Текст книги "Властелин Урании"
Автор книги: Кристиан Комбаз
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Когда прибыл Кеплер с молодой женой и дочкой, господин Браге повел себя с ними, будто капризный монарх. «Пусть им принесут какой-нибудь еды», – буркнул он Магдалене, не удосужившись оторвать взгляд от окна, из которого взирал на черное небо.
Повидаться с ними он не пошел.
Его комната для наблюдений находилась на верхней площадке лестницы, рядом с двумя более просторными залами. Мы оба с Хальдором спали там, скорчившись под козьими шкурами, на холоде, которого он, по-видимому, больше не боялся.
Около полуночи хозяин растолкал меня, чтобы сообщить, что главным предметом его интереса является орбита Марса, каковое известие я принял с радостью. Назавтра, только продрав глаза, я увидел, что он уже покинул свое ложе и вместе с Каспаром отправился верхом объезжать поместье.
В десять часов все сели за стол, ожидая, что он явится поприветствовать Кеплера, но он не соизволил.
Заглянули в конюшню – его лошадь была на месте. Стали разыскивать его самого – тщетно.
Наконец его сын Тюге обнаружил родителя в подвале, где размещался новый алхимический кабинет, и сказал ему:
– Ваш новый помощника кладовых, он ожидает приема.
– Пусть ждет, – проворчал Браге-отец, подсыпая в тигель медную крошку.
– Как, он должен целый день там сидеть из-за того, что не желаете прервать свои занятия, чтобы поговорить с ним? – возмутился Тюге.
– Как, я должен терпеть, что мой сын под моим же кровом будет мне напоминать о правилах приличия? – заорал он.
Тюге ушел.
Вскоре после этого в подвале, обеими руками поддерживая полы своего черного платья, появилась Магдалена.
– Ну, каков он с виду, этот Кеплер? – спросил ее отец.
– Он уродлив, чернявый, с шишковатым лбом, на бровях и веках припухлости, а шея длинная, как у селезня. Ваша София ни на шаг не отходит от его дочки Регины, хотя той не больше трех лет.
В свои последние годы Сеньор весьма ревниво относился к своей младшей дочери. Он тотчас рискнул одолеть лестницу, чтобы поглядеть на Кеплера, сдержанного, бедно одетого, робостью своих манер усугубившего заносчивость моего хозяина.
С Кеплером были еще двое, одного звали Мюллером, это был еще один помощник (месяц спустя он покинул нас, чтобы вернуться в сопровождении всего своего семейства), другой же – некто барон Гофман, человек с острой бородкой и залысинами на лбу; мой господин его уже посещал в Праге, барон жил в двух шагах от императорского дворца и надзирал за перевозкой наших приборов. На другой день он отправлялся в Дрезден, а по возвращении в столицу должен был доложить там о состоянии дел в Бенатки, где строительные работы едва успели начаться.
Уезжал он озабоченный, было заметно, что его грызет мысль, подобает ли оставлять Кеплера на съедение Тихо Браге; тут он не ошибался, ибо мой хозяин невзлюбил нового помощника.
Йоханнес Кеплер говорил мало и скромно, что поначалу пришлось Сеньору по душе, но в этой манере, казалось, сквозил упрек той запальчивости, которую вечно позволял себе господин Тихо. Математика интересовали размышления хозяина, но он желал их знать затем, чтобы дополнить своими собственными. А тот, обозленный предательством Урсуса, еще не решил, стоит ли показывать вновь прибывшему свои записи.
Целый месяц, пока продолжалось строительство наблюдательных галерей, он, напротив, старался вытянуть у Кеплера, каковы плоды его открытий, о своих же норовил умолчать. К этому прибавлялось множество всяческих каверз более подобающих мелочным натурам, чем высокородному дворянину. Когда он присматривал за распределением чего-либо между домочадцами, будь то дрова для каминов или горячая вода, чете Кеплеров всегда доставалось что поплоше. Привязанность малышки Софии к их дочери Регине долгое время была единственной причиной, заставлявшей его сохранять по отношению к ним хотя бы некоторую терпимость. Сеньор доходил до того, что в присутствии Магдалены высмеивал жалкий наряд Кеплера, не подумав о том, что его неизменный черный камзол с протертыми локтями и плащ, отделанный серым заячьи мехом, свидетельствуют о нищете, которую он терпел в Австрии, где прозябал, зарабатывая на жизнь составлением гороскопов.
Его жена, потерявшая двоих детей – один умер в раннем возрасте, другой скончался, едва успев появиться на свет, – по-видимому, была вконец измучена стужей, голодом и ранами, которые хозяин дома без устали наносил самолюбию ее супруга.
– По-моему, похоже на то, что он хочет нас прогнать, – говорила она.
Сиятельная дама Кирстен смиренно вставала на защиту моего господина, возражая ей:
– Он резок с теми, кто внушает ему почтение, так он хочет показать, что любит их.
– Сильно же он нас полюбил! – пробормотала Барбара Кеплер.
Под конец господин Браге настоял, чтобы его гость подписал контракт, где обязуется не разглашать содержание манускриптов, с коими будет сверяться, а также не похваляться полученными таким путем знаниями при дворе. Прибегая к подобной мере, он, несомненно, не столько хотел уберечься от плагиата, сколько предотвратить рискованную для его доброго имени публикацию вычислений, чье несовершенство день ото дня становилось для него очевиднее.
Их споры, в которых я ничего не понимал, хотя хозяин вынуждал меня при них присутствовать, будто нуждаясь в свидетеле, чье сочувствие не внушало сомнения, всегда происходили более или менее одинаковым образом. Наступала минута, когда Сеньор отшатывался от стола так стремительно, что взметывалось пламя свечей, и, отбежав в глубь залы, оттуда кричал: «Вы думаете, я не знаю того, о чем вы толкуете?!»
Сколь бы искусным ни был Йоханнес Кеплер в своем толковании небесных явлений, Тихо Браге вечно претендовал на превосходство по части гениальности. Едва у них заходил разговор о Копернике и вращении Земли, Сеньор, чуть не плача (правда, он и выпивал сверх меры, будто ему нравилось вынуждать строгого Кеплера присутствовать при этих излишествах), говорил ему: «Не притворяйтесь, будто принимаете мои заблуждения более всерьез, чем они того стоят!» Это означало, что он, мол, давно принял сторону Коперника и даже Джордано Бруно, чему порукой дальнейший ход его мысли. Пусть только сие знание хранится в ученых кругах, на это он согласен, но не желает, чтобы оно стало достоянием профанов.
Когда Кеплер пожаловался на холод, царящий в замке, и причиняемые этим боли в груди, хозяин пригласил его назавтра заглянуть к нему с утра пораньше в низкую залу с подвальным окошком, где по его распоряжению установили большой чан и соорудили водосток: там лакей Хальдор окатывал его с макушки до пят смесью кипятка с уксусом. «Вы увидите, – сказал он Кеплеру, – как долго тело сохраняет тепло после такой процедуры, она вам согревает кровь аж до полуночи».
Чтобы уж наверняка и тем сильнее приблизить его таковым унижением к себе, он на следующую ночь в начале первого послал меня вытащить несчастного из постели.
Полуодетый Кеплер, спросонья пройдя вслед за мной через двор, оказался под лестницей, где тускло светила масляная лампа, и по приказу хозяина разоблачился донага, чтобы из могучих рук Хальдора принять на себя ушат кипятка. Тем не менее клубы пара, еще более сгустившись в свете подвального окошка, скрывали его от нескромных взоров. Сеньор приблизился к нему голышом – не для того, чтобы побудить гостя упиться сим благодетельным жаром, а чтобы оскорбить его назойливым зрелищем зияющего провала на месте носа и открытого для обозрения детородного органа.
Однако тело у Кеплера оказалось совсем не таким, как ожидали. При всей своей худобе он был покрыт очень жесткой черной шерстью, порос ею целиком. А орган размножения, кожа на котором была удалена по окружности на еврейский манер, оказался еще побольше моего. Глядя, как он болтается, можно было подумать, что к маленькому колоколу подвесили язык от большого.
У моего-то хозяина все обстояло как раз наоборот.
Господин Браге потом десять дней с ним не разговаривал. Он вовсю надувался пивом, часто подбивая меня последовать его примеру (этого приглашения мне не надо было повторять дважды), и впадал в мечтательное расположение духа. Избавившись от головокружения, некогда одолевавшего его, стоило лишь взойти на самомалейшую лестницу, он теперь, громко топая, мерил шагами деревянные галереи, тянувшиеся вдоль замковых стен, и декламировал мрачные элегии, где упоминались призрачные земли Эресунна и год 2123-й, когда остановятся часы Вселенной в городе Лунне. Во дни, когда на стены замка Бенатки наползали пласты тумана, поднимаясь из речной долины, он ждал, пока вся земная твердь утонет в белом мареве, и, обращаясь к жителям сих исчезнувших берегов, ворчал: «Ну-ка, покажитесь!»
С этого же наблюдательного поста он обращался с речами к носильщикам и крючникам» которые подходили к замку, нагруженные приспособлениями, приветствовал конных почтальонов или выкрикивал свои распоряжения Тюге, который был весьма недоволен тем, что приходится вместо родителя обсуждать с Каспаром фон Мюльштайном предметы, касающиеся ведения домашнего хозяйства.
Все остальное время в те дни мой хозяин проводил за писанием писем, которые рассылал не только в Данию, но и по всей Европе. Послания сии посвящались исключительно его заслугам. За столом он цитировал оттуда весьма пространные пассажи, над которыми между собой безжалостно потешались его дети.
Когда работы подошли к концу, Лонгомонтанус вернулся из Праги и обосновался в замке одновременно с учеником по имени Мюллер. От них Тихо Браге проведал, что некий ученый из Ростока пишет историю великих событий века, и ему так захотелось попасть в это сочинение, что он даже сон потерял. Вскорости, предоставив Лонгомонтанусу с Мюллером вычислять орбиту Марса, он засел за обширное – тридцать страниц убористого почерка – описание своего изгнания, каковое с первой почтой отправил в Росток. Та м он особенно напирал на свои чрезвычайно важные открытия, начиная с новой звезды, обнаруженной в 1572 году, и обличал невежд, которые в Дании вечно оскорбляли его неоцененный гений.
С обратной почтой пришло известие, что автор скончался, его труд не увидит света. Тогда он пожелал, чтобы Мельхиор Йёстель, тот самый птенчик-зимородок, к которому он так пылко благоволил в Виттенберге, взял на себя неоконченный труд и завершил его. Он написал ему, заклиная подумать о грядущих поколениях и не дать столь интересному замыслу пропасть втуне, а в ожидании ответа без устали восхвалял несравненный ум Мельхиора, хоть я подозревал, что под умом здесь надо понимать нечто другое. Заботясь о том, чтобы молодой человек предал гласности его заслуги, он еще и хотел увидеть этого юношу, к коему питал отеческую нежность. Дошло до того, что он вместе с Каспаром фон Мюльштайном самолично облазил весь замок Бенатки, ломая голову, где и как подготовить для будущего дорогого гостя удобные покои. Управляющий с отвращением взирал на хозяина, объятого хмельным восторгом, и говорил: «Чтобы так переполошить целый дом, этому гостю надо бы быть потомком самого Птолемея!»
Лонгомонтанус, тот был вовсе не склонен принимать нашего зимородка за птицу Феникс. Он предпочитал Кеплера, чтил его математический ум и всегда ладил с ним как нельзя лучше. Что до Магдалены, она высмеяла отца, поверившего, будто Мельхиор ради славы своего бывшего учителя потрудится оживить перо мертвеца. И она оказалась права.
Ответ Мельхиора прибыл из Виттенберга не позже, чем за две недели. К величайшему прискорбию, писал он, ему сейчас никак невозможно оторваться от своих нынешних занятий; здесь же он упоминал о браке, который намерен заключить в самое ближайшее время.
Господин Браге горько сетовал на неблагодарность ученика, если не просто на его брачные планы. Перед старшей дочерью он вечно изображал меднолобого гордеца, но я-то видел, как порой, прижимая к груди младшую, он насилу сдерживал слезы: «Когда я тебя вижу, дитя мое, – шептал он ей, – мне кажется, будто я заглядываю в те времена, когда меня уже не будет на свете».
Тут его вновь обуяло бешенство пера. Целый день он строчил письма в Данию, чтобы там знали, каким почтением его окружили в Богемии, как он доволен своим жребием, как уверенно смотрит в будущее.
На самом же деле он только и говорил, что о былом. В зале на втором этаже, где находился самый большой камин замка и куда холод загонял нас всех, вынуждая собираться вместе даже во дни ссор, ибо не было иного способа хоть малость погреться, Сеньор пускался в воспоминания о конях, оставленных на Гвэне, о добре, что хранилось у него в родном краю. Человек, которому было поручено завершить все его дела в Копенгагене, годом раньше отрядил на остров одного помощника и двух караульных. В своих письмах он рассказывал об удручающем состоянии замка, давая понять, что Ураниборг уже обречен на разрушение. Два стража не в состоянии помешать грабителям растаскивать добро.
«Он мне здесь сообщает, – говорил Сеньор, угрюмо водя глазами по строчкам, – что поселяне не ограничиваются воровством, они разбивают стекла, пытались поджечь прогулочную галерею горящей смолой, они перебили наших козлят и ловят карпов сетями».
В ответ на это Кирстен, уронив на колени вышиванье и жалостно отвесив свою толстую нижнюю губу, будто подражала тем бедным карпам, спросила:
– Значит, скоро их уже совсем не останется?
– Нам-то что за дело? – фыркнула Магдалена, вдруг озлившись на свою смирную мамашу с ее повадками служанки. – Будут там карпы или нет, прохудилась кровля или цела, все окна перебиты или еще не все, мы туда больше не вернемся, не так ли?
Пастор Венсосиль, вернувшийся в свой приход Святого Ибба, тоже прислал письмо, прося у Сеньора денег на починку поломанного. К тому же он предлагал продать его лошадей, временно оставленных у Фюрбома.
«Этот чертов святоша, – раскричался хозяин, – сам был среди тех, кто сговорился нас выжить! Он клянчит деньги не для того, чтобы крышу починить, а чтобы они же смогли купить моих лошадей! Он пишет, что «эти животные пребывают в самом жалком состоянии», – все ложь, только бы вынудить меня снизить цену, но эти хитрости ни к чему не приведут!»
Он всех и каждого призывал в свидетели тайных расчетов пастора.
Последние, впрочем, не могли послужить оправданием его собственных, ведь он поручил своему поверенному в Копенгагене погрузить его девять лошадей на корабль и увезти с Гвэна, чтобы «продать кому угодно, лишь бы не тамошним мужланам», как он выразился.
Вопреки мрачному настроению хозяина, его дочь Магдалена, сиятельная дама Кирстен (которая в Богемии наконец была признана законной супругой Браге, тем самым снискав преимущество, коего была лишена в Дании) и даже Каспар фон Мюльштайн (чью умирающую жену Магдалена вылечила своими снадобьями) наступление весны встретили с облегчением.
Но счастливей всех была Элизабет. Жаркий апрель, растопив снега в долинах Альп, позволил Францу Тенгнагелю вернуться, и его появление наполнило сердце девушки самым пламенным восторгом. Она испускала звериные крики, прыгала вокруг него, ласково теребила его воротник, заливаясь слезами, обнимала его за плечи, вглядываясь в дорогие черты, которых боялась никогда более не увидеть.
Он был одет очень плохо, но по итальянской моде. Его повадки изменились. Мне он показался похожим на низложенного принца, которому его злоключения помогли обрести нежданную мудрость. Пережитая одиссея сделала его более стойким и вместе нежным. В его взгляде я прочел прежде не свойственное ему терпение, которое мой господин со своей спесью тотчас же подверг испытанию.
Сиятельная дама Кирстен добилась, чтобы он пригласил пятерых музыкантов по случаю пира в честь того, в ком она уже видела своего зятя.
В начале застолья царило всеобщее ликование, и сам Тихо Браге был исполнен довольства, ибо узнал со слов Тенгнагеля, что великий астроном Маджини питает к нему исключительное уважение. Он прочел вслух несколько фраз из его письма, которое только что получил: в нем венецианец именовал его «Магелланом небесного эмпирея» и другими подобными титулами.
Однако праздник едва успел начаться, сиятельная дама Кирстен еще стояла у дверей, приветствуя Каспара фон Мюльштайна, который явился с дочерью, за стол как раз усаживался некто барон Фольх (впоследствии он выдаст дочь за молодого Йоргена Браге), а пастор беседовал с супругой Кеплера (эту женщина только и думала, что о почитании Христа), и тут Сеньор вдруг побледнел, забормотал, вскочил с места, потом снова сел и простер руку вперед, как обычно делал, когда многочисленное собрание, расшумевшись, выводило его из терпения.
Но на сей раз не музыка и не шум были тому причиной. Он велел позвать Йоханнеса Кеплера, который, подбежав, чуть было не схватил его за руку: ему показалось, что Тихо Браге сейчас упадет, сраженный апоплексическим ударом. Затем он что-то приказал Лонгомонтанусу, тот стал искать кого-то глазами, и я из дальнего конца залы услышал:
– Где Йеппе?
– Я здесь, Сеньор, – волей-неволей откликнулся я.
Когда я предстал перед ним, его взор метал молнии, как будто я совершил глупость, за которую ему хотелось немедленно призвать меня к ответу. Он сказал:
– Джордано Бруно за свои ереси был сожжен в Риме на костре. Вот известие, которого ты не предвидел!
Тенгнагель, в чьих глазах ожидаемое турецкое вторжение в Вену казалось гораздо более важным событием, не знал ни подробностей этого дела, ни причин приговора – всего того, что чрезвычайно занимало моего господина. Он знал лишь, что итальянец не захотел отречься.
Казнь Джордано Бруно потрясла Тихо Браге настолько, что у него помутился разум. Он ничего не ел. Так нахлебался пива, что полез на верхний этаж – Лонгомонтанусу и Мюллеру пришлось удерживать его: ночь обещала быть ясной, и ему приспичило наблюдать звезды с деревянной галереи, подвешенной на фасаде. Однако он так плохо держался на ногах, что приходилось опасаться, как бы все это не кончилось падением с немалой высоты. Поэтому ему и дали открыть окно, и это привело его в бешенство.
Тюге и Йоргена вызвали из пиршественной залы, ибо бороться с их отцом, остановить его силой не решился бы никто из учеников и гостей, так велик был внушаемый им страх-. Лестница дрожала от криков, музыкантам приказали сыграть французский гавот, меж тем как наверху, похоже отплясывали жигу. Кончилось тем, что Хальдор схватил своего господина за шиворот, а тот в это время, заметив свою дочь Магдалену, кричал ей: «Отправляйтесь к своим микстурам, мы здесь беседуем о миропорядке!»
Потом он утих и заснул.
Я в свой черед тоже улегся спать, мне приснился снежный остров, окруженный водой, но тут хозяин пробудился, вполне протрезвев, и заговорил о Бруно, все только о нем и ни о чем больше.
Он стал расспрашивать Кеплера. Математик смиренно отвечал, что барон Гофман упоминал об этом итальянце, четыре года назад приезжавшем в Прагу, чтобы сеять раздор в университете. Слухи о нем дошли до Вены. Столь ужасный конец этого человека, без сомнения, объясняется его дерзкими и богохульными речами о святых и апостолах, которых он называл негодяями.
Тихо Браге встал с кресла, снял свой нос, дабы усугубить воздействие своих слов тем ужасом и отвращением, которые внушало Кеплеру его лицо:
– Итальянец, – заявил он, – узрел в бесконечности звездных миров безмерность Бога. Он заплатил за свои безумные суждения о природе – это за них его, как Христа, потащили на судилище.
Кеплер молчал, не решаясь оспаривать это святотатственное замечание. Со двора доносились конский топот и позвякиванье сбруи. И сверчки распелись на склоне дня.
Сеньор подтолкнул меня к Кеплеру:
– Расспросите моего карлика. Вы верите, что он знает на память все дела своего господина? Известно вам, что в его голове хранятся все плоды моих наблюдений – затмения, новые звезды, лунные циклы? Нет, о том, что мною написано, он ничего не знает, да и знать не хочет, зато все ереси этого итальянца вплоть до мелочей, как вы сейчас убедитесь, помнит назубок. Ну-ка, – он повернулся ко мне, – спой нам свою песенку!
– Что вы хотите от меня услышать?
– Все, что тебе угодно. Повтори нам то, что он бы считал своим завещанием, квинтэссенцией своей философической пантомимы!
Меня охватило такое воодушевление, словно сам Бруно вел мою память за собой, и вместо того чтобы припомнить речи итальянца о человеке, который превращается в Бога, подобно ему становясь бесконечным, огромным и вездесущим, я заговорил дрожащим голосом, почти готовый разрыдаться, ибо меня душили слезы при мысли о жребии моего господина (и он тотчас понял это):
– «Некоторые, по видимости, торжествуют над обстоятельствами, усматривая благородство в том, чтобы осуществить желаемое наперекор трудностям, но при этом их пожирают вожделения, страхи, честолюбие. Они стремятся внушать людям восхищение, но не затем, чтобы послужить науке, а в надежде стяжать блага для себя. Глупцы почитают их за лучших. Мы же наперекор враждебной судьбе, жизни, отмеченной множеством невзгод, остаемся дерзкими и решительными. Да будет Господь свидетелем, что мы никогда не уступим ни собственной слабости, ни искушениям зла. Напротив, мы во веки веков презираем все это. Смерть нас не пугает, ибо никому из смертных не дано сломить силу нашего духа».
– Какова эпитафия? – процедил Сеньор. Он был в ярости.
На следующий день наш «юнкер» возвестил, что намерен принять участие в собрании датской знати, то есть в самом скором времени отправиться в Копенгаген с Хальдором и со своим сыном Тюге. Последний, уже успев порядком озлобиться оттого, что не может уехать в Прагу, чтобы вести там жизнь, подобающую дворянину его лет, насмехался над отцовским решением, в серьезность коего он, впрочем, не верил: «Отец, – говорил он ему, – пройдет еще несколько дней, и вы объявите, что получили письмо от Нильса Крага (или уж не знаю, от кого) с сообщением, что собрание знати не состоится».
Господин Браге, всю ту неделю без меры пропьянствовав, не обращал внимания на эти речи.
Он и сам понимал, что в Копенгаген не поедет, но притворялся, будто лелеет этот план, лишь бы заставить Кирстен проливать слезы и твердить ему:
– А что, если ваши враги добьются, чтобы вас арестовали?
– Они никогда не осмелятся, – отвечал он, – но если такое и случилось бы, я еще могу найти среди равных мне по рангу немало тех, кто встанет на мою защиту: вздумай недруги применить против меня силу, мне достаточно послать несколько писем, и я разрушу Их козни. Если кто-либо возведет на меня поклеп, мы предоставим беспристрастному судье разобраться в этом деле, так что не мне, а моему обвинителю в пору будет подумать, как себя защитить.
Для него первой задачей стало уверить самого себя, что он – человек, чьи заслуги перед наукой могут навлечь на него угрозу заточения и даже, казни: он не желал оставлять за Бруно подобное преимущество.
Этому запоздалому самомнению в немалой степени поспособствовало неожиданное прибытие в замок гостя, которого хозяин хотел поразить своей отвагой, – то был его дальний родственник, подобно ему, изгнанный из пределов королевства и в свой черед желавший похвастаться серьезностью постигшей его немилости.
Фридрих Розенкранц – так его звали – был крепко сбитым любезным молодым человеком с изрытой оспой физиономией, с выпуклым, как у щегла, лбом и серебряной серьгой в ухе, в желтой кирасе и того же цвета ботфортах. В Бенатки он явился, сопровождаемый крошечным слугой, с двумя огромными конями и злющим псом, не отходившим от него ни на шаг.
Он был настоящим изгнанником не в пример моему хозяину, который сам себя обрек скитаться на чужбине. Его отец, член королевского совета Дании, слыл, вне всякого сомнения, ближайшим другом покойного монарха. Юный Розенкранц некогда посетил Тихо Браге на его острове, но мой разум в ту пору еще пребывал в детском полусне; позже он наезжал в Ванденсбек, вместе с Тюге предавался кутежам на постоялых дворах Гамбурга.
Кончилось тем, что он обрюхатил девицу из знатного датского рода, которая к тому же была нареченной другого, и бежал за границу. Его настигли в Ростоке, отправили в Копенгаген, приговорили к лишению дворянский! прав и отсечению двух пальцев правой руки, но благодаря королевской милости наказание смягчили, заменив призывом на военную службу, так что теперь он был на пути в Вену, где ему предстояло сразиться с турками.
Господин Браге снабдил его рекомендательным письмом к брату императора эрцгерцогу Матиашу, главнокомандующему христианского воинства. Он проникся величайшим сочувствием к этому юному и гонимому родичу (в основном потому, что помыслы насчет их общей судьбы изгнанников будили в нем сугубую жалость к самому себе). В те дни Сеньор не переставая бередил свои былые обиды на братьев, дядей, племянников. Из своего далека он осуждал расточительность Христиана IV и весьма скорбел о судьбе Дании, даром что сам от нее отрекся.
Но главной причиной расположения, которым Сеньор проникся к Фридриху, была его красота. Дочери хозяина ссорились, добиваясь чести побыть подле него. Его прямой нос, выпуклый лоб, вечно нахмуренные брови, благородная медлительность движений привлекали взор – так мы любуемся диким зверем, не сознающим, что на него смотрят Ростом он превосходил даже лакея Хальдора. Мой хозяин охотно подверг бы его тому же испытанию, какое он недавно навязал Кеплеру, если бы этот еще молодой человек не был тяжело болен. Бедняга Фридрих целыми днями кашлял. Магдалена изготовила для него микстуру, грудную мазь, всучила ему склянку с соляной кислотой, но вся ее помощь не помешала ему умереть еще прежде, чем подоспело турецкое войско: он затеял в Вене дуэль и был убит.
После казни Бруно известие об этой смерти еще больше ожесточило сердце моего хозяина, и он пуще прежнего взъелся на Кеплера. Было похоже, что он его невзлюбил за все сразу: за живость ума, за хрупкость телосложения, за притязания. Ведь математик с первых же дней стал противиться попыткам обходиться с ним, как с рабом: требовал, чтобы за время, проведенное в ночных наблюдениях, вычислениях, воскресных трудах, ему предоставляли подобающий отдых. В ответ Тихо Браге ворчал, что он не какой-нибудь тиран, хотя в этом позволительно было бы усомниться.
Услышав, как он описывает Лонгомонтанусу или мне самому, до чего Кеплер слаб здоровьем, всякий принял бы его за одного из тех солдафонов, которые столь претили ему в Дании. «Худосочный дохляк, тщедушное отродье! – честил он математика. – Уж не знаю, что за проклятие надо мной тяготеет, а только я вечно окружен разными гнусными уродами!» (А вот это уже на мой счет.)
Суровость хозяина проистекала оттого, что его ученик Кеплер слишком хорошо справлялся с абстрактными вычислениями. И вот Тихо Браге, измеритель небес, чьи дарования сильно подмочило богемское вино, да к тому ж все еще принужденный ожидать, когда наконец привезут большую часть его приборов, сам Тихо Браге не знал, что ему делать с гением Кеплера: ведь того призвали в расчетах использовать как свидетеля против Урсуса.
Кеплер пытался защищаться от обвинений в том, что У него близкое знакомство с Урсусом, которого его прежний учитель называл то Урсом, что значит «Медведь», то просто Скотиной. Потом, устав от всего этого, выбрал день, когда Тихо Браге особенно донимал его придирками, да и уехал в Прагу, а хозяину просил передать письмо, где объявлял, что покидает замок, ибо слишком много выстрадал от его ужасного характера, и отныне намерен поселиться у барона Гофмана.
В этом письме он предупреждал, что вскоре даст знать императору, который и сам только что возвратился в столицу, ибо долгое время отсутствовал, прячась от чумной заразы, о том, что датчанин воистину повредился в уме: Урсус не преувеличивал, изображая его безумцем. Тихо Браге был пьян, когда читал мне все это.
«Ах! Этот вероломный негодяй хочет объединиться со Скотиной, чтобы меня погубить!» – вопил он.
И бросил письмо в огонь.
Имея свойство без конца прокручивать в памяти чужие суждения и доводы, если они направлены против него, он на следующий день потребовал, чтобы я пересказал ему сожженное послание (из-за вчерашних излишеств у него все вылетело из головы).
– Я его забыл, – сказал я.
– Если будешь упрямиться, поплатишься за свою. дерзость.
Впервые с тех пор, как мы стали изгнанниками, он пригрозил засадить меня под замок, если я не повторю того, что слышал. Тогда я сделал вид, будто преодолел свои колебания. От имени Кеплера я воспроизвел две страницы упреков, щедро сдобренных уверениями в почтении, якобы еще не вполне истощившемся. У меня это вышло так удачно, что мой господин приказал немедленно готовить экипаж чтобы отправиться в Прагу и помириться с ним, пока ссора не приняла более серьезного оборота. Предупреждая просьбу императора, он поручил уведомить его о своем намерении вернуться в дом бывшего канцлера Курца.
Назавтра курьер от Рудольфа Габсбурга, повстречавший на пути его посланца, сообщил, что нам предназначено другое жилье, еще ближе к императорскому дворцу.
Сундуки, наряды – все было собрано и уложено за несколько часов.
Мы выехали в Прагу, где вскоре расположились в «Золотом грифоне», хотя ничего золотого, кроме букв на вывеске, там не было. Окнами это неопрятное логово выходило на пропасть, именуемую Оленьим рвом и отделявшую собор от парка, окружающего дворец. В этом овраге гнездилось столько птиц, что могло показаться, будто мой хозяин поселился в огромной птичьей клетке. По утрам из монастыря по соседству, кроме пения монахов, доносилось воркование голубей, утиное кряканье, кукареканье, но вскоре все эти звуки заглушал конский топот, разносящийся по узким окрестным улочкам. Женщины сетовали на весь этот гам и с сожалением вспоминали замок Курца.
У господина Браге почти никогда не возникало надобности пользоваться своей каретой, чтобы ехать во дворец, так он был близко. Нарядившись, как самые высокородные германские принцы, он дважды в день, предшествуемый Хальдором, отправлялся к Рудольфу, который посылал за ним или чьей аудиенции он сам испрашивал под любым самомалейшим предлогом. Его главной заботой было помешать Урсусу излить по его адресу остатки своей желчи. С немалым удовлетворением он узнал, что Скотина-Урс заболел в Магдебурге и слег.
Император более о нем не упоминал. Мой хозяин сделал из этого вывод, коим поделился о мной, что, стало быть, Скотина-Урс предпочел отказаться от новых нападок в надежде вернуть себе расположение двора, и этим он был весьма доволен.
Затем сеньор Браге пожелал примириться с Кеплером, прежде чем эта ссора нанесет урон его доброму имени. Но Кеплер, увы, находился в Австрии. Он завершил свои незавидные дела в Граце, где эрцгерцог Матиаш начал притеснять протестантов, так что в конце концов у него было отнято все его имущество.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.