Электронная библиотека » Крис Краус » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 15 октября 2024, 10:34


Автор книги: Крис Краус


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Из дома вышла женщина. Высокая, с длинными черными волосами и подернутыми печалью глазами. Поварам она приказала устроить пир, придворным дамам – танцевать для крестьянина. И после всех кушаний и всех танцев женщина шагнула навстречу крестьянину и открылась ему. Она сказал: «Ласточка – лишь один из моих обликов. Ты был добр ко мне. Я отплачу тебе за твою доброту».

Мне его не хватало. Наконец спустя несколько недель я открыла ту коробку. Внутри лежала пачка его фотографий; Патти Смит, Кит Ричардс, Том Верлен. Какие-то бусы и перья. И еще стопка книг: сочинения дадаиста Хуго Балля, несколько томиков Антонена Арто на французском. Первое плоновское издание «Тяжести и благодати» Симоны Вейль на французском, «La pesanteur et la grâce». Сочинения Ульрики Майнхоф, включая ее киносценарий, названный по-французски «Le foyer». Я купила словарь и стала читать.

Хотя тогда я еще не задумывалась о том, чтобы заниматься искусством, коробка Дэна содержала всё, с чем я впоследствии буду работать. На то, чтобы это понять, у меня ушло пятнадцать лет.


Случай и магия, случай и клаустрофобия.

В четверг днем я вылезла из-под одеяла и отправилась на Кинорынок ради своего трехсотдолларового показа. Пришло двенадцать человек. Самой именитой была директриса Бостонского еврейского женского кинофестиваля, позже она нашла время и лично написала письмо с отказом. Пока в зале гас свет, я прикидывала в уме: учитывая стоимость авиабилетов, гостиниц и взносов на ярмарке, за каждого, кто сегодня смотрел «Грэвити и Грейс», я лично заплатила около двухсот семидесяти пяти долларов. Девять человек ушли до смены катушки. Было ясно, что показ «Грэвити и Грейс» прошел бы с бо́льшим успехом где угодно, только не здесь. Двое ушли, когда крутилась вторая катушка, а когда зажегся свет, в зале оставался один человек. Его звали Томас Нидеркорн.

Он сказал, что он немец, но живет в Нью-Йорке. Изучал кино в Нью-Йоркском университете. Томасу Нидеркорну было двадцать пять лет – холеный юноша, в котором чувствовался класс в каком-то внеклассовом смысле. Он назвался продюсером независимого кино, на ярмарке он пытался найти спонсоров для съемок художественного фильма. Казалось невероятным, что он высидел до конца фильма. Когда он произнес слово «продюсер», мое сердце забилось чаще.

– Я хотел у вас кое-что спросить, – сказал Томас.

– Да? – я выжидающе улыбнулась.

– Вы случайно не знакомы с одной моей подругой из Новой Зеландии? Ее зовут Дельфин Бауэр.

О Дельфин Бауэр я знала предостаточно. Она значилась в финальных титрах «Грэвити и Грейс» как ассистентка продюсера. Учитывая то, как и при каких обстоятельствах Дельфин принимала участие в проекте, упоминание ее имени в титрах было моим последних актом самопожертвования во имя фильма. По крайней мере мне так казалось —

«О, она невероятная, – сказал Томас, – мне кажется, она гениальна. Такая красивая, такая щедрая. Дельфин помогла мне снять пилот моего триллера. Полгода мы встречались. А когда она меня бросила, мы остались друзьями». Томаса интересовало, виделись ли мы с ней.

Я молча подсчитывала. Сейчас был конец января 1996 года. Дельфин Бауэр испарилась на второй день после окончания съемок в Нью-Йорке, в ноябре 93-го. (На самом деле она покинула съемочную площадку в первый или второй день съемок, но вернулась в последнюю неделю, чтобы открыть команде глаза на то, как бессердечно их эксплуатируют, и, разумеется, потратить дополнительные триста долларов на международные звонки.) Выходит, если Томас снимал свой пилот осенью 95-го, Дельфин должна была прожить в Нью-Йорке еще два года. Для сироты из трейлерного парка Таранаки без грин-карты и работы это можно было считать успехом.

Маниакально и бесстрастно я следила за передвижениями Дельфин до конца 94-го. Было захватывающе вести учет передвижений одного конкретного объекта – «Дельфин Б.» – по концентрическим кругам нью-йоркского мира искусства. Ее передвижения складывались в некую социограмму. Вести о перемещениях объекта поступали из Гарлема и Трайбеки даже после того, как у нас почти не осталось общих знакомых. Паттерны отступлений «Дельфин Б.» напоминали игру в свободные ассоциации среди пересекающихся множеств друзей, отдельных личностей и дальних знакомцев. Поскольку за собой она оставляла шлейф загадочности, украденных предметов, вранья и неоплаченных счетов, почти все ее помнили. Последний раз я слышала, что «Дельфин Б.» видели в офисе «Артфорума», где она делала ксерокопии.

Если осенью Дельфин работала вместе с Томасом, значит, она пробыла в Нью-Йорке на девять месяцев дольше, чем мне было известно. Когда он произнес ее имя, я почувствовала, что наливаюсь желчью. Какая-то часть меня очень хотела рассказать ему всё.


Впервые я увидела Дельфин Бауэр в Новой Зеландии в январе 1993 года. Я сразу влюбилась – влюбиться в нее было легко. Всю осень, пока я жила со своим мужем Сильвером Лотренже в Истоне, штат Пенсильвания, чтобы отложить деньги на фильм, я мечтала, как приеду в Новую Зеландию и наконец найду себе девушку. Я представляла себе крошку-буч с розовым румянцем и, может быть, мотоциклом, – как моя подруга Дарлин, только моложе. Она водила бы меня по барам и устроила бы съемки фильма. На протяжении последних двух лет я до мурашек была влюблена в студентку мужа, которую невероятно заводила возможность соблазнить жену своего преподавателя. Но в итоге она надо мной посмеялась, всё закончилось ничем.

Тем летом Дельфин снялась в длинном экспериментальном фильме Джейсона Полинга. Джейсон влюбился. Ей было двадцать, она была обаятельна и свежа. Затем Дельфин бросила университет, осталась без работы, жить ей было негде, а когда Джейсон попытался вывести ее на серьезный разговор о будущем, она сказала: «Но ведь работать в кино – это всё, чего я хочу». Джейсон надеялся, что я найду для нее работу. Она умеет красиво одеваться… может, она могла бы стать ассистенткой по костюмам?

Во время нашего разговора Дельфин моментально перетянула меня в свой лагерь, начав шутить над тем, как Джейсон выглядит, над его покровительственным тоном, над его фильмом. К тому моменту я пробыла в Окленде всего две недели, но мне уже казалось, словно я участвую в предвыборной гонке – мне то и дело приходилось любезничать и умолять об одолжениях, поэтому от злорадства Дельфин я испытывала особенный кайф. Благодаря Дельфин впервые после прибытия в Новую Зеландию я почувствовала себя с кем-то на одной волне.

Мы встретились в центре. Она ждала меня в модном кафе, скучая и перебирая бусы из жемчуга, искусственного, разумеется. Стрижка на манер Луизы Брукс. Двубортный жакет в полоску. Дельфин хотела мне понравиться, и ей это удалось. Она была прелестной, но дерзкой; подавала себя с едва заметным, в высшей степени выверенным чувством иронии. Дельфин Бауэр отнюдь не была одной из тех девушек, которые становятся любимицами на съемках. Она разыгрывала унизительную роль «безработной», полностью отдавая себе в этом отчет. Балансируя между едкими пародиями на Джейсона и наивным, умилявшим меня интересом к сценарию, Дельфин источала сочувствующее презрение к миру, который продолжал ее разочаровывать. Она была гением, заброшенным в мир, где нет места гениальным женщинам из рабочего класса. К тому же, она была красива и наделена хрупкой душевной организацией —

После второго бокала стало понятно, что тратить талант Дельфин на такую мелочь, как костюмы, решительно невозможно. Мы прошлись по списку должностей на съемочной площадке. Ни одна из них не дотягивала до нужного уровня. А значит, не оставалось ничего другого, кроме как назначить ее со-продюсером. Тут же было решено, что в качестве оплаты за работу над фильмом Дельфин будет жить в моем доме в Грей-Линн. Она сможет пользоваться моей машиной, а я буду оплачивать все ее расходы.

Несколько месяцев Дельфин работала с максимальной отдачей, с ней было приятно иметь дело. Я потихоньку пересматривала свои фантазии о «девушке». Дельфин была красоткой, никакой не крошкой-буч. Она относилась ко мне как к матери, поэтому секс между нами даже не обсуждался. Но она была улыбчива и очаровательна. Раз я сама никогда не была красоткой, почему бы не поступить как все мужчины, с которыми я соперничала, и не обзавестись таковой?

Пока мы занимались обзвонами, Дельфин травила байки. Появившись на свет, она сразу осиротела, и ее удочерила пара из Таранаки. Ее приемный отец умер, когда ей было двенадцать, и Ви, ее мама, сошлась с сильно пьющей, вечно в одной и той же фланелевой рубахе лесбиянкой по имени Ди. Ви и Ди воспитали маленькую Дельфин в трейлерном парке и научили ее делать ставки на собачьих бегах. Она злобно пародировала их обеих, вдохновляясь посылками и письмами от матери.

Более свежие истории Дельфин Бауэр повествовали о судьбах трагически влюбленных в нее юношей. Один из них – Молодой Студент-Медик – покончил жизнь самоубийством после того, как шестнадцатилетняя Дельфин его отвергла. (Всех своих антагонистов Дельфин называла не именами, но титулами, словно героев средневековых аллегорий.) Когда Дельфин об этом узнала, она рыдала до тех пор, пока ее не отвезли в больницу и не вкололи успокоительное. На третью ночь Дельфин распахнула незапертое окно лечебницы. Она спустилась на землю по шпалере и запрыгнула в автобус до Окленда. Дельфин была Надей, Рапунцель. Я была настолько этим заворожена, что напрочь забыла: в радиусе трехсот миль от Таранаки не было ни одного «медицинского колледжа»…

Тем временем, Дельфин добилась колоссальных успехов в подготовке съемок. В Окленде ее практически переудочерила богатая семья ее школьного бойфренда Доджа, которая жила в Ремуэре. И хотя Дельфин начала замечать ограниченность тюфяка-Доджа и его провинциального семейства нуворишей, их связи нас очень выручали. Она уломала художницу-дилетантку, бывшую замужем за инвестиционным банкиром, предоставить нам свой дом в Ремуэре в качестве основной съемочной локации. Если Дельфин было что-то нужно, никто не решался ей отказать. Она была беспардонной анархисткой-модницей, и ее жертвы мечтали быть такими же. Это сочеталось – пусть лишь изредка – с чувством благодарности, уважения и ответственности. Съемочная команда, поначалу состоявшая из нас двоих, разрослась до полчища пылких молодых профессионалов, для которых наш фильм ничем не отличался от любого другого фильма недели или рекламы «Лексуса», Дельфин же оставалась моим единственным доверенным лицом и союзницей.

Первый тревожный звоночек раздался на второй день после появления на площадке настоящего продюсера. Дельфин напилась и припарковала мою машину на склоне, забыв поставить ее на ручник. Мой винтажный «моррис майнор» въехал в зад чьей-то «тойоты селики». Очевидно, это была проверка. Люблю ли я ее как прежде? Разумеется, я полюбила ее еще сильнее. Я оплатила ремонт, что-то около тысячи двухсот долларов.

Все, кто знали Дельфин, начали предупреждать меня о ее безалаберности и некомпетентности. И раз за разом она подтверждала их правоту. После того, как Дельфин однажды взяла машину, оттуда таинственным образом пропала гордость Джейсона Полинга – магнитофон «Награ» стоимостью две тысячи долларов. Но возможность видеть ее оставалась моим единственным удовольствием. Поэтому когда из Штатов пришли деньги на съемки второй части фильма в Нью-Йорке, я купила Дельфин билет на рейс «Эйр Франс». «Юнайтед» вышло бы дешевле, но как-то мелко.

В наш последний совместный вечер в Новой Зеландии мы смотрели «Трех женщин» Роберта Олтмена – любимый фильм Дельфин. Было странновато. Будто единственный тип отношений, в которых могли состоять женщины, – это отношения семейные: мать-дочь-сестра. В тот вечер я всё же одолжила Дельфин свою машину. До нашего воссоединения в Нью-Йорке ей предстояло целых пять месяцев жить в полном одиночестве, без чьей-либо помощи. Я не могла позволить ей ходить пешком или ездить на автобусе. Сильвер сначала воспротивился, но у него был ребенок, а мне заботиться было не о ком. Дельфин и «моррис майнор» были всем, что я по-настоящему любила в Новой Зеландии, поэтому казалось, что они отлично подходят друг другу. В ночь перед своим отлетом в Нью-Йорк Дельфин напилась. По ее словам, в пять утра она припарковалась в центре города на Куин-стрит и отключилась. Когда приехали копы, она оставила ключи в замке зажигания. С тех пор машину не видели.

Если в Новой Зеландии я была для Дельфин драгоценной старшей подругой, в Нью-Йорке выяснилось, что я стала новым Доджем – помехой ее легкости и свободе. Она брала в долг, исчезала, возвращалась, врала. Наговаривала огромные счета за международные звонки. Поразительно, как успешно Дельфин конвертировала пьяный секс в деньги и протекцию. Я-то думала, что пухлые губки и юношеские округлости, ее ультрафем-кокетство не прокатят в Нью-Йорке, но я ошибалась. Она не прожила в Нью-Йорке и двух недель, а за ее внимание уже соперничали несколько трудоустроенных и по уши влюбленных мужчин.

Между тем я в одиночку пыталась придумать, как отснять сорок минут фильма на двадцать тысяч долларов; где расселить новозеландскую съемочную группу и актеров, которые должны были прилететь в октябре; где купить пленку, чтобы снимать с соотношением 1:9, как того требовала Коллин – новозеландская операторка-постановщица, которая до этого крутила фокус на съемках теленовелл и рекламы.

Дельфин соблазняла всех, с кем я ее знакомила. Фред Харви, мой близкий друг, с которым мы дружили десять лет, умолял ее бросить фильм и улететь с ним в Лос-Анджелес. Рассудив, что вскоре появятся варианты поинтереснее, она рассказала мне о предложении Фреда. Пока Дельфин кривлялась, изображала неразговорчивость и бело-англо-саксонско-протестантскую вежливость моего дорогого друга, у меня внутри всё закипало. Сомнения копились, но улетучивались всякий раз, когда заплаканная Дельфин под утро вырастала у меня на пороге.

К этому моменту было предельно ясно, что Дельфин никак не собирается помогать в работе над фильмом. Оставалось только понять, как свести ущерб к минимуму. Как раз когда я собиралась с духом, чтобы отделаться от нее, из Окленда прилетела новозеландская часть съемочной группы. В мое отсутствие Дельфин переехала к Коллин Суини, нашей операторке-постановщице. Теперь новой покровительницей Дельфин стала Коллин, пришедшая в ужас от того, что я была готова выставить сироту на улицы Нью-Йорка. Дельфин-Коллин убедили съемочную группу и актеров, что мы с Сильвером, выплачивающие им зарплаты, – бессердечные, охочие до денег евреи и вообще чудовища.

На шестой день съемок Коллин попыталась устроить демонстративную забастовку, потому что мы с Сильвером отказались платить за кейтеринг. На двенадцатый день Коллин и Хэрриет – ассистентка, только что закончившая школу экспериментального кино, с понедельной зарплатой в шестьсот долларов, – запретили мне ездить на моей собственной машине, которая стала «съемочным транспортным средством». Каждую ночь мы с Сильвером бороздили окраины Бронкса в поисках дешевых гостиниц, чтобы никто не мешал Дельфин-Коллин висеть на международной телефонной линии за наш счет в нашей же квартире. Стоило мне ступить на съемочную площадку, как смех и перешептывания обрывались. Я принципиально наняла больше женщин, чем мужчин, но теперь съемки превратились в кошмарное повторение старших классов. Однажды в субботу я решила изобразить из себя гостеприимную хозяйку и поводить Коллин по Нью-Йорку. Поскольку мы обе девочки, она решила обсудить мои проблемы. «Ну в самом деле, – сказала Коллин, – тебе надо что-то делать с твоим неадекватным отношением к деньгам».

Через три дня после того, как все они улетели домой, я решила отдохнуть в Ист-Хэмптоне. Бесцельно разъезжая по маленьким улочкам, я вырубилась прямо за рулем. Капот машины был смят; понятия не имею, что случилось.

Не считая ремонта машины в Новой Зеландии, Дельфин Бауэр обошлась мне примерно в шесть тысяч долларов. Если верить выпискам с моей банковской карты (которая была у нее), Дельфин осталась в Ист-Виллидже, где скупала деликатесы и косметику. Но когда я заблокировала карту, след Дельфин затерялся. Несколько дней она провела у Кэрол Ирвинг, нашей нью-йоркской продюсерки, стащив у нее одежду и семейные драгоценности. После этого она пересняла квартиру Джейс, подруги Кэрол, на авеню В, откуда сбежала, не оплатив ни аренду за два месяца, ни телефонные счета. Что потом – кто знает? У нее случился страстный роман со студентом моей подруги Энн Роуэр, и на какое-то время она переехала к нему в общежитие. Спустя несколько месяцев я услышала от знакомой, что Дельфин Бауэр жила с русским поэтом, который позже трагически погибнет в гарлемской перестрелке. Поэтому я решила, что она вернулась в Новую Зеландию, правда, Кэрол Ирвинг рассказывала, что Дельфин была замечена в программе о мире искусства на каком-то кабельном канале, и еще ходили слухи, будто ее взяли на практику в «Артфорум». Было ли это финальным триумфом Дельфин Бауэр?

История Дельфин была апокрифической. Несколько месяцев я раздумывала над тем, чтобы снять про нее фильм. Я бы наняла частного сыщика, он бы ее нашел. На этот раз мы бы снимали видео в формате Hi8. Из интервью жертв Дельфин сложился бы образ целого города. Она бы стала ниточкой, связывающей разные миры, разных персонажей. Ее история была похожа на романы Бальзака, на «Рим» Феллини. Я написала гору заявок на гранты. Ни одну из них не одобрили.

Так что я смотрела на Томаса Нидеркорна, кивала и безучастно улыбалась. История Бауэр была моим потайным сокровищем. Нидеркорн, разумеется, был разочарован.

На Кинорынок я больше не ходила. На следующий день мой фильм смотрели то ли тридцать, то ли трое человек; я в это время гуляла по берлинскому художественному музею. Там выставлялись черно-белые фотографии Холокоста, что-то вроде переработанного «Шоа». Выставка меня не заинтересовала. В музейном магазине я увидела каталог прошедшей выставки «Замечательный мир, который почти существовал» художника Пола Тека. Сидевший за кассой мужчина сказал мне по-английски, что эта выставка превзошла всё виденное им ранее, и посоветовал купить каталог.

Двадцатого января Ленц отправился через горы. Было холодно, сыро, вода, клокоча и брызжа, срывалась со скал на тропу. По небу тянулись облака, густые, низкие; а внизу, продираясь сквозь чащобы, стлался тяжелый и влажный туман – медленно, лениво. Тучи взмывали, словно дико ржущие кони, а солнце прорезало эту кутерьму сверкающим мечом, вонзая его в снежные грани и отбрасывая в долину слепящий и резкий свет[13]13
  Компиляция цитат из повести «Ленц» Георга Бюхнера. Пер. под ред. А. Карельского.


[Закрыть]
.

Я вернулась в «Кристаллнахт-отель» и начала читать.

В хронологии событий в конце книги был процитирован текст открытки, которую Пол Тек отправил когда-то в конце семидесятых фотографу Питеру Худжару в Нью-Йорк: «Жизнь становится длиннее. Я курю дурь, влюбляюсь в существование». Питер Худжар был человеком, с которым я была почти знакома; он был любовником, другом и наставником художника Дэвида Войнаровича – человека, с которым я была знакома на самом деле. В 1986 году, живя в одиночестве в НьюЙорке, Пол Тек отправил еще одну открытку, на этот раз Францу Деквитцу: «В эти дни я почти всё время пребываю в состоянии так называемой крайней интоксикации. Курю очень много травы…» Питер Худжар умер от СПИДа в 1987 году; Дэвид узнал о своем положительном статусе в 89-м и умер летом 92-го. Тек узнал о своем положительном статусе в 86-м году и умер от СПИДа в 88-м.

И здесь перед нами встает задача – попытаться понять другого человека.

2

В 1966 году Полу Теку было тридцать три года. Возраст Христа. Этот возраст многие мужчины переживают по-особому, как некую веху. В том году Тек выставлял в нью-йоркской галерее Пейс свои «Технологические реликварии» – восковые муляжи животного и человеческого мяса, помещенные в стеклянные витрины. В мире искусства тогда царила атмосфера анти-цензуры, так что выставку Тека сочли полемичной, своего рода штурмовым ударом по человеческим чувствам. Столкнувшись с разрезанной поперек жилистой плотью, «люди в буквальном смысле испытывали приступы тошноты», писал критик из «Арт ньюс». Хотя Тек к этому не стремился. Он парил в каком-то ином месте, вне орбиты буквального гуманизма своего времени. Он был пантеистом в поисках радикальной отстраненности.

«Всё одновременно и прекрасно, и уродливо, – заявил он в том году, – мы принимаем нашу вещественность на интеллектуальном уровне, а ведь эмоциональное принятие этого факта может быть источником глубокой радости».

Тремя годами ранее он посетил катакомбы капуцинов неподалеку от Палермо, где поразился тому, что стены украшали восемь тысяч трупов – «не скелетов – трупов». Он подобрал что-то с пола, думая, что это клочок бумаги. Это было человеческое бедро. Прикоснувшись к нему, он почувствовал странное облегчение и освобождение. «Меня обрадовало, что телами можно украшать комнату так же, как цветами».

Один из экспонатов на той выставке назывался «Торт на день рождения» – четырехуровневая пирамида из человеческой плоти, которую венчали нежно-розовые свечи. Художественные критики пытались дистанцироваться от эмоционального подтекста в работах Тека, сравнивая их с французским сюрреализмом – направлением в искусстве, которое художник ненавидел. Сны казались ему скучными. Тек не считал, что он создает «стиховещи» при помощи символов, которые порождают бессознательное. Он хотел быть гиперосознанным. Спустя много лет, когда он покинул нью-йоркскую арт-сцену и занялся постановкой зрелищ – шествий, охватывавших целые европейские деревни и города, – он говорил о создании чего-то вроде «социального сюрреализма». «На всё – говорил Тек, – необходимо смотреть вблизи». Он хотел оставаться начеку.

В 1966 году в интервью для «Арт ньюс» Дж. Р. Свенсон пытался увлечь Пола Тека психологической интерпретацией его работ. «В самом деле, – вопрошал Свенсон, – разве вы не имеете в виду, что индивидуальное в искусстве, как и Бог, мертво?» – «Меня не интересует индивидуализм», – отвечал Тек.

– И всё же, – возражал Свенсон, – я наблюдал, как ваши работы вводят зрителей в сильнейшие субъективные состояния —

– И я бы хотел, чтобы люди возвышались над ними, – заканчивал Тек. – Я понимаю, что странно видеть кусок плоти, прибитый к стене. Я выбираю этот материал, потому что он нарушает привычный ход восприятия, но это не то же самое, что шок. Я работаю с ним для того, чтобы отстраниться от него, как от биения сердца.

Тек, амбивалентный гомосексуал, много говорил о состоянии рас-сотворения – уровне, на котором человек мог бы по собственной воле и абсолютно осознанно стать вещью. «Важнейшая составляющая души – это ее безличность», – писала Симона Вейль. Для людей, отрицающих мистические состояния, единственным инструментом, которым они могут измерить волю-к-рас-сотворению, становится садомазохизм. Тек, мужчина, совершающий манипуляции над воском, по мнению Свенсона, должен быть садистом… точно так же хулители Вейль считали ее – женщину, обращающую действие на саму себя, – мазохисткой. Однако ни один из них на самом деле не рассматривал мир в рамках этой полярности. Они пребывали в иной сфере, выступали за состояние отчуждения, используя субъективность как средство освобождения от пространства и времени —

Много лет спустя, когда непримиримое отношение Тека к миру искусства укрепилось окончательно, в интервью с Ричардом Фладом для «Артфорума» он говорил, что его мясные работы были громким «нахуй!» минимализму – институционализированному направлению в искусстве того периода:

– Кажется, все соревновались за звание «самого крутого» и «самого утонченного». Никто не упоминал ничего, что имело бы отношение к реальности. Мир шел ко дну, все это знали. Я, мой район, весь мир – всё разваливалось; я ходил по галереям, где толпы людей разглядывали объекты, которые совершенно ничего ни для кого не значили…

Это было в 1981 году. Через двенадцать лет к мясным объектам Тека обратится Дэмиен Хёрст. Рассуждая о своей работе «Разделенные мать и дитя» (1993), в которой две рассеченные пополам коровы зажаты между листами стекла в растворе формальдегида, Хёрст рассказал журналисту Стюарту Моргану о стремлении создать эмоцию научным путем.

«Печально – сказал Хёрст, – что, если вы посмотрите на моих разрубленных коров в формальдегиде, вы увидите, что в них больше индивидуальности, чем в любой корове, пасущейся в поле… Эмоцией их наделяет именно банальность животного». Коровы Хёрста – плоть, лишенная хитросплетенной сентиментальной тяги к трансцендентности. На вопрос Моргана об умерших людях, о том, где они, Хёрст просто ответил: «Их нет».

«Никто не обратил внимание на то, – говорил Тек в 1981 году, – что я работал с самой животрепещущей темой, известной человеку, – человеческим телом – и делал это в условиях максимального контроля, что, по моему мнению, обеспечивало необходимую дистанцию…» Проблема, с которой столкнулись оба художника, состояла в том, что мясные работы стали их фирменным знаком. Хёрст понял это в 1996 году. В 1966-м, когда люди в Сохо стали называть Пола Тека «тем мясным парнем», он остановился. И вместо того, чтобы в очередной раз отлить из воска куски мяса и заключить их в витрины из оргстекла, отлил человеческий труп по своему образу и подобию.

«Гробница», выставленная в галерее Стейбл в Нью-Йорке в 1967 году, стала первой средовой инсталляцией Тека. Худой мужчина в джинсах, двубортном пиджаке и с ожерельем на шее, возлежащий на убогом одре, – это он сам. Его голова покоится на двух подушках лицом вверх. Рядом с ним три кубка (тройка Кубков?). На полу несколько листов бумаги, страницы написанных от руки писем наспех прикреплены скотчем к стене у него за головой.

В том же году куратор Уитни дал этой скульптуре новое имя – «Смерть хиппи». Так эту работу с тех пор и называли. Удачно спланированный маркетинговый ход. На тот момент работа «Смерть хиппи» была одним из немногих произведений высокого искусства, которые действительно обладали актуальностью и не ограничивались бесконечными отсылками к художественной критике. Пока Уоттс был в огне[14]14
  Речь идет о гражданских беспорядках на почве межэтнического конфликта в лос-анджелесском районе Уоттс в августе 1965 года.


[Закрыть]
, мир искусства размышлял о первичности минимализма по отношению к поп-арту. Спустя годы в «Смерти хиппи» разглядят отклик на Альтамонт и «Семью» Мэнсона. Как и программный роман того периода «Псы войны» Роберта Стоуна, «Смерть хиппи» поместила зачарованную мечту о хиппи в рамки настоящей американской культуры: разрушительная сила преступности, оружие, тяжелые наркотики, мутные дела.

В своем эссе «Смерть и преображение» Майк Келли приводит убедительные доводы в пользу включения Тека в забытый канон искусства, развившегося внутри контркультуры и исчезнувшего вместе с ней. Шестидесятые годы, пишет Келли, вошли в историю искусства как период, «отражавший национальную идентичность… как последняя вспышка модернизма перед его угасанием».

Рейгановско-бушевская идеология художественного мира, по словам Келли, вытеснила все произведения, в которых шестидесятые представали «периодом грязи, мистицизма, наркотиков и анархии». Келли считал «Смерть хиппи» шедевром Тека, который «непосредственно обращается к тому самому материалу, которого Уорхол избегает в своих галерейных работах… „труп под кайфом“ говорит на языке Америки, на языке низменном и грязном… У него нет иного выхода, ибо он говорит с теми, кто боится всего низменного и грязного… и выставляет низменным и грязным ТЕБЯ самого… Это [американский] страх смерти». Именно поэтому работы Тека были вырваны из континуума истории искусства. Поскольку его работы трудно поместить в рамки санкционированной истории искусства, Тек – это аномалия, чудак, достойный восхищения.

Парадоксальным образом позднее Тек утверждал, что никогда не помышлял ни о чем подобном. Его – амбивалентного католика – интересовало преображение. «„Гробница“ не имела никакого отношения к хиппи, – написал он на открытке Роберту Пинкусу Уиттену, – всё это придумали журналисты».

Правду никто не узнает, ведь «Гробницы», как и большинства экспонатов Пола Тека, больше не существует. Она была повреждена во время транспортировки, и после того, как Тек отказался оплачивать расходы, ее уничтожили.

Художница Кристианна Глидден в некотором смысле воссоздала «Гробницу» в своей инсталляции «Аид» (1998). Тело художника – на этот раз молодой женщины – облачено в платье в стиле ампир и рубиновые башмачки и выставлено для торжественного прощания. Ее слегка подрумяненное и подкрашенное карандашом лицо из воска и акрила выглядит таким настоящим, что кажется, труп вот-вот вздохнет, но ничего не происходит. Она лежит там – прекрасная, как прерафаэлитовская Офелия, тонущая на картине Милле, – покоится на плите, похожей на стартовую площадку для запуска в подземный мир. Красивая и пугающая работа. Хочется, чтобы всё у нее было хорошо.

В 1968 году Тек уехал в Европу по стипендии Фулбрайта, затем выставка его работ прошла в Амстердаме. Он не собирался уезжать навсегда, но в следующие девять лет ни жить, ни работать в США он не будет. В Мюнхене он увидел невероятные скульптуры саней Йозефа Бойса, с войлоком и жиром. Бойс, со своими восковыми работами и цитатами из Евангелия от Иоанна, был во многом духовным близнецом Пола Тека. Тек его любил и ненавидел. Впоследствии он говорил, что работы Бойса казались ему «тяжеловесными… напрочь лишенными остроумия, юмора и изящества…» «Мне кажется, – говорил он, – им не хватает глянца, солидности, обаяния и женской руки».

В конце семидесятых годов оба занимались тем, что они называли «перформансами». Я видела один перформанс Бойса, и это было очень военизированное действо. Великий мужчина прибыл в окружении армии последователей – молодых мужчин в оранжевых комбинезонах, выступавших в роли его секретарей и приспешников. Конкретно этот перформанс был разыгран в форме «городского совета». Его целью, насколько я могу судить, было создать международное сообщество поклонников Бойса, или, возможно, доказать бесполезность любых переговоров. В тот период Бойс размышлял над дихотомией между марксизмом и духовностью. «Совет» быстро превратился в игру «Кто кого перекричит», в которой соревновались галеристы Сохо, приспешники Бойса и кучка парней-леваков из Ист-Виллиджа, настаивающих, что они представляют интересы «трудящихся». Рок-н-ролл как он есть. Девушки могли рассчитывать только на то, что их трахнет кто-нибудь из бойсовских техников. Не помню, чтобы высказалась хоть одна женщина.

В 1968 году в Эссене Тек устроил свой первый галерейный перформанс. Его работы приехали из Рима с серьезными повреждениями, и он поселился в галерее, позволив посетителям наблюдать за тем, как он их восстанавливает. Он назвал выставку «Шествие в честь эстетического прогресса». Майк Келли пишет: «Тек выставил скульптуры в поврежденном виде… в галерее, где они купались в розовом свете… В таком освещении он их восстанавливал. Готовые работы он переносил в зал с белым светом. Так они перерождались. Из утробы они попадали в мир».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации