Текст книги "Оттаявшее время, или Искушение свободой"
Автор книги: Ксения Кривошеина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
«Вот эту балерину я написала в Париже, она всегда со мной» – об этих холстах знали только очень близкие люди, а литографии не скрывались и валялись большой пачкой на полу; тут и Ахматовский портрет, знаменитый Гоголь, Марсель Марсо, Чарли Чаплин… Герта рассказывала, как ей удалось познакомиться с Ивом Монтаном в пятьдесят шестом, рисовать его, когда он давал единственный концерт в Ленинграде. Она очень долго не решалась пустить Эсторика к себе, мой отец и Каплан уговорили её. Эсторик буквально вцепился в её рисунки, купил «Гоголя», который вскоре превратился в афишу выставки советских художников в Лондоне.
Из Парижа я посылала ей открытки, иногда звонила, Герта оставалась верным другом моих родителей. Она умерла в восемьдесят шестом и, как я узнала, большинство её работ исчезло в неизвестном направлении… а может известном? Именно этого она боялась всю жизнь?
* * *
С моим отцом Анатолия Львовича связывала старая дружба и «халтура» по написанию вождей «сухой кистью». Отец писал лица, а Каплан – пиджаки и мундиры. На всю жизнь запомнила я застолья в его семье, потрясающую еврейскую кухню – фаршированную щуку, сладости, которые готовила добрейшая жена Анатолия Львовича.
Каплан тоже работал «за шкаф», никому в те годы о своей работе над Шолом-Алейхемом не рассказывал, а в литографской мастерской умудрялся прятать свои камни от посторонних глаз. Мастерская эта была крохотулечкой, одновременно в ней работало два-три человека. В те годы она помещалась в тыловой части ЛОСХа, вход в неё был с Мойки. У каждого художника был свой запиравшийся на замок шкаф с полками. Анатолий Львович всегда договаривался с отцом заранее, и они приходили в эту мастерскую одновременно. После того, как Каплан заканчивал свою работу, отец прятал листы Шолом-Алейхема и литографские камни в свой шкаф. Как помню, отец был в дружеских отношениях с единственным уже немолодым печатником, даже рисовал его портрет. Этот печатник – хороший человек – не выдал ни отца, ни Каплана.
Эсторик здорово смахивал на Синюю Бороду – огромный рост, горящие глаза, клочковатая борода, сигара, пепел от которой густо осыпался на его толстый живот, обтянутый шелковым жилетом… Простота общения с отцом возникла сразу – оба хорошо говорили по-немецки. В нашей квартире-мастерской с появлением Эсторика зависла таинственность, радость и страх. Мне, подростку, он казался забавным, совсем не страшным, но очень уж из неизвестного «оттуда», почти такими изображали капиталистов-кровопивцев в журнале «Крокодил». Мама моя, по русскому обычаю, сварила для коллекционера борщ, напекла пирогов, водочка и закусочка легко и со смаком поглощались, толстяк о чём-то шутил, они с папой смеялись. Потом все перешли в соседнюю комнату, где папа стал показывать свои картинки. Пол устилался гуашами, рисунками тушью, акварельными пейзажами (некоторые работы того периода есть в запасниках Русского музея). Отец волновался, Эсторику многое понравилось, и он ушел с целой папкой работ. Счастье было полным, во-первых, потому что отец впервые получил признание и оценку своего «нового» творчества от известного мецената, а во-вторых, Эсторик хорошо папе заплатил.
Благодаря отцовским связям в среде работавших «за шкаф» лондонец посетил ещё кое-кого, потом эти художники к нам приходили, и по их лицам и разговорам можно было заключить, что они были рады встрече с Эсториком.
Не думаю, что мой отец и все эти художники были наивными людьми, можно предположить, что их вызывали в иностранный отдел ЛОСХа, вели с ними беседы. Кто их вел? Как-то после одного из приходов к нам Эсторика я выглянула в окно: на улице стояла серого цвета «Победа», рядом, прислонившись к ней спиной и поглядывая на наши окна, высился достаточно кинематографический персонаж в сером плаще, шляпе и с папиросой. Мне стало как-то нехорошо. Отец и мама сидели на кухне, обсуждали недавние события. Ох уж эти кухни! Сколько было на них выпито, и сколько тайн доверено их стенам. Потом я непроизвольно услышала, как отец сказал маме: «В следующий раз мы его пригласим с кем-нибудь из наших знакомых… всё равно с кем, соберем компанию, будут свидетели, все услышат, увидят, что ничего здесь преступного не происходит. Мало ли, что нам ещё предстоит в связи с коллекционером». Отец, понизив голос, заговорил, что постоянно чувствует за собой слежку, что видел странных людей у нас в подъезде. «Может, это они за ним ходят? А может, и за нами следят? Как знать…». Началась профилактическая борьба с подслушками, снималась телефонная трубка, вставлялся карандаш в диск, громко включалось радио, и тогда казалось, что никто из «них» не услышит, о чём ведутся разговоры. Сколько сразу вопросов, совершенно неожиданных, неведомых мне прежде, возникло в моей подростковой голове!
Пока я писала эти строки, из памяти вдруг всплыли два эпизода. В «следующий раз», о котором говорил отец, за нашим круглым столом, на котором я позировала в роли влюбленной в портрет Сталина девочки, собралась компания: Эсторик, Беатриса и Саша Скрягины (ныне покойные), мама, папа и я с братом. Все они пили, ели, а мне было страшно, и вдруг я потеряла сознание и рухнула под стол.
После этого, второго, приезда Эрика отец впал в тяжёлую депрессию. Его преследовали ночные кошмары, он кричал во сне, отчего я просыпалась и долго не могла заснуть. Хотя в шестнадцать лет обычно спится сладко, долго и крепко.
Мама, ещё работая в Театре юных зрителей, стала подрабатывать дома шитьём. Швейная машинка стояла в той же столовой. Для предосторожности, когда заказчики приходили к ней на примерку, шторы задёргивались, потому что нам всем уже казалось, что за нашими окнами наблюдают с биноклем из дома напротив. Наверное, это была паранойя, но этой болезнью страдала не только наша семья.
Проходили месяцы, и отцу все больше казалось, что он должен показывать свои эксперименты в живописи людям. Ведь так трудно жить «за шкаф». Кстати, свои картины он и в самом деле держал за платяным шкафом. К нам приходило много разного народа – художники, музыканты, поэты.
* * *
С шестьдесят второго года по шестьдесят шестой мы жили в Комарово на даче у Порай-Кошицев. Это был наиболее интересный период работы отца как живописца. В это же время он начал иллюстрировать детские книги. Сказать, что это была «халтура», равная «сталеварам-работницам», я не могу, потому как отец (а потом и я) трудились над оформлением этих книг добросовестно и с любовью. Почти все будущие «инакомыслящие» от поэзии и от живописи прошли через невинную детскую тематику. В «Детгизе», «Малыше», «Весёлых картинках» и прочих издательствах Москвы и Ленинграда нашли себе приют прекрасные художники и писатели. Помню рисунки отца к книгам Генриха Сапгира, Льва Мочалова, Евгения Рейна, Михаила Дудина.
Впрочем, и здесь были свои законы, свои правила борьбы за чистоту советского стиля. Папа не рисовал иллюстраций к Михалкову и Маршаку (это было дозволено не всем), но русская сказка была у цензоров тоже на заметке. Казалось, какая задняя мысль может скрываться в изображении волка или лисицы? Может! Помню, отец принёс в издательство книжку. Главным редактором там был художник Е. Рачёв, у которого все животные были как на подбор – с «идеологическим выражением на лице». Волк – отпетый империалист, медведь – добродушный пьяница, лиса – коварная нэпманша, а уж Баба-яга – вылитая Голда Меир.
Рачёв от всех авторов требовал соблюдения «стиля», а потому зайчик не мог быть простым серым зайчиком, он должен был олицетворять собой отпетого труса, а следовательно, скрытого предателя. Папины иллюстрации русских сказок были подвергнуты критике и зарезаны.
Отец никогда не отличался особой дипломатичностью и, кажется, сказал Рачёву все, что о нём и его «стиле» думает, после чего работы ему в издательстве никогда не давали.
Детская книга, а чуть позже – прикладное искусство стали прибежищем для многих: Мая Митурича, Бориса и Сергея Алимовых, Ивана Бруни, Андрея Голицына, Пивоварова, Токмаковых, Мавриной, братьев Трауготов, Стацинского, Васнецова, Конашевича… Список длинен. В детской книге все они своеобразно «спасали души». Илья Кабаков, участник «манежной» выставки, в эмиграции бросившийся в инсталляции с унитазами, тоже какое-то время кормился с «детской темы». Оглядываясь назад и листая книги тех лет, можно только восхищаться мастерством этих художников. Сегодня почти всё сводится к слепому подражанию порой не самым лучшим образцам западной графики, которое заполонило полки современных магазинов. Будто и не было прекрасных русских мастеров!
Уже к концу шестидесятых в «сказочной» тематике стало возможным нарисовать зелёное облако, выдумать причудливый персонаж, а затем детская литература подарила нам Хармса. Художники и писатели, как это ни покажется сейчас смешным, пытались свершить революцию в умах зрителей и издателей. Это был длинный и тяжёлый путь: старая гвардия «сухой кисти» не сдавалась, на художественных советах и выставкомах происходили настоящие баталии.
У отца был дар наставника, ему было интересно самому показать с кистью и карандашом, как нужно рисовать, как открывать секреты акварели и композиции. Мне всегда казалось, что им двигало, с одной стороны, большое любопытство, а с другой – страх остановиться на достигнутом.
В начале 1961 года ему предложили место главного художника Торговой палаты. Он очень сомневался, идти ли ему на эту ответственную должность. Помню, его уговаривали сделать это молодые сотоварищи, только что закончившие Мухинское училище. Отец, как я уже говорила, совершенно не был «дипломатом», а потому сказал руководству, что согласится при условии, если ему дадут возможность распределять работу художникам по своему выбору. Имелась в виду новая волна «мухинцев», с которыми он дружил. Насмотревшись журналов «Польша» и «Плакат», они замыслили совершить революцию в этикетках «Шпроты в масле» и «Бычок в томате». Руководство Торговой палаты в лице Марнова дало «добро», и за короткое время отец сумел сплотить вокруг себя энергичную бригаду. Основной костяк этой ударной группы состоял из художников моложе отца лет на десять: Саши Скрягина, Игоря Оминина, Кирилла Петрова-Полярного, Николюка, Кирилла Носова и Александра Батурина.
Сегодня дизайн – это компьютерная графика, и художника, выписывающего с лупой и высунутым язычком шрифты, не существует. А тогда мой отец и его товарищи совершали своеобразный прыжок в будущее. Невинные подражания художникам Польши и Чехословакии вырастали в постоянные битвы не только с худсоветами, они вызывали и недовольство заказчиков, директоров пищепромкомбинатов.
На художников писались доносы, городские власти слали своих инспекторов для утверждения в последней инстанции неформальных рыб в масле и шоколадных наборов. Вся эта катавасия с модернизмом в промышленной графике в результате вылилась в общественное собрание ЛОСХа. Народу набилось много, в основном живописцы – ударная сила соцреализма. И пошло-поехало! Отцу припомнили многое, особенно же – работу «за шкаф» и продажу своих полотен иностранцам.
«Был бы ты членом партии, ты бы у меня положил свой партбилет на стол!» – орал один из ветеранов портретного жанра. «Ты ответишь нам за разложение молодежи! Мы написали коллективное письмо, и тебя скоро вышибут с должности главного художника Торговой палаты!» Папу защищали его друзья, но, видимо, распоряжения шли с властного «олимпа».
У многих ещё в памяти были истории исчезновения людей: по ошибке наборщика на обойной фабрике, где по бордюру рулона шли выходные данные, и в слове «Ленинград» выпала буква «р»…
Однажды, придя домой из школы, я застала родителей в возбужденной перепалке. Лицо у мамы было расстроенное, она сидела за столом с иголкой в руках и трудилась над одним из своих платьев. Слёзы катились по щекам и капали на её рукоделие. Обычно родители старались не обсуждать при мне тему коллекционера, но за последнее время я невольно стала свидетелем странных посещений, телефонных звонков. Под нашими окнами маячили подозрительные личности. Как я поняла, у родителей возникли серьёзные неприятности. Отца после повторного приезда Эсторика загрызли «товарищи» из КГБ, уволили из Торговой палаты, а друзья из Союза художников струсили и перестали появляться.
Маму вызвали в дирекцию ТЮЗа. Как модница и великолепная портниха, она купила у кого-то «с рук» отрез японского шелка, в ярких цветах и орнаментах. Сшила платье, довольно часто его надевала. В её гардеробе по тем временам она было единственным оригинальным и любимым. В кабинете директора сидели профкомовцы и секретарь парткома. Они строго посмотрели на маму и сказали: «Это что ты себе позволяешь носить?» – «А в чём дело?» – пролепетала актриса Театра юных зрителей. «Посмотри на свое платье. Оно ведь всё зашифровано!» Мама всмотрелась в ткань и между ярко-розовыми восточными пионами, голубыми и зелеными листьями разглядела крохотные значки. О Боже, это была свастика! «Но ведь я не знала, не видела… и вообще – это совсем не то, что вы думаете. Это ведь не та свастика, как у Гитлера, а та, что у восточных людей, символ солнца и вечности…» Последовал ответ: «Ты что, не понимаешь, в каком театре работаешь? Значит так, мы тебя обсудим на общем собрании, и ты напишешь заявление об уходе из театра!»
Мама зашила все малюсенькие свастики цветными нитками, но долгое время носить это платье так и не решалась. Но вряд ли только оно было причиной её увольнения из Театра юных зрителей.
Даже мне пытались в школе номер сто девятосто на общем собрании пришить «дело» – за домашние сборища, песни под гитару, буги-вуги и чтение стихов. Но мне «повезло» – у меня случился приступ аппендицита и по «скорой» я была отправлена на операционный стол. Прошло несколько месяцев, и в первые дни моего возвращения за парту наш классный руководитель вызвала меня в уголок и тихо сказала: «Советую тебе, Ершова, перейти в другую школу. Жизни тебе здесь не будет, пойдут сплошные двойки». Не долго думая, мы с родителями забрали мои бумажки, и я перешла в вечернюю школу рабочей молодежи, где через полтора года закончила десятилетку, а первые рубли заработала этикетками для вафель.
* * *
В те же шестидесятые у нас дома образовалось «молодёжное» общество, состоящее из самых разных по возрасту людей. Почему я называю его «молодым», потому что всех нас объединял дуновение оттепельного ветра, пьянил романтизм первой «перестройки и гласности». Люди, уставшие от советской пропаганды, скуки и беспросветности вдруг захотели помолодеть. Даже сейчас те, кто ещё жив на разных концах планеты, напоминают мне письмами и звонками о тех временах душевного подъёма. Уже забыла, кто привел к нам Вильяма Бруя, очень живого и талантливого юношу. В первый вечер знакомства он станцевал босиком и спел «Это школа Соломона Пляра… школа бальных танцев…», а за ужином на вопрос моего отца о его «среде обитания» он неожиданно полушуткой ответил: «меня часто спрашивают, кто у меня папа и мама… Папа мой в разводе с нашей семьёй, он циркач-гастролёр, а мама… так это не мама – а Дора Рафаиловна!». Его ответ нас рассмешил, но многое прояснилось потом. Д.Р., умная и предприимчивая женщина – оказалась спасительницей не только своего старшего сына Натана П., которого она «отмазала» от тюрьмы за некие махинации, но и стала на многие годы «библейской кормилицей» Вильяма. В те годы он учился в СХШ (Средняя художественная школа при Академии художеств им. Репина) и очень хотел стать художником. Но как-то у него там не сложилось, его выгнали за неуспеваемость, а по тем временам тунеядствовать было делом опасным и мой папа устроил его работать подмастерьем печатника в литографскую мастерскую, о которой я уже рассказывала. Именно там он познакомился со многими интересными художниками и эта среда постепенно стала его формировать.
Раза два в неделю Вильям Бруй приходил к нам, отец рассказывал ему о современной живописи, показывал альбомы, давал ему конкретные «задания на дом». Вилька, так мы его звали, очень втянулся в такое неакадемическое обучение, ему это нравилось, стало получаться что-то своё, не похожее на других. Была в нём какая-то неприкаянность, жить с Д.Р. ему было неудобно, и помню, как в один из его приездов к нам в Комарово мы познакомили его с Гариком Орбели. В эту зиму он поселился у него на даче, где прожил до весны. В тысяча девятьсот шестьдесят седьмом Дора Рафаиловна была выпущена в Израиль к своему деду, который жил в Иерусалиме и был владельцем зеленной лавки. Но тут грянула «шестидневная война»! Бедный Вилька паниковал, быстрой связи тогда никакой не было, даже через телефонисток с СССР не соединяли. Мама вернулась целёхонькой и рассказывала нам (по секрету и шёпотом) что там она видела не просто «апельсины бочками», а такие витрины, с таким мясом и рыбой, что поначалу решила: нет, такого не может быть, всё это муляжи и обман! Довольно скоро Вилька сообщил нам о проделанной операции обрезания и сватовстве к красивой рижанке Сильве. Помню свадьбу, был раввин и всё как на литографиях А.Л. Каплана.
В семидесятом Вильям с Сильвой выехали в Израиль, были проводы, я подарила Сильве коралловые бусы, а Дора Рафаиловна купила им огромное количество мебели, которая долгими и сложными путями добиралась до земли обетованной. Благодаря этим кожаным креслам, венгерским стенкам и румынским шкафам – Вилька сумел как-то выдержать первый экономический стресс. Мы с ним увиделись в Париже в 1981 и он мне рассказал, что мама ему вплоть до середины восьмидесятых слала продуктовые посылки – гречку, детское питание, чай и проч. уже в столицу Франции. Как многие из тех, кто уезжал в страну Моисея, он перебазировался в США, а потом в Париж. На экзотической волне начала семидесятых, тогдашних ещё редких «отказников» и «неформалов», он оказался первой птичкой «третьей волны». Уже потом в Париж эмигрировали О. Рабин с В. Кропивницкой, О. Целков, В. Стацинский и др. Вилька сразу поменял свой прикид: отрастил пейсы, оделся в длинный сюртук. Наплодил много детишек (не только от Сильвы) и стал писать картины огромного размера… Не берусь быть оценщиком, как говорится «на вкус и цвет товарища нет», но, как он сам хвастался, «продавал их, как горячие пирожки». Вспомним мой рассказ о А. Глейзере – как он помог многим художникам, так и в случае с Вилькой еврейское лобби в США и Париже помогло ему не утонуть, продержаться на поверхности – благодаря веками сложившейся у этого народа привычке к взаимовыручке. Вильям Бруй живет в Нормандии, я в Париже, мы крайне редко видимся, у нас очень разные вкусы и привязанности, но мы сохранили тёплые дружеские отношения.
* * *
Несмотря на закручивание гаек и вечное ожидание, что вот-вот опять начнут всех сажать, на нас подуло воздухом перемен; мы взахлеб читали «Люди, годы, жизнь» Эренбурга, открывали Ахматову и Мандельштама, пели Галича, Окуджаву, Высоцкого и по узкой деревянной лестнице попадали на третий этаж Эрмитажа.
Когда я писала этот текст, то тщетно пыталась найти точную дату его открытия. Не нашла. На самом деле он был, конечно, открыт (вновь) без всякой помпы в 1956–1957 годы. Ленточку не перерезали, в газетах не сообщали… Забавно: внутри музея отсутствовала стрелка-указатель, её установили только в середине семидесятых. Обычному посетителю Эрмитажа было невдомёк, что, пройдя по залам второго этажа через коридорчики и полутёмные переходы, он попадет к деревянной скрипучей лестнице, ведущей как бы в никуда. Но, поднявшись по ней, увидит над самой головой совершенно «безобразное» полотно Матисса с танцующими. А дальше – больше! Там уже зыркали со стен такие возмутители спокойствия, что впору было писать доносы на дирекцию музея. Кстати, писали. Но Иосиф Абгарович Орбели был человек не из пугливых. Вместе со своей женой, искусствоведом Антониной Николаевной Изоргиной, они и открыли этот этаж. Коллекция, собранная Щукиным, долгое время хранилась в Бог весть каких госхранах, после 1946 года была разделена на две части: одна попала в Пушкинский музей, а другая – в Эрмитаж и долго отдыхала в запасниках.
В Комарово я несколько раз видела издалека Орбели – глаза горящие, волосы чёрные, с сильной проседью, как-то странно всегда одетый, сильно согбенный, ходил, заложив руки за спину. Изоргина была его последней женой и родила ему долгожданного сына Митю.
Мы с ним были в приятельских отношениях. Болезненный, бледный и хрупкий, он мечтал заниматься генетикой и всё проклинал Лысенко. Человеком он был остроумным и, видимо, если бы не врожденный порок сердца, стал блестящим ученым. Но и Митя Орбели, дитя времени, был заражён каким-то фатализмом, себя не жалел, кутил, курил и умер рано, не дожив до тридцати лет.
Помню, как непрерывно курящая, энергичная Антонина Николаевна с гордостью показывала нам у себя на даче книгу Джона Револта «Импрессионизм», изданную её стараниями.
Мой отец дружил с Верой Михайловной Матюх, женой Евгения Александровича Порай-Кошица, а я – с их сыном Алексеем, и в течение нескольких лет мы жили на их даче в Комарово.
Алёша был старше меня на пять лет; когда тебе шестнадцать, молодой человек в свои двадцать один кажется очень взрослым. Он учился тогда в Университете на физико-математическом факультете и был вовлечён в интереснейший круговорот друзей. С ними было интересно, меня всегда тянуло к старшему поколению. Эта умная, начитанная молодёжь надо мной немножко подтрунивала, особенно Варя, жена Андрея Черкасова, сына знаменитого актера Н.Ч., а я её боялась и стремилась во всём ей подражать. Андрей тоже был физик, мне тогда казалось, что в нашей компании все были физиками-лириками вперемешку с поэтами и бардами; все мы много читали вслух, много слушали джаза, много пили болгарской красной «гамзы», ездили летом в Коктебель, и все поголовно были друг в дружку влюблены. В общем, такая безумная вакханалия шестидесятых, которая разбудила спящее царство не только академического посёлка Комарово.
Алёша очень любил играть в преферанс, дошло дело до того, что эта страсть обернулась для него «вылетом» из университета. Не помню, но, кажется, он играл на лекциях – и его застукали, а может, и настучали. Бедные родители, папа и дяди – профессора, дед академик, а сын шалопай. Забегая вперед, скажу, что сейчас Алёша стал известной личностью, и, видимо, все, что тогда случилось обернулось к лучшему.
Вера Федоровна пришла к моему отцу, закурила папироску и сказала упавшим голосом:
– Как быть с Алексеем, что Вы, Игорь, посоветуете? Ведь вставал вопрос о его немедленном призыве в армию. Папа подумал и спросил:
– А чем он ещё интересуется?
– Он немного рисует, – как-то неуверенно пролепетала Вера Федоровна.
– Пусть покажет мне свои рисунки – ответил отец.
После этого Алеша стал регулярно приходить к отцу, получать задание на дом, дело пошло, у него открылся настоящий талант, который нужно было срочно внедрить в художественный вуз.
Обсуждали, куда поступать, выясняли, судили да рядили, а время шло, и однажды к нам на дачу зашёл академик Евгений Федорович Гросс. Его огромная дача, в которой заправляла его жена Тамара, высилась в конце посёлка и напоминала неприступную крепость.
Гросс был милейший, образованнейший гном, в вечной тюбетейке на лысеющей голове, которая была набита не только великими достижениями в области физики и открытиями в виде особых частот (они так и называются, «гроссовскими»), но также он был знатоком мировой живописи и музыки, постоянным слушателем филармонии и коллекционировал интересных друзей. Его знаменитой игрой-угадайкой, проверкой на образованность, был показ иллюстраций живописи или открыток. Он всегда носил портфельчик, набитый вырезками из альбомов, для растерянного собеседника это богатство постепенно вынималось и раскладывалось как карты, картинкой вверх, а правильный ответ с подписью и датой находился с обратной стороны: «А это Сезанн или Брак?», «Рембрандт или Хальс?»… труднее было с абстракцией, мы тогда только начинали узнавать мировые имена… Друзьями Гросса становились угадавшие десять картин из двадцати. Я в свои годы угадала пять, но это его совершенно покорило, и он стал за мной ухаживать. Более того (о ужас!), в один прекрасный день он пришел говорить с отцом о вполне серьёзных намерениях… Моя девичья интуиция мне что-то такое нашёптывала, но я и не думала, что дело зайдет так далеко.
Я испугалась, рванула в сад, подальше от всех, туда, где уже росли ёлки и легла плашмя на мох. Долго лежала, потом за мной прибежала моя подруга Катька и сказала: «Гросс ушел обиженный».
Но прошло несколько месяцев, он, видимо, меня простил, и мы встретились с ним на концерте в Большом зале филармонии. В одной руке неизменный портфель, а другой он дружески обнимал мужчину с серыми глазами, в серо-голубом пиджаке. «Вот, Ксенечка, познакомьтесь, это Николай Павлович Акимов, знаменитый режиссёр и художник… великий человек!» Глаза Акимова смотрели внимательно. Он пожал мне руку, бросил взгляд на мою короткую чёлку и насмешливо сказал: «Вам очень идет эта стрижка под мальчика». Мы вошли в зал, и наши пути разошлись, они пошли в партер, а я поднялась, как всегда, наверх, на галёрку. Там обычно вся наша компания встречалась, слушала очередной «Мадригал» с Волконским, а потом все шли в пивной бар напротив.
Дома я сказала отцу о «мирной» встрече с Гроссом: «Знаешь, он меня познакомил с Акимовым, сказал, что это гений». Не знаю, почему, но имя Николая Павловича было мне тогда неведомо. «Неужели он с ним знаком?!» – оживился отец – «Это же потрясающий художник! Он опять в Ленинграде, а ведь как его травили!»
Прошло некоторое время. Алёша принес очередную папку рисунков и сказал: «Прошел слух, что в Театральном институте открылся факультет, которым руководит Акимов… на нём обучают художников, макетистов и завпостановочной частью». Папа вспомнил о Гроссе и позвонил ему.
Однажды вечером на нашей комаровской веранде, вокруг стола, собрались все «виновники» этой предыстории. К чаю, на огонек, неожиданно зашел Митя Орбели, как всегда, ироничный, умный, бледный и с вечным «казбеком» во рту. Я не очень хорошо помню, как проходил вечер, о чём шёл разговор, вот только под самый конец Николай Павлович посмотрел на меня через стол и спросил: «А о чём вы мечтаете?» В свои шестнадцать лет я мечтала только о принце, немножко рисовала, танцевала и очень много читала. Как тут ответить? За меня ответил отец: «Она любит расписывать ткани, вот, всем друзьям изготовила занавески, платья…». Серые глаза смотрели внимательно. Потом вступился за меня Гросс: «Она знает Эрмитаж как свои пять пальцев!» Сын Орбели и Изоргиной фыркнул и отпил коньяка: «Да, изучает, ей Антонина Николаевна подарила свой альбом об импрессионистах».
«Как знать, может, и Ксения захочет поступить на мой факультет?»
И уже прощаясь, в саду, мы стояли рядом с отцом: «Игорь Иванович, вы разрешите вашей дочке мне попозировать? Она просится на портрет». Как могли меняться его глаза! Стальной блеск, профиль, лицо сочетания совино-орлиного и повадка птицы.
Наступила осень, отец меня привез к Николаю Павловичу, а сам уехал. Я не помню адреса, но мне кажется, что это была не коммуналка в Кирпичном переулке, а квартира на улице Гоголя. Атмосфера комнаты мне показалась сразу родной: бесконечные безделушки, фотографии на стенах, колокольчики – он их собирал – позванивали на все лады, много ножичков и пилочек, портреты, книги, альбомы… это была не просто мастерская художника, заваленная подрамниками и картинами, это пространство чем-то напоминало квартиру деда, где я родилась, только у нас были рояли и нотные шкафы до потолка.
«Не стесняйтесь, можно смотреть и даже трогать руками», – сказал Акимов. Прикасаться к предметам я не решалась, но погладила странную шкурку на кресле, дотронулась до колокольчиков, увеличительных стекол… Значительно позже я увидела его знаменитое фото с кубиком-линзой, подумала, что уже тогда во всей атмосфере его жилья царил сюрреализм; прошлая жизнь под микроскопом выявлялась в фарсе настоящего. Было тут и трагическое, давящее… А вот и альбом картин Василия Шухаева, скорее, это даже не книга о собранные в папку отдельные страницы, видимо, из старых книг. Шухаев мне был знаком по нашим домашним журналам «Аполлон» и «Мир искусства», они достались от деда, но тут я увидела незнакомые вещи…
«Сядьте на это, – я уселась на высокую табуретку, – Будем разговаривать, расслабьтесь!». Он стал ходить кругами, приседать, щелкать фотоаппаратом. Неожиданно его облик изменился и он стал похож на умного ворона.
У меня была большая практика позирования. Папа меня мучил с пяти лет, сколько я ему служила моделью! То «девочка гладит», а то «стирает», слёзы на третий час терпения капали в таз. «Я перед Вашим дедом преклоняюсь, он ведь был мастером гримов и костюмов!» – Николай Павлович вспоминал, как когда-то видел деда в оперной студии со студентами. Как тот объяснял и показывал! «Ершов был гений, это был самородок!» Потом я поняла, почему ему так нравилось, как мой дед просвещал студентов, но это позже.
Он заметил, что я рассматривала шухаевский альбом и начал мне о нём рассказывать, перешёл на Александра Яковлева.
Фотоаппарат щёлкал, я крутила головой, меняла позу, закинула нога на ногу в своих узеньких брючках, на которые так шикали мне вслед разные бабки… и запихнула руку в карман достать носовой платок и – о ужас, – поднося его к лицу, я увидела, что он весь измазан красными пятнами.
Смущение, паника, рой зажужжал в моей голове. Это кровь! И тут я потеряла сознание.
Очнулась на диванчике, сильно пахнет аптечным, на лбу холодная тряпочка, Акимов рядом в кресле, взволнован. Я сразу поняла, откуда кровь. Когда я трогала разные предметы на его полке и столе, то незаметно порезалась, крови было немного, но, видимо, я находилась в таком напряжении и была так взволнована, что это стало последней «каплей»… в девичестве от сильного стресса я не раз валилась на пол.
Я села: «Николай Павлович, простите, давайте ничего не будем говорить моему папе». Он улыбнулся, и, когда через полчаса появился отец, наша тайна осталась в этих стенах. Продолжения фотосессии не последовало.
Но пока к Акимову поступил Алёша. Насколько я помню, он учился с радостью, и дело у него пошло на славу. Его судьба срослась с ТЮЗом Зиновия Корогодского и театром Льва Додина.
В течении трех лет я валяла дурака и под неусыпным руководством отца даже начала зарабатывать первые рублики. Этикетки для шоколадок и вафель, конфетные коробки – первые пробы в промграфике. Наверное, так бы всё это и шло, впрочем, если забегать вперед, в результате я стала иллюстратором детских книг аж на целых пятнадцать лет. Но почему-то папа постановил, что мне нужно иметь диплом: «Поступай к Акимову, он не испортит, у него интересно, а в этих академиях убьют всю индивидуальность». Отец ревностно оберегал меня от соцреализма.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.