, забыть о религии, нарастить мясца на кости и найти мужа…“».
Тебе просто нужно хорошенько потрахаться, сказал он мне.
В «Святой анорексии» исследователь Рудольф Белл пытается ухватить величие средневековых женщин-святых и сбить их до своего уровня. Он делает это, отождествляя их с современными девочками-подростками, которых считает жалкими и нелепыми. Святая Екатерина, Святая Тереза и Хильдегарда Бингенская по сути своей одинаковы – они выскочки-эгоистки. Коллективная трансисторическая «она», святая анорексичка, «является из испуганного и нестабильного психического мира, чтобы стать приверженкой духовного идеала… Ее воля – выполнять Божью волю, и она мнит себя единственной, кому известна воля Божья». Святая анорексичка – манипулятивная чертовка; она «ведет войну с собственным телом и потому тяжело переживает каждое поражение, будь то жадно проглоченная тарелка пищи или жуткое бичевание, которому ее подвергают обнаженные демоны и дикие чудища. Более или менее в этом преуспев, святая радикалка» – как и только что похудевшая девушка-подросток – «начинает чувствовать себя победительницей…»
Как и в случае с ведьмами, или с писательницами, мыслительницами и художницами, использующими имена других при описании личного опыта, со святыми анорексичками нельзя просто расходиться во мнениях: их надо презирать.
Разве не должно быть возможно покинуть тело? Что плохого в том, чтобы хотя бы попытаться это сделать? Голодная, но испытывающая отвращение к еде Вейль пишет: «Великая скорбь человеческой жизни заключается в том, что „смотреть“ и „есть“ – это два различных действия. Вечная благодать – такое состояние, когда „смотреть“ означает „есть“»[40]40
У Вейль: «Великая скорбь человеческой жизни заключается в том, что „смотреть“ и „есть“ – это два различных действия. Только по другую сторону неба, в стране, где обитает Бог, – только там они являют собой одну и ту же операцию». См.: Вейль С. Формы неявной любви к Богу. Пер. П. Епифанова.
[Закрыть].
Пришелец у меня в глазах. Он заполоняет мои глаза. Он входит в меня полностью, целиком заполняет глаза. Он у меня в глазах, он пробирается к моему мозгу. О Боже, он у меня в голове. Он заставляет мое тело испытывать ощущения, которые я не испытываю. Он внушает мне чувства, сексуальные чувства. И он здесь. Он повсюду. Мое тело меняется.
– Дэвид Джейкобс, интервью с похищенным инопланетянами, 1988
Из моего лос-анджелесского дневника —
Лос-Анджелес, примерно конец девяностых —
Сердце и желудок сжимаются, пока я стою в бесконечной очереди за едой на вынос в гурманском «Сэй Чиз»[41]41
Say Cheese – Cкажите: «Сыр» (англ.).
[Закрыть] на Хайперионавеню. Сегодня третий день, когда я ничего не ем… Через толстое стекло витрины я рассматриваю миски с горошком в майонезе. Десять баксов за четверть фунта, консервы. Маленькие кусочки заграничных сыров разложены на верхней полке вместе со множеством других печальных образцов. Английский стилтон, камамбер. Из тел заточенных в клетку животных прямиком в холодильную витрину – очевидно, что к этой еде никогда не прикасались с любовью или пониманием. Полная женщина передо мной, кажется, считает эту еду хорошей. Она наслаждается моментом, оглашая свой выбор продавщице, хотя той ничуть не интересно, она слушает вполуха. Я надеялась накормить себя хитростью – купив самую изысканную еду, но теперь это место меня оскорбляет. «Скажите „Сыр“», «Скажите „Выбор“». Женщина смакует названия продуктов, довольная своим сносным произношением. Почему всё вызывает у меня ненависть? Здесь такие чудовищно завышенные цены, что еда перестала пахнуть едой – она пахнет банкнотами, мелочью и пластиком.
Я не могу есть, если ко мне не прикасаются. Только после секса, и то не всегда, у меня получается перекусить. Когда ко мне не прикасаются, моя кожа словно обратная сторона магнита.
Мы сели на кровать, и Пришелец очень медленно проник в меня. (Земляне, говорит Ульрика Майнхоф… Когда веревка затягивалась вокруг моей шеи, я перестала что-либо воспринимать, но ко мне вернулось мое сознание и способность мыслить. Со мной занялся любовью Пришелец…) Когда я его раздеваю, у меня захватывает дух. Бледность кожи под мягкими темными волосами. Пришелец был обнажен. На мне оставалась какая-то одежда. Мы неподвижны. Волокна дрожи между нашими телами в темноте. «Именно так я себе это и представляла. Так же плавно». Больше невозможно произнести ни слова. Низкий голос. «Не двигайся». «Мне нравится слышать твое дыхание».
Как и я, Пришелец – анорексик. Иногда мы обсуждаем нашу общую проблему мальабсорбции. Всё превращается в дерьмо. Еду невозможно контролировать. Если бы только можно было миновать горло, желудок и тонкую кишку и переваривать пищу взглядом. Спустя несколько недель Пришелец решает, что он больше не будет заниматься со мной любовью, потому что я «не Та Cамая». Всё свое время на этой планете Пришельцы занимаются поисками, проведением испытаний. Они могут прослезиться, ностальгируя о девственницах, оставшихся на родине.
Я на своей кухне, готовлю куриную лапшу для Пришельца. Пятый день с тех пор, как он отменил валиум и героин. Он не в состоянии ни встать, ни заснуть. Я очень хочу, чтобы он поел. Хотя он говорит, что не любит меня, я не могу поверить, что это правда. Поэтому я хочу ему помочь. «Как насчет вкусного тоста из цельнозерновой пшеницы?», – спрашиваю я, наливая ему суп. «Ты не обижайся, – говорит он, – но мне надо тебе кое-что сказать. Твоя пизда воняет. Если бы ты мылась как следует, я бы занимался с тобой теми вещами, которыми я занимался со всеми своими девушками». Я ахаю. Проливаю суп. «Извини, – говорит он, – наверное, надо было сказать тебе об этом, когда мы встречались».
Еда, из которой вытравили все цвета, питательные вещества и запах и которую затем восстановили, как мои дорогостоящие волосы (они ему нравятся), салон «Рависсан», триста долларов, как провинциальные пизденки, политые мессенгилом[42]42
Американский аналог мирамистина или хлоргексидина.
[Закрыть].
Если бы только я могла поесть, хотя бы чуть-чуть —
Дорогой Вальтер Беньямин,
Принимать ЛСД в Южной Калифорнии – это не то же самое, что курить гашиш в Марселе в 1939-м.
На прошлых выходных мы с Сильвером поехали в Морро-Бэй, чтобы снова трипануть. Мы закинулись кислотой где-то посреди пустыни. Ничего не почувствовали. Но когда добрались до Морро-Бэй и стали кружить по парковке в поисках места, кислота начала действовать. Сладковатый и едкий вкус химии – добро пожаловать в Зону – насморк и сухое дыхание после. Как и другие интеллектуалы твоего времени, ты верил, что в вульгарности есть некое очарование. В тот воскресный вечер ты толкался в порту, разглядывая лица рабочих. Уродство, думал ты, может быть вместилищем красоты. Парковка возле Морро-Бэй: люди в одежде со светоотражателями переезжали от одного сувенирного магазина к другому на взятых напрокат двухместных велосипедах с козырьком. Лиц не было. Только эти уродливые велики, и машины, и асфальт, и взрослые мужчины в детской одежде.
Машины ползли туда-сюда по четырехполосному шоссе между бухтой и парковкой. Простояв там, как нам показалось, целую вечность, мы перешли дорогу. Бухту было сложно отличить от парковки. Очередная вереница сувенирных магазинов, фастфуд-забегаловки. Мы побрели мимо вывесок магазинов в поисках «достопримечательностей»: парочки настоящих деревянных рыбацких лодок, поставленных на якорь в чавкающей бухте; парочки настоящих рыбаков в забродных сапогах до бедра. Но когда мы туда дошли, достопримечательности показались нам мизерными, уменьшенными. Несколько настоящих рыбин бились на пристани. Смерть от отравления, смерть от удушья. Три дымовые трубы завода, построенного рядом с гаванью, выпускают «экологичный газ». В центре гавани стая чаек устроилась на скале Морро. Смотришь на океан, надеешься, что сердце замрет на горизонте, но горизонт перекрывает мрачная череда танкеров и нефтяных вышек. Мы окружены со всех сторон.
Дорогой Вальтер, заказав дюжину устриц в «Бассо», ты захотел попробовать все блюда в меню – вот как сильно тебе там понравилось. В итоге ты согласился на каламбур: «Я возьму львиный паштет» (paté de Lyon)[43]43
У Беньямина: «Короче, я остановился на лионском (львином) паштете. ‹…› Я был голоден, как лев, поэтому было вполне естественно утолить такой голод львиным паштетом». См.: Беньямин В. Гашиш в Марселе. / пер. Н. Берновской // Озарения. М.: Мартис, 2000.
[Закрыть]. О пищевом отравлении ты не задумывался. Возле моего дома на Фигероа стоит трейлер, в котором продают морепродукты. На этой неделе четыре человека отравились их блюдами и умерли – морепродукты собирали в токсичных водорослях в Мексиканском заливе в восьмиста милях отсюда. А еще умерли две тысячи пеликанов…
Всё казалось неявно и глубоко комичным. Лучше всего тебе было в компании с самим собой. Или если точнее – и в этом ты, как и всегда, был так сладко точен – ты был самым осведомленным, самым внимательным и беззастенчивым проводником собственных удовольствий и ощущений. Когда я в прошлый раз принимала кислоту двадцать лет назад в Эванс-Бэй в Веллингтоне, всё было точно так же. Даже если я не была и никогда не буду такой же чувствительной, как ты. «Очень скоро исчезает чувство одиночества. Моя трость начинает доставлять мне особое удовольствие. Чувство одиночества быстро проходит. Становишься таким чувствительным, что боишься, как бы тень, упавшая на бумагу, ей не повредила»[44]44
Беньямин В. Гашиш в Марселе. / пер. Н. Берновской // Озарения. М.: Мартис, 2000.
[Закрыть]. Даже если я только и могла, что блеснуть крокодиловой сумочкой перед своим сторчавшимся парнем и притвориться, будто я актриса из «Безумного Пьеро».
На гавань обрушивается туман, начинает холодать – та самая косметическая, калифорнийская микроклиматическая прохлада. Мы думаем, вот бы горячего супчика! – и стоит только испытать потребность, как она уже удовлетворена, ведь позади нас лавка с клэм-чаудером. Внутри японка разливает клейкий комковатый чаудер в миски из пенопласта. Чаудер стоит пять долларов, здесь чисто, как в общественных туалетах Сан-Диего. На полу и стенах плитка; в витрине – модель города, на ней разложены кусочки еды. Нет ни стульев, ни столов. Мы с Сильвером берем наш пенопласт и пластиковые ложки и ежимся от холода на скамейке без спинки прямо на набережной. Эргономичный дизайн оранжевой скамейки создан для потребления фастфуда. У меня урчит в желудке. Урна в паре сантиметрах от скамейки доверху забита пенопластом и пластиком.
Мне нехорошо, наворачиваются слезы, поэтому Сильвер ведет меня к океану. Пляж – песчаный, идеальный, удивительно безрадостный. Это песчаный пляж из дневных мыльных опер и Малибу, он вживлен в мечты людей повсюду, как татуировка пурпурной розы. «Нигде нет ничего красивого! – кричу я. – Неужели ты не видишь? Красота держится на принципе исключения», – я хватаю ртом воздух, как умирающая рыба. «А может быть только А, если она не является также B, С, D. Мировое обеспечение продовольствием, Хёрст-касл, постмодернистское строение со множеством стекол, вставленных в купола и портики, – корейские салат-бары, сорок разных вариантов одинаково безвкусной еды – всё, что душе угодно, только теперь тебе не угодно ничего из этого!» – к этому моменту я уже сплевываю мокроту, блюю на песок. Пустое небо, приевшееся солнце, узкая полоса травы, отделяющая нас от дороги… В тот миг золотое побережье Калифорнии казалось безобразно голым.
Дорогой Вальтер Беньямин, дорогой Сильвер, ты помнишь тот октябрь, когда мы отправились на пешую прогулку в Бургундии? Мы следовали по маршруту на сувенирной карте, купленной в магазине при соборе. Выйти из города, через поле и прямиком в лес. Мужчины и женщины собирали виноград, устраивали пикники на импровизированных столиках. Листва на дубах уже начала буреть. Мы перелезли через сломанную изгородь – заблудились – и оказались во дворе какой-то пожилой женщины. Ты спросил у нее дорогу, и она отвела нас в сыроварню за ее домом. Внутри было темно. На старинных деревянных скамьях были разложены комья сливочной массы янтарного цвета, обернутые марлей. Сыры были разных размеров, спрессованные без формы и выдержанные разное время в зависимости от желаемого вкуса. Ты говорил на французском по-парижски быстро, и она попросила тебя говорить медленнее. Женщина рассказала нам, как она делает сыр, а потом предложила его попробовать. Сливки сыроварня ферма – в его вкусе было всё. Вот это была еда.
Затем мы уходим с пляжа в поисках красоты и лобстера на ужин, решаем, что найдем всё это в пятизвездочном отеле в Морро-Бэй. Воскресенье, три часа дня: туристы, приехавшие сюда на выходные, уже должны были выселиться. Группа мужчин – медбратья или охранники? – в серых брюках и рубашках-поло цвета клюквы патрулируют территорию. Мы беззаботно усаживаемся возле бассейна, но всё не так. Бассейн расположен между проездом и парковкой. В этом нет ничего красивого. И я разражаюсь тирадой, реву: «Неужели они не могли хотя бы попробовать обустроить всё посимпатичнее?» – но и тогда охранники в клюквенных рубашках не просят нас уйти, потому что даже под кайфом мы остаемся белой парой среднего возраста и не выглядим неуместно. А потом всё заволакивает облаками, для ужина слишком рано, и мы забредаем в один из пустующих номеров с видом на океан, чтобы прикорнуть на часок. Но даже здесь уродство невыносимо: хромированная мебель, поддельная лепнина на гипсокартоне, тут и там композиции из искусственных бугенвиллий, нелепых размеров двуспальная кровать. Мы разыгрываем «Трех медведей», а потом решаем принять ванну. Ее там нет. Ради простоты технического обслуживания установлен только душ, впрочем, правый уголок туалетной бумаги гостеприимно загнут. Добро пожаловать, дорогие гости.
За окном белый фургон тихонько тормозит на обочине. Охранники в клюквенных рубашках передают друг другу белые пластиковые чаны с моющими средствами? биологическими жидкостями? опорожняют их, заменяют на новые. Отель в Морро-Бэй: репетиция хосписа; пятизвездочная станция по утилизации медицинских отходов. Думать о лобстере больше не получается. Как можно верить обещаниям роскоши, если этот отель явно спроектирован для того, чтобы перерабатывать гостей, как любой другой мусор?
Брусочки ненастоящего масла из пластиковой упаковки тонким слоем намазываются на отбеленный тостовый хлеб. Безвкусные искусственно выращенные замороженные креветки. Листья салата несколько дней сохраняют «свежесть», их сбрызгивают водой до тех пор, пока вкус не вымоется окончательно. Раковое равноправие Калифорнии. Красоты нет, потому что все люди – шлак. Циничным образом всё способствует ускорению потока капитала и отходов.
Дорогой Вальтер, ты твердо решил поужинать во второй раз после того, как управишься в «Бассо», ты перестал бояться грядущего одиночества, покуда есть на свете гашиш. Дурман почти рассеялся, когда ты остановился, чтобы купить последнее на этот вечер мороженое в кафе «Кур-Бельзюнс» на улице Каннебьер. Это было недалеко от того кафе, где ты сидел в начале вечера, разглядывая край маркизы, бьющийся на ветру, испытывая сладостную радость, понимая, что гашиш действует. «И, вспоминая это состояние, я думаю, что гашиш умеет уговорить природу менее эгоистично позволять нам любое расточительство в нашем существовании, которое знает цену любви»[45]45
Беньямин В. Гашиш в Марселе. Пер. Н. Берновской.
[Закрыть].
Цинизм путешествует по пищевой цепочке. Перестать есть – значит временно исключить себя из этого процесса. Дорогой Вальтер Беньямин, без любви есть невозможно.
«Я провалилась в какую-то бездну, где потеряла представление о времени», – писала Симона Вейль своему другу-католику Гюставу Тибону в 1942 году. Двумя годами ранее, тринадцатого июня, она вместе с родителями покинула Париж – они увидели листовки, объявившие Париж открытым городом. Даже не зайдя домой, чтобы собрать вещи, они поспешили на вокзал. Последний поезд был переполнен. Вейли солгали, что отец Симоны – сопровождающий доктор. Охранники разрешили им втиснуться между стоящими пассажирами. Они уехали на юг. Два года спустя они всё так же жили в Марселе и, как и все состоятельные евреи в изгнании, ждали, что какое-нибудь иностранное государство продаст им визы, без которых они не могли выехать.
В Марселе Вейль изучала санскрит и католицизм, вела тетради и писала эссе, которые позже станут книгами «Тяжесть и благодать» и «В ожидании Бога». Работу искать было бессмысленно, даже в колонизированном Францией Алжире. Нормативные акты о евреях, утвержденные правительством Виши в 1940 году, не допускали евреев к государственной службе, а также запрещали им гулять в общественных парках и плавать в городских бассейнах.
Эксперимент с работой на заводе, длившийся год, ее подкосил. Позже она писала: «Мне было хорошо известно, что на свете много несчастья; оно окружало меня со всех сторон; но у меня никогда не было с ним длительного контакта. На заводе… несчастье других вошло мне в плоть и в душу»[46]46
Вейль С. Формы неявной любви к Богу. Пер. П. Епифанова.
[Закрыть]. Слабое здоровье не позволило ей продолжить так жить, хотя позже она напишет: «Труд есть согласие на упорядочение вселенной».
Подруга Вейль философиня Симона Петреман, написавшая ее биографию, вспоминает, что, оставив конвейер на заводе «Рено», Вейль надеялась дополнить этот опыт работой на ферме. Однако ей нездоровилось, поэтому она согласилась преподавать в Бурже. В Марселе ей казалось, что времени для воплощения плана у нее почти не осталось.
К тому моменту Вейль всё больше склонялась к католицизму. Парижский друг представил ее марсельскому священнику-доминиканцу и теологу отцу Перрену. Перрен в целом симпатизировал евреям, а Симоне в особенности. Он ее обожал. А она говорила с ним о своем желании разделить участь нуждающихся, на этот раз – работников фермы. В конце концов Перрен сдался и представил ее Гюставу Тибону – католическому автору, у которого была ферма в Авиньоне.
Все договорились ее оберегать. Август в имении Тибона она провела не в качестве работницы, а как гостья. Вейль была разочарована. В доме не было рабочих, поэтому она отказалась там спать. Домашние Тибона тяжело вздохнули и выделили ей маленькую хижину. Целый месяц она была счастлива. Они с Тибоном вели беседы о философии и читали вслух на греческом. Весь месяц у нее получалось есть, и в Марсель родителям она отправляла восторженные письма о картофеле, яйцах и чесночном майонезе, о свежей свекле.
В сентябре, когда на юге начался сбор винограда, Тибон вступил в очередной сговор, чтобы сделать Симону счастливой. Он убедил знакомого взять ее в бригаду сборщиков винограда в Миллене. Как подругу семьи Тибонов, Вейль поселили в столовой начальника. Но она всё равно трудилась. Дни тянулись подолгу, она не очень хорошо справлялась. Работа была монотонной, изматывающей. «Год проработали, а ничего не заработали. Ну, хоть было на что жить»[47]47
Вейль С. Тетради. Т. 2. Пер. П. Епифанова.
[Закрыть], – слышала она жалобы людей, работающих вместе с нею. По вечерам она надевала плащ-накидку и выходила на улицу курить и смотреть на звезды. Именно тогда, отдыхая в виноградных полях, Вейль и начала безостановочно читать «Отче наш» на греческом. Трудясь на благо других, она засияла: она помогала детям начальника с домашними заданиями, учила молодых сборщиков винограда читать и писать, страдала от головных болей и изнеможения, но работала не меньше других. Об этом ее друзья Тибон и Петреман узнали от начальника в Миллене после смерти Симоны: житие, которое вполне может быть правдой.
Так или иначе, в октябре, после окончания уборки урожая, другую работу ей найти не удалось. Поэтому она вернулась в Марсель и принялась вести тетради —
«Обилие записей, сделанных Симоной за последние месяцы в Марселе, несравнимо ни с чем, кроме того огромного количества текстов, которые она написала перед смертью в Лондоне, – пишет Петреман. – Казалось, она боялась опоздать, словно готовилась к отъезду, предчувствуя возможную смерть, и потому хотела высказать всё заранее».
Стояла осень 1941 года. Теперь живущие в Марселе евреи были обязаны вставать на полицейский учет по Южному округу. Брат Симоны Андре уехал из Франции, согласившись на должность преподавателя в Принстоне. И он, и его жена жили в Нью-Йорке, и они без устали направляли прошения в иммиграционные службы США о визах для семьи Андре. В конце концов он добился своего, и четырнадцатого мая семья Вейль выехала.
Она не испытывала благодарности. Она согласилась уехать только потому, что вынашивала план о формировании штата фронтовых медсестер, которых бы десантировали на поле боя во Франции; она ошиблась, решив, что ей будет проще воплотить эту идею в Нью-Йорке. Как только Симона и ее родители устроились в непривычно тесной трехкомнатной квартире на Клермонт-авеню, она начала мечтать о возвращении на оккупированные территории Франции. Она бы возглавила отряд медсестер-камикадзе, которые прыгали бы, рискуя собственными жизнями, с самолетов, чтобы лечить раненых. Она воображала раненых солдатов, чью жизнь спасла бы экстренная медицинская помощь. Она воображала агонию тех, кто погибал на поле боя без человеческого утешения, без должного ухода. Медсестры из отряда Вейль жертвовали бы своей жизнью добровольно. Описание работы сводилось к автопортрету: «Женщины, в чьих характерах сочетались нежность и дерзкая решительность».
Ее идея не вызвала особого интереса в Нью-Йорке.
В Нью-Йорке она была полностью отрезана от Европы, в то время как изгнанное правительство «Свободной Франции», возглавляемое де Голлем, вело в Лондоне подпольную работу и предвкушало триумфальное окончание войны. Она начала писать письма. Получи она работу в лондонском штабе «Свободной Франции», может, она смогла бы убедить де Голля реализовать ее проект.
План Вейль был не настолько бредовым и нереальным, как кажется. Как и сейчас, в те годы Франция была олигархией. Тридцатитрехлетние друзья Вейль, ее одноклассники из Высшей нормальной школы были среди младших лидеров изгнанного правительства. Кроме того, Вейль была бесспорно блистательной и целеустремленной работницей. Поэтому когда она написала своему бывшему однокласснику Морису Шуману, он устроил ее в отдел коммуникаций. Впрочем, вероятно, он так и не обсудил с де Голлем идею медсестеркамикадзе, как она на то надеялась.
Тем не менее осенью 1942 года она покинула Нью-Йорк, уверенная, что едет претворять свой план в жизнь. Вместе с ней на шведском грузовом судне плыли еще девять беженцев. По ночам, когда на море поднимались опасные бури, она собирала всех на палубе и они по очереди рассказывали сказки и истории своих родных мест.
В Лондоне она связалась с французским Сопротивлением; умоляла, чтобы ее отправили в Париж под прикрытием. Они думали, что она шутит. Сутулая, с торчащими в разные стороны кудрями, в черных очках с толстыми стеклами – она будто сошла с нацистской карикатуры на жидовку[48]48
Использование этого оскорбительного обозначения еврейки/иудейки („kike“ в оригинальном тексте) в текстах К. Краус, открыто заявляющей о своих еврейских корнях, редакция считает актом присвоения обидных прозвищ.
[Закрыть].
В отделе коммуникаций не знали, что с ней делать. Так или иначе, она была представительницей французской элиты, что в те времена наделяло ее некоторыми правами. Ей предоставили отдельный кабинет, поручили редактировать меморандумы о возможной реорганизации бюрократического аппарата Франции после окончания войны. Этот вопрос ее не интересовал. Точнее, он интересовал ее в самом широком и утопическом смысле этого слова. «Что обеспечивает легитимность какого бы то ни было правительства?» – размышляла она. В опубликованной спустя годы книге «Укоренение» Вейль исследует правительство как форму управляемой коллективности. Что объединяет отдельных людей? Она пишет о природе добра и зла, метафорическом совершении таинств. Съездив в Германию десятью годами ранее, Симона прекрасно понимала, что фашизм восторжествовал во многом благодаря эмоциональному призыву к объединению и коллективности. Способны ли мы выстроить иную форму коллективности, спрашивала она, которая скрепляла бы людей, но не уничтожала личность и силу? Злу, писала она, проще появиться, когда человек обезличен.
«Есть реальность, находящаяся вне мира, то есть вне пространства и времени, вне духовного мира человека, вне всякой сферы, доступной для человеческих возможностей. Этой реальности соответствует в сердце человека требование абсолютного блага, живущее в нем всегда и не находящее для себя никакого предмета…» – написала Вейль в лондонской тетради за несколько месяцев до своей смерти.
Ее головные боли, утихавшие на какое-то время, снова вернулись. В Лондоне она ела всё меньше и меньше. Она отказывалась от питательных продуктов, потому что во Франции, по ее словам, они не входят в рацион детского питания.
«Укоренение» – это представление о кооперативном патриотизме, при котором работа стала бы духовной основой нации. «Укоренение – это, быть может, наиболее важная и наименее признанная потребность человеческой души. ‹…› Очевидно, что опустение деревень… приведет к социальной смерти»[49]49
Вейль С. Укоренение. Письмо клирику. Пер. Е. Еременко, О. Игнатьевой; предисл. С. Аверинцева. Киев: Дух и литера, 2000.
[Закрыть].
Она жила в одиночестве на чердаке пансиона в Ноттинг-Хилле. У нее постоянно болела голова, она не ела, и голодание стремительно довело ее до истощения. В апреле ее положили в больницу с диагнозом «туберкулез». В сороковых в Европе эта болезнь особенно свирепствовала. Она была частью «запаха военных лет». Антибиотики в то время использовались еще не слишком широко, и туберкулез, как и пятью столетиями ранее, лечили в санаториях, прописывая полный покой и питание продуктами, богатыми крахмалом и белком; такая диета почти в два раза калорийнее обычной. Когда я плохо себя чувствую, мне сложно съесть даже пятьсот калорий… Две тысячи – невыполнимая задача. Она не могла столько съесть.
На последней странице лондонского дневника Вейль ностальгирует о символической пище – о пище, что сама по себе есть таинство нежности и укоренения. Пасхальные яйца и рождественская индейка, клубничное варенье, сливовый пудинг. Приступ панического альтруизма, панического голодания. «Пища же, предоставляемая общностью душе ее члена, не имеет эквивалента во всем мире»[50]50
Вейль С. Укоренение. Письмо клирику. Пер. Е. Еременко, О. Игнатьевой; предисл. С. Аверинцева. Киев: Дух и литера, 2000.
[Закрыть]. Должно быть, она чувствовала, как сокращаются клетки ее тела. Голодная и в то же время испытывающая отвращение к еде, она просила у эшфордских медсестер картошки, не пюре, а gratinée: кухня bonne femme, шептала она, приготовленная француженкой, по-французски.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.