Текст книги "Ночи под каменным мостом. Снег святого Петра"
Автор книги: Лео Перуц
Жанр: Зарубежное фэнтези, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Глава 4
Теперь, когда я лежу в этой больничной палате с сонно покоящейся на одеяле правой рукой, а мои глаза пытаются задержаться на одной из красных черточек, зубчиков или звездочек стенных обоев, теперь, в этот совершенно безразличный момент, сердце мое начинает усиленно биться и у меня спирает дыхание при одной мысли о Бибиш. Но тогда, на вокзальной площади, я был абсолютно спокоен. Меня даже удивило, что я так хорошо владею собой. Мне кажется, я отнесся к этой встрече как к чему-то совершенно естественному, отнюдь не замечательному. Странно было только, что она произошла так поздно, в самый последний момент.
Женщину, сидевшую за рулем зеленого «кадиллака», я тщетно искал в Берлине на протяжении целого года. Теперь мне предстояло начать новую жизнь, от которой я ничего не ожидал, на которую не возлагал никаких надежд и которая представлялась мне однотонно-серой и безотрадной – и как раз в этот момент город, с которым я расставался, как с холодной и эгоистичной возлюбленной, город с жесткими, враждебными чертами вдруг приветливо улыбнулся мне. «Вот что я приберег для тебя, – восклицал вослед мне этот город. – Ты видишь, как я хорошо отношусь к тебе, и все же собираешься уехать?» Должен ли я был повернуть обратно и остаться? К этому ли сводился смысл неожиданной встречи? Если да, то она произошла слишком поздно. А может, это был всего лишь прощальный привет, посланный мне вдогонку тем миром, который я покидал, насмешливое «прости», последний мимолетный кивок с того берега?
Это не было ни тем ни другим. Мы вновь обрели друг друга, и эта встреча стала для меня прелюдией чего-то большого, Но в тот момент я еще не смел об этом помышлять.
В бактериологическом институте о ней знали только, что ее зовут Каллисто Тсанарис и что она изучает физиологическую химию. Сведения, которые нам удалось собрать о ней впоследствии, также носили довольно скудный характер. Двенадцатилетней девочкой она покинула Афины и жила со своей больной матерью в одной из вилл в Тиргартене. Она вращалась исключительно в высшем свете. Ее отец, полковник и бывший адъютант греческого короля, давным-давно умер.
Это было все, и этим нам приходилось довольствоваться, потому что Каллисто Тсанарис ни с кем не разговаривала о своих личных делах. Она умела держать других на почтительном расстоянии, и в тех редких случаях, когда дело доходило до краткой беседы, темой таковой обычно становились чисто профессиональные вопросы – например, то обстоятельство, что бунзеновская горелка плохо функционирует или что полезно было бы завести второй стерилизатор высокого давления.
При первом своем появлении в институте греческая студентка произвела самый настоящий фурор. Каждый из нас вовсю старался произвести на нее впечатление. Ее окружали всевозможным вниманием, расспрашивали о ее научных интересах, давали ей советы и предлагали всяческое содействие. Впоследствии, когда мы убедились в том, что она с холодным равнодушием отклоняла все попытки сближения, интерес к ней остыл, но все же никогда не исчезал окончательно. Ее признали гордой и заносчивой, избалованной и расчетливой, а кроме того, разумеется, еще и глупой. «Нас, студентов, она абсолютно ни во что ни ставит, – утверждали коллеги. – Для того чтобы быть замеченным ею, необходимо обладать хотя бы автомобилем марки емерседес».
Ее неприятие всякой формы дружеского сближения в действительности наблюдалось только в стенах лаборатории. Когда вечером она покидала институт, ее неизменно поджидал какой-нибудь кавалер в своем автомобиле. Мы научились различать всех ее поклонников – каждый из этих обладавших собственным автомобилем господ получил от нас характерную кличку. Отмечалось, в частности, что вчера за ней заехал «праотец Авраам» или что ее видели в опере в ложе с «ухмыляющимся фавном». «Праотцом Авраамом» мы называли пожилого господина с седой бородой и явно семитскими чертами лица, а «ухмыляющимся фавном» – одного очень молодого человека с вечно улыбающимся лицом жуира. Помимо этих поклонников гречанки мы отличали ее «мексиканского пивовара», «охотника за крупной дичью» и «калмыцкого принца». «Охотник за крупной дичью» зашел однажды в лабораторию, чтобы справиться о том, почему в тот день она особенно долго задерживается. Мы отлично знали, что она находится в гардеробной, но тем не менее обошлись с «охотником за крупной дичью» как с наглым пришельцем, самым строгим тоном указав ему на то, что посторонним лицам вход в лабораторию воспрещен, и потребовав, чтобы он ждал на улице. Он отнесся к нашему выговору совершенно безразлично и преспокойно вышел – к величайшей моей досаде, потому что я пользовался репутацией превосходного фехтовальщика и чрезвычайно охотно вызвал бы его на дуэль, не столько из ревности, сколько в надежде на то, что таким образом мог бы обратить на себя ее внимание и сыграть некую роль в ее переживаниях.
В конце семестра я заболел и вынужден был несколько дней проваляться в постели. Когда я вновь появился в институте, Каллисто Тсанарис там уже не было. Она закончила свою работу. Мне рассказали, что она простилась с каждым из коллег в отдельности и осведомилась даже обо мне. О своих дальнейших планах она упомянула лишь в нескольких неопределенных словах. Тем не менее в институте утверждали, что она оставила свою научную карьеру и в ближайшем будущем выходит замуж за «калмыцкого принца». Но я-то в это не поверил: слишком уж большое рвение проявляла она при производстве опытов и слишком уж необычайное, почти болезненное, честолюбие выказывала в связи со своей будущей карьерой. Кроме того, именно тот господин, которого мы прозвали калмыцким принцем, на протяжении двух последних месяцев ни разу не встречал ее у института. Очевидно, он вместе со своей элегантной «испано-суизией» впал у нее в немилость.
Целых полгода, начиная с раннего утра и до поздних послеобеденных часов, я проработал рядом с нею. За все это время, если мне не изменяет память, я едва ли обменялся с нею более чем десятком слов, не считая приветов при встрече и расставании.
Сначала я был убежден, что Каллисто Тсанарис скоро вновь появится в лаборатории и начнет какую-нибудь новую работу. Я не мог примириться с мыслью о том, что время, в продолжение которого я имел возможность ежедневно видеть ее, слышать ее голос, узнавать ее шаги и следить глазами за ее движениями, миновало раз и навсегда. Только после нескольких недель бесплодного ожидания я пустился на ее поиски.
Я ничуть не сомневаюсь в том, что существуют определенные, точно разработанные методы для разыскания в Берлине интересующего вас человека и его дома. Наверняка можно легко и просто установить его привычки и образ жизни. Детективное бюро справилось бы с этой задачей в несколько дней. Мне же приходилось искать другие пути. Моя встреча с Каллисто Тсанарис должна была произойти совершенно случайно или, по крайней мере, показаться ей таковою.
По вечерам я посещал шикарные рестораны, которых до того времени не знал даже по названию. Когда входишь в подобные помещения без намерения в них оставаться, то почти всегда испытываешь неловкое ощущение того, что на тебя направлено всеобщее внимание и что всем своим видом ты вызываешь подозрительное к себе отношение. В большинстве случаев я притворялся, будто отыскиваю свободный столик или же условился встретиться с каким-нибудь знакомым. Кельнерам я обычно назывался каким-нибудь вымышленным именем, после чего быстро покидал ресторанный зал, осведомившись, не здесь ли сегодня обедает консул Штокштрем или асессор Баушлоти, и состроив недовольную мину, когда мне отвечали, что они не знают такого господина. Иногда я все же оставался и заказывал себе какой-нибудь пустяк. При одном из таких посещений кельнер приятно удивил меня сообщением о том, что господин консул Штокштрем только что ушел. Да, знаем, это такой высокий стройный господин в роговых очках и с пробором посреди головы.
Я разыскивал Бибиш среди танцующих пар на файф-о-клоках в больших отелях. На театральных премьерах я стоял у входа и разглядывал подъезжающие автомобили. Я старался попасть на вернисажи и демонстрации новых фильмов перед избранной публикой. С огромным трудом я раздобыл себе приглашение на раут в греческом посольстве. Когда же ее не оказалось и там, я впервые почувствовал себя обескураженным.
Я вспомнил, что один из моих коллег столкнулся с Бибиш в одном баре. Я сделался его постоянным посетителем. Вечер за вечером просиживал я там за рюмкой дешевого коньяку или бокалом коктейля, не спуская глаз с входной двери. Сначала я испытывал трепет каждый раз, как дверь отворялась. Впоследствии я перестал и глядеть на нее – настолько я привык к тому, что в дверь неизменно входили совершенно мне безразличные и неинтересные люди.
Результаты моих поисков оказались весьма скудными: я запомнил все модные танцевальные мотивы и зазубрил наизусть названия всех ставившихся в столичных театрах пьес. Бибиш же мне так и не удалось увидеть.
Однажды я встретил «охотника за крупной дичью». Он одиноко восседал за столиком ресторана и, уставившись глазами в пространство, пил вино. Он показался мне очень постаревшим. У меня почему-то сложилось убеждение, что он тоже потерял Бибиш из виду и теперь колесит за нею по всему Берлину на своем родстере [40]40
Автомобиль с открытым типом кузова.
[Закрыть]. Внезапно я ощутил симпатию к человеку, с которым когда-то порывался драться на дуэли. Мы были товарищами по несчастью. Я чуть было не встал, чтобы подойти к нему и пожать ему руку. Он не узнал меня, но мой испытующий взор, по-видимому, неприятно подействовал на него. Он переменил место и уселся так, чтобы я не мог видеть его лица. Затем он вытащил газету из кармана и погрузился в чтение.
До самого последнего дня я не прекращал поисков Бибиш. Как это ни странно, но мысль о том, что она могла покинуть Берлин, пришла мне в голову только в тот момент, когда я покупал себе железнодорожный билет в Оснабрюк.
И вот теперь я вдруг увидел ее на привокзальной площади в Оснабрюке: зеленый «кадиллак», которым она управляла, остановился в каких-нибудь десяти шагах от меня. На ней было пальто из тюленьей кожи и серая спортивная шапочка.
Я был счастлив, я был необыкновенно счастлив в это мгновение! Я даже не хотел, чтобы она увидела и узнала меня, – с меня было достаточно того, что она здесь и я ее вижу. Все это продолжалось, думается мне, не больше нескольких секунд. Она поправила свою шапочку, выбросила окурок папиросы, и автомобиль снова двинулся в путь.
Теперь, когда она начала удаляться от меня – сначала медленно, а потом все быстрее, – только теперь мне стало ясно, что необходимо что-нибудь предпринять, например, вскочить в таксомотор и погнаться за нею, не для того, чтобы заговорить, нет, лишь для того, чтобы снова не упустить ее из виду. Я должен был узнать, куда она едет, где она живет. Но в тот же момент я вспомнил, что принял на себя определенные обязанности и теперь не могу свободно располагать своим временем, как это было прежде. Через несколько минут отходил мой поезд, а на станции Рода меня ждали лошади. «Все равно, – закричал мой внутренний голос, – ты должен последовать за ней!» Но было уже чересчур поздно. Зеленый автомобиль скрылся на одной из широких улиц, ведших к центру города.
– Прощай, Бибиш! – тихо промолвил я. – Второй раз я теряю тебя. Судьба дала мне шанс, а я его упустил. Судьба? Почему судьба? Господь послал мне тебя, Бибиш. Господь, а не судьба… Почему в мире исчезает вера в Бога? – мелькнуло у меня в голове, и на мгновение перед моими глазами встало застывшее мраморное лицо из витрины антикварного магазина.
Я встрепенулся и оглянулся по сторонам. Я стоял в самом центре площади. Вокруг меня был адский шум: шоферы таксомоторов изощрялись в ругательствах, какой-то мотоциклист соскочил прямо передо мною с седла и грозил мне здоровенным кулаком, а полицейский, руководивший уличным движением, подавал мне сигналы, которые я не понимал. Куда мне было идти? Вперед? Вправо? Влево?
Я сделал шаг вправо, газеты и журналы, которые я держал под мышкой, упали на землю. Я наклонился, чтобы подобрать их, и тут же услыхал у себя за спиной отчаянный автомобильный гудок. Я оставил газеты и журналы лежать на мостовой и отскочил в сторону… Нет! Я, очевидно, все же подобрал газеты, потому что впоследствии читал их в вагоне… Итак, я поднял газеты и отскочил в сторону, а потом…
Что произошло потом?
Ничего не произошло. Я перешел на тротуар, вошел в здание вокзала, купил билет, взял свой багаж… – и все это совершенно естественно.
А затем я сел в поезд.
Глава 5
На железнодорожной станции меня ожидали большие четырехместные сани. Молодой парень, вовсе не похожий на барского кучера, достал мой багаж. Я поднял воротник, укутал ноги шерстяным покрывалом, и мы поехали по пустынной плоской местности – мимо окаймлявших дорогу оголенных деревьев и покрытых снегом полей. Грустное однообразие ландшафта угнетало меня, а тоскливый свет склонявшегося к концу дня лишь увеличивал мое подавленное настроение. Я уснул. Я всегда устаю, когда езжу на лошадях. Я проснулся, когда сани остановились подле дома лесничего, Я услышал лай собаки, раскрыл слипавшиеся от сна глаза и увидел того человека, который теперь подметает пол в моей больничной комнате и делает вид, будто совсем не знает меня. Князь Праксатин в короткой шубке и высоких сапогах стоял возле саней и улыбался мне. Мне сейчас же бросился в глаза шрам на его верхней губе. «Плохо зашито и плохо зажило, – констатировал я. – Что это может быть за ранение? Выглядит так, словно его клюнула огромная птица».
– Хорошо доехали, доктор? – спросил он. – Я выслал за вами большие сани, так как предполагал, что у вас будет много багажа, но теперь вижу, что здесь только эти два чемодана.
Он говорил со мною дружески-снисходительным тоном. Этот человек, который с метлой под мышкой крадется теперь из моей комнаты, говорил со мною как с подчиненным. А потому было совершенно естественным, что я принял его за владельца Морведского поместья. Я привстал на санях и спросил:
– Я имею честь говорить с бароном фон Малхиным?
– Нет, я не барон, а всего лишь управляющий его имением, – ответил он. – Князь Аркадий Праксатин… Да, я русский. Один из оторванных бурей листков. Один из тех типичных эмигрантов, которые тут же начинают вам рассказывать о том, что владели в России Бог знает каким количеством десятин земли, имели по дворцу в Петербурге и Москве, а теперь вот вынуждены служить в ресторане. С той лишь разницей, что я не кельнер, а зарабатываю свой хлеб, управляя здешним имением.
Он все еще держал мою руку в своей. В его голосе теперь звучали меланхолическое безразличие и та легкая ирония по отношению к самому себе, которые приводят слушателя в смущение. Я хотел было, в свою очередь, представиться ему, но он, очевидно, считал это излишним и не дал мне никакой возможности заговорить.
– Инспектор, управляющий, администратор, называйте, как хотите, – продолжал он. – Я с таким же успехом мог стать поваром. В этой области я бы, пожалуй, проявил гораздо больше таланта. На родине мои расстегайчики, грибки в сметане и борщи с пирожками славились у всех соседей. Вот была жизнь! Но здесь… Эта унылая страна, эта проклятая местность… Играете ли вы в карты, доктор? В баккара или экарте? Нет? Жаль. Здешняя местность, знаете ли… Одиночество, безграничное одиночество, и больше ничего. Скоро вы сами в этом убедитесь. Ни малейшего общества, не с кем встречаться.
Он наконец выпустил мою руку, закурил папиросу и мечтательно посмотрел на вечернее небо и бледную луну, в то время как я, дрожа от холода, кутался в шерстяное покрывало. Затем он продолжал свой монолог.
– Ладно. По мне хоть и одиночество. Но что касается здешней жизни, то она уж, скорее, похожа на наказание. Иногда, одеваясь по утрам, я говорю себе: «Итак, ты ведешь эту пустую жизнь, но ты сам в этом виноват, ты даже желал ее». Дело в том, что, когда большевики арестовали меня, – даже в свой смертный час я не смогу понять, зачем они это сделали, – так вот, я тогда здорово перепугался за свою жизнь, задрожал от страха и, упав на колени, взмолился Господу: «Я молод, сжалься надо мною, я еще хочу жить!» – «Черт с тобой! – сказал мне Господь. – Ты мало годишься в мученики за веру. Ступай и живи!..» Вот теперь я и живу этой веселенькой жизнью… Другие тоже грешили, тоже играли в карты, пьянствовали, расточали «сребро и злато» и совсем не оплакивали своих грехов, а теперь вот счастливы – живут себе, как самые настоящие мужики бывают рады, если им удается раздобыть к каше бутылочку самогонки. Они вполне довольны своей судьбой и ни о чем не задумываются. Я же, видите ли, беспрерывно думаю о самом себе. В этом заключается мое несчастье. Моя болезнь, доктор, сводится к тому, что я слишком много думаю. Ваши симпатии, надо полагать, не на сторону большевиков?
Я ответил, что вообще не занимаюсь политикой. По тону моего ответа он, должно быть, понял, что я зол и теряю терпение, ибо тут же отступил на шаг, ударил себя по лбу и начал уничижать себя упреками.
– Я-то, однако, хорош! Стою столбом и разглагольствую, даже на политические темы распространяюсь, а там, в доме, лежит больной ребенок. Что вы обо мне подумаете, доктор? Барон, мой друг и добродетель, сказал мне: «Аркадий Федорович, поезжайте-ка навстречу врачу и, если он не слишком утомлен поездкой, попросите его осмотреть своего первого пациента». В доме лесничего лежит маленькая девочка. Вот уже два дня, как у нее сильнейший жар. Может быть, скарлатина.
Я вылез из саней и вошел вслед за ним в дом. Тем временем кучер стал распрягать лошадей. Молодая лисица, прикованная цепью к собачьей будке, начала злобно визжать и бросаться на нас. Русский толкнул ее ногой, пригрозил кулаком и закричал:
– Молчи, чертов ублюдок, будь ты трижды проклят! Исчезни в своей дыре! Ты, видно, все еще не знаешь меня, а между тем мог бы и запомнить. Никуда ты не годишься, понапрасну тебя здесь хлебом кормят!
Мы вошли в дом. Через плохо освещенный коридор мы попали в темную нетопленную комнату. Я решительно ничего не видел и пребольно стукнулся коленкой о край большого стула. «Прямо, прямо вперед, доктор», – сказал русский, но я остановился и стал прислушиваться к доносившейся из соседнего помещения игре на скрипке.
Звучали первые такты сонаты Тартини[41]41
Джузеппе Тартини (1692–1770) – итальянский скрипач и композитор, автор множества сочинений для скрипки; особенно известна его соната «Дьявольская трель».
[Закрыть]. Эта грустная мелодия, в которой слышится плач привидений, производит на меня сильнейшее впечатление всякий раз, как я ее слышу. С нею, должно быть, связано какое-нибудь воспоминание моего детства. Например, такое: я снова в кабинете моего отца, воскресенье, все ушли из дому и оставили меня одного. Надвигается темнота, кругом тишина, и только в камине жалобно завывает ветер. Я начинаю бояться. Мне кажется, что все вокруг заколдовано. Мною овладевает детский страх перед одиночеством, перед завтрашним днем, перед жизнью вообще.
Несколько мгновений я простоял, как маленький, перепуганный и готовый вот-вот расплакаться мальчик. Потом я совладал с собой. Кто в этом одиноком домике может играть первую часть тартиниевской сонаты «Дьявольская трель»? – спросил я себя. Словно прочитав мои мысли, русский ответил:
– Это Федерико. Так я и думал, что застану его здесь. С утра он куда-то запропастился, а теперь оказывается, что вместо того, чтобы сидеть дома и готовить французский урок, он пиликает на скрипке. Пойдемте, доктор!
Когда мы вошли в комнату, звуки скрипки смолкли. Женщина средних лет с бледными впалыми щеками и дряблыми, утомленными чертами лица, сидевшая у изголовья постели, встала и посмотрела на нас испуганными, исполненными ожидания глазами. Тусклый свет керосиновой лампы падал на стеганое одеяло, подушки и худенькое личико маленькой пациентки – девочки лет тринадцати или четырнадцати. Фигура Христа из потемневшего дубового дерева простирала свои руки над постелью. Мальчик, игравший тартиниевскую сонату, неподвижно сидел в темноте на подоконнике. Скрипка покоилась у него на коленях.
– Ну как? – спросил русский после того, как я закончил исследование больной.
– Вы совершенно правы, это скарлатина, – ответил я. – Мне придется сообщить об этом инфекционном заболевании общинному старосте.
– Барон сам исполняет обязанности общинного старосты, а я веду его делопроизводство, – заметил русский. – Я заполню формуляр и пришлю его вам завтра для подписи.
Я принялся мыть руки, одновременно давая женщине указания насчет того, какие мероприятия ей необходимо будет осуществить ночью. Дрожащим от волнения и страха голосом она повторяла каждое мое слово, желая показать, что ни за что их не забудет, и в то же время ни на секунду не сводила глаз с личика больной. Русский повернулся к мальчику, все еще неподвижно сидевшему на подоконнике.
– Видите, Федерико, в какое затруднительное положение вы меня ставите! Вам запрещено приходить сюда, а вы не обращаете на это ни малейшего внимания. Каждый день вас можно застать в этом доме, словно вас ветер заносит. А теперь к тому же выясняется, что мы имеем дело с серьезной болезнью, и вы, вполне возможно, уже заразились скарлатиной. Вот последствия вашего непослушания! Что мне теперь делать? Я буду вынужден доложить вашему отцу.
– Вы будете молчать, Аркадий Федорович, – донесся из темноты голос мальчика. – Я знаю, что вы будете молчать.
– Ах, вы знаете это? Вы в этом совершенно уверены? Вы, может быть, даже угрожаете мне? Чем вы мне можете угрожать, Федерико? Я говорю с вами вполне серьезно. Что означают ваши слова? Отвечайте!
Мальчик молчал, и это молчание, по-видимому, тревожило русского. Он сделал шаг вперед и продолжал:
– Вот вы сидите тут, насупившись, как филин темной ночью, и молчите. Уж не думаете ли вы, что я вас боюсь? Чего, спрашивается, мог бы я опасаться? Правда, я частенько поигрывал с вами в картишки, но делал это не ради собственного удовольствия, а лишь для того, чтобы позабавить вас. А что касается подписанных вами бумажек…
– Я не говорю о карточных играх, – сказал мальчик с легким оттенком пренебрежения в голосе. – Да и вообще я вам ничем не грозил. Вы будете молчать, Аркадий Федорович, по той простой причине, что вы джентльмен.
– Ах, вот что вы имеете в виду, – сказал русский после минутного раздумья. – Ладно, допустим, что я, желая оказать вам одолжение, и на этот раз промолчу… как джентльмен. Но в таком случае как я могу быть уверен в том, что завтра вы снова не придете сюда?
– Никак, – сказал мальчик. – Я приду сюда завтра и буду приходить каждый день.
Больная девочка выпростала руку из-под одеяла и, не открывая глаз, спросила тихим голосом:
– Федерико! Ты еще здесь, Федерико? Мальчик бесшумно соскользнул с подоконника.
– Да, я здесь, Эльза, я с тобой. Доктор тоже здесь. Ты очень скоро выздоровеешь и сможешь встать с постели.
Русский тем временем, очевидно, пришел к какому-то решению.
– Это совершенно невозможно, – сказал он. – Я не могу допустить, чтобы вы продолжали ваши посещения. Моя ответственность перед вашим батюшкой слишком велика, и я…
Мальчик перебил его, махнув рукой.
– На вас не ложится никакой ответственности, Аркадий Федорович. Всю ответственность я принимаю на себя. Вы ничего не знаете и ни разу не видели меня здесь.
До этой минуты манера, с которой русский вел свои переговоры с подростком, скорее забавляла, чем злила меня. Но теперь настало время вмешаться мне.
– Молодой человек! – сказал я. – Дело не так просто, как вам кажется. Я, как врач, тоже имею право слова. Вследствие пребывания в этой комнате вы стали носителем заразы и представляете собою опасность для всех лиц, с которыми войдете в контакт. Ясно вам это?
Мальчик не отвечал. Он стоял в темноте, но я чувствовал на себе его взгляд.
– Итак, вам придется подвергнуться двухнедельной изоляции и врачебному наблюдению. Об этом-то я позабочусь. Само собою разумеется, что я должен буду поставить вашего отца в известность обо всем, что тут произошло.
– Вы серьезно это говорите? – спросил он, и я с удовлетворением констатировал, что голос его зазвучал иначе, потеряв часть своей самоуверенности.
– Конечно, – ответил я. – Я устал, раздражен и отнюдь не расположен к шуткам.
– Нет, вы не должны рассказывать об этом моему отцу, – попросил он тихо, но настойчиво. – Ради всего святого не говорите ему, что встретили меня здесь!
– К сожалению, у меня нет выбора, – объяснил я по возможности безразличным тоном. – Полагаю, что теперь мы можем уйти, сегодня мне здесь больше делать нечего. К слову сказать, вы не кажетесь мне очень мужественным, молодой человек. Когда я был в вашем возрасте, то проявлял больше смелости в тех случаях, когда мне предстояло подвергнуться заслуженному наказанию.
На мгновение в комнате воцарилась тишина, прерываемая лишь учащенным дыханием больной девочки да потрескиванием фитиля керосиновой лампы.
– Аркадий Федорович! – воскликнул вдруг мальчик. – Вы ведь мой друг. Отчего же вы молчите? Вы преспокойно стоите и позволяете, чтобы меня оскорбляли в вашем присутствии.
– Вам не следовало этого говорить, доктор, – вмешался русский. – Да, да, вам не следовало говорить этого. Он, знаете ли, действительно находится в чрезвычайно затруднительном положении. Может быть, достаточно того, чтобы немедленно по возвращении домой подвергнуть дезинфекции его платье и белье?
– Этим, пожалуй, можно было бы ограничиться, – согласился я. – Но вы сами слышали, что молодой человек высказал намерение прийти сюда завтра. Похоже, он вообще собирается появляться здесь каждый день.
Мальчик стоял, опираясь на подоконник, и хмуро глядел на меня.
– А если я вам пообещаю, что не приду сюда больше?
– Вы всегда так быстро меняете свои решения? – спросил я. – Кто мне поручится за то, что вы сдержите свое обещание?
На время в комнате снова воцарилось молчание, а затем русский сказал:
– Вы не должны относиться несправедливо к Федерико, доктор. Вы говорите так потому, что не знаете его, но я-то его знаю, отлично знаю. Если он дает слово, то, я ручаюсь, он сдержит его.
– Прекрасно. В таком случае пусть даст слово.
– Вам, Аркадий Федорович, – перебил меня мальчик, – только вам, моему другу и джентльмену, даю честное слово. Я не буду показываться в этом доме до тех пор, пока Эльза не выздоровеет. Этого достаточно?
Вопрос был обращен к русскому, но я ответил:
– Этого достаточно.
Бесшумно как тень мальчик подошел поближе к кровати.
– Эльза! Ты слышишь меня, Эльза? Я не буду больше приходить сюда, потому что я дал слово. Я вынужден так поступить. Ты ведь знаешь, что если моему отцу станет известно, что я бывал здесь, то он отошлет тебя далеко отсюда-может быть даже в город, к чужим людям. Поэтому лучше уж мне здесь пока не появляться. Ты слышишь меня, Эльза?
– Она не слышит вас, молодой господин, она спит, – прошептала женщина.
Она взяла лампу и поставила ее на стол. Мальчик внезапно попал в полосу света, и только теперь, в это самое мгновение, я увидел его лицо.
Мое первое ощущение напоминало шок. Если бы кто-нибудь, например русский, в тот момент обратился ко мне с вопросом, я был бы не в состоянии произнести ни слова.
Я ощутил неприятное давление в области сердца. Термометр вывалился у меня из рук, колени задрожали, и я инстинктивно ухватился за спинку стула, ища опоры.
Когда после нескольких секунд потрясения и сумятицы ко мне вновь вернулась способность спокойно мыслить, я подумал: «То, что я вижу, не может быть реальностью. Это обман чувств. Мои нервы слишком возбуждены, моя память сыграла со мною дурную шутку. На лицо этого мальчика просто наложился другой образ, преследовавший меня весь сегодняшний день. Это навязчивое представление, некое подобие галлюцинации, которое сейчас пройдет».
Мальчик нагнулся, поднял термометр и подал его мне. И когда я во второй раз увидел его лицо – а теперь я видел его в другом освещении и анфас, – мне стало ясно, что об обмане чувств не могло быть и речи. Каким-то непонятным образом черты этого мальчика абсолютно совпадали с чертами лица, изображенного на том мраморном барельефе, который я видел несколько часов тому назад в витрине антикварного магазина в Оснабрюке…
Меня поразило не столько удивительное внешнее сходство, сколько абсолютная тождественность выражения двух этих лиц. Я видел то же невероятное сочетание безудержной, разнузданной склонности к насилию с величественным очарованием, которое поразило меня в мраморном барельефе. Нос и подбородок, правда, немного отличались, не были так ярко выражены, да и форма их была чуть мягче. Человек с таким лицом, на мой взгляд, был способен одновременно к проявлению как самых диких, так и самых нежных чувств. Новыми в этом лице являлись для меня производившие удивительное впечатление глаза: они были большие, синие, с серебристым отливом, и более всего на свете напоминали ирисы.
Если от мраморного образа в витрине магазина я сумел оторваться лишь с помощью сильного напряжения воли, то на этот раз я даже и не пытался бороться – я стоял как зачарованный, уставившись в это магическое лицо, в эти необыкновенные глаза. Вероятно, мое поведение могло показаться смешным, но ни мальчик, ни управляющий имением, похоже, не замечали разыгравшейся во мне бури чувств. Русский подавил зевоту и спросил:
– Вы готовы, доктор? Мы можем идти? Не дожидаясь моего ответа, он обернулся в сторону мальчика и сказал:
– Перед домом стоят сани. Большие сани. Места на них хватит на троих. Вы можете ехать с нами, Федерико.
– Благодарю вас, – ответил мальчик. – Я предпочитаю пройтись пешком. Я знаю более короткий путь.
– Вы слишком хорошо знаете этот путь, слишком хорошо, – поддразнил русский. – По крайней мере, уж точно не заблудитесь.
Мальчик ничего не сказал в ответ. Держа под мышкой футляр со скрипкой, он подошел к постели и еще раз скользнул взором по спящему ребенку. Затем он взял свое пальто и шапку и, слегка кивнув головой на прощанье, прошел мимо меня к двери.
– Вы его оскорбили, доктор, – сказал русский, когда сани тронулись с места. – И сделали это умышленно. Не отпирайтесь, я видел, как сверкали ваши глаза. Теперь вы нажили себе врага, а Федерико – неприятный и опасный враг.
Мы миновали лес и ехали в темноте через покрытые снегом поля. Ветер наигрывал жалобные мелодии на телеграфных проводах.
– Кто отец этого Федерико? – спросил я.
– Отец? Какой-то мелкий ремесленник из Северной Италии. Но он приемный сын барона, и тот любит его, пожалуй, даже больше, чем собственное дитя.
– Значит, у барона есть и собственный ребенок?
– Разумеется, – ответил русский с опенком изумления в голосе. – Ваша маленькая пациентка. Ребенок из домика лесничего. Разве я не говорил вам, что это дочь барона?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.