Текст книги "Анатомия террора"
Автор книги: Леонид Ляшенко
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 45 страниц)
Летом Скандраков обычно гостил у брата, севастопольского интенданта. Перевод в Петербург, внимание государя к следствию об убийстве Судейкина, перерастание этого дела в другое, более крупное и совсем не частное, – все вместе оставило Александра Спиридоновича в городском плену.
Правда, в петровской столице не так благоухало, как в столице допетровской, и мухи вроде бы реже докучали, и дождики вроде бы чаще перепадали, но все равно рыхлый, одышливый майор извелся от жары и пыли. Все бы из рук вон, когда бы не департаментские успехи, о которых майор исправно и правдиво извещал своего начальника.
Арест на Пушкинской позволил многое вызнать от членов Рабочей группы, людей желторотых и необстрелянных. За «известным Флеровым» установили слежку, потеряли в Питере, нашли в Москве и, высветив тамошнее окружение, взяли в трактире у Тверской заставы.
В Рабочей группе подвизалась некая Франк. Ничего не стоило стреножить легальную жительницу Песков, слушательницу врачебных курсов. Ходатаем за девицу перед полковником Оноприенкой явился майор Скандраков. Майор просил воздержаться от меры пресечения: означенная Франк имеет честь быть невестой «известного Якубовича». Якубович пребывал в нетях. Но за его Розочкой наблюдали неусыпно.
Розочка была цветиком. Ягодкой оказался Греков. Тут веревочка вот как вилась: Якубович дал в Киеве своему приятелю Шебалину редакционный адрес «посредника» Грекова. Этот адресок выудили из бумаг арестованного Шебалина. И тотчас всю дальнейшую корреспонденцию на имя ничего не подозревавшего журналиста стали перлюстрировать, то есть просматривать и снимать копии в «черном кабинете», в той комнате за семью печатями, что во втором этаже санкт-петербургского почтамта.
Греков еще долго бы оставался на травке, если б не потекла к нему особенная почта из парижского источника, отправленная «Стариком». А «Стариком», по свидетельству заграничной агентуры, величали самого Тихомирова. В департаментской «Записке для памяти» говорилось, что «роль Тихомирова в партии и в настоящее время остается первенствующей». Судя по копиям, представленным «черным кабинетом», Тихомиров через Грекова обращался не к мелюзге, но к человеку крупному, хорошо и давно ему знакомому.
А в той же «Записке для памяти» Александр Спиридонович читал:
«Весною нынешнего года, ввиду расстройства партии, произведенного Дегаевым, Тихомиров думал лично прибыть в Россию, но впоследствии изменил намерение и, по всей вероятности, послал для переговоров и организации сообщества Германа Лопатина».
Не Лопатину ли, думал Скандраков, и поступают через Грекова доверительные послания из Парижа? Если так, то здесь-то и начинало перерастать важное, но частное дело об убийстве Судейкина в нечто более значительное и совсем не частное.
Майор колебался: брать Грекова иль не брать? Сам-то по себе журналист был весьма безобиден. Колебался майор не из-за Грекова. Очень соблазняло прихлопнуть Лопатина в момент, когда тот придет в редакцию за письмами. Но Лопатин не приходил. И майор склонялся к тому, что заграничная агентура ошиблась.
Загадку мог разрешить, пожалуй, лишь Греков. Майор сказал об этом Оноприенке. Полковник не замедлил распорядиться, а жандармы не замедлили нагрянуть на Васильевский остров.
Многих арестованных повидал на своем веку Александр Спиридонович. Но Греков удивил даже Скандракова. Удивил мгновенной и совершенной готовностью вывернуться наизнанку. Греков сидел на стуле, уронив, как ненужные, длинные руки, лицо его, и без того вытянутое, словно при рождении защемленное акушерскими щипцами, теперь вытянулось как в кривом зеркале. Ни майору, ни Котляревскому не пришлось пускать в ход ни один из своих многочисленных и разнообразных приемов «добывания истины».
– Роковая ошибка, господа, – уверял Греков.
Уверял не в том, что ошибочен арест, а в том, что ошибочно его пособничество преступному сообществу.
– А все из-за глупейшего знакомства с одним студентом. Он-то за границей, а я вот... Нет, какие там оправдания! Легкомыслие, бесхарактерность. Я этим, господа, с детства отличался. Матушку спросите. Она одна у меня. Вдовеет, на Петербургской живет, на Гатчинской. Легкомыслие, бесхарактерность: совестно было отказать в содействии. Заблуждение, господа, роковая ошибка...
Рассказал Греков, как он догадался, кто такой «милый Герман», и как Флеров не то чтобы подтвердил, но и не опроверг его догадку... Скандраков расстроился: черт подери, не следовало брать Грекова, а следовало караулить, когда Лопатин к нему явится.
«Да-с, Александр Спиридонович, поторопился ты, слевшил». (Промах свой он не скрыл от Плеве.) Обозлившись на себя, Скандраков еще пуще обозлился на Муравьева.
В самом деле, вот у кого была возможность овладеть опаснейшим преступником. Так нет, Муравьев согласился упустить Лопатина. Дал Лопатину свидеться с червонным валетом, этим уголовным Белино, а потом позволил мирно удалиться. Дурацкое «покушение» предпочел государственным интересам. Какое вопиющее отсутствие высших идей даже у высокого представителя власти!
Негодование майора душевно разделял Котляревский. Собственно, это он, недруг муравьевский, докопался до «собаки», зарытой в путаной истории фальшивого покушения. «Положим, – думал Скандраков, – Михаил Михайлович тоже, знаете ли, не радел о высших интересах, говорила в нем личная неприязнь. Однако негодует на Муравьева справедливо».
Майор и Котляревский серьезно вознамерились вывести московского цицерона на чистую воду. Но тут вернулся в Петербург директор департамента. Вячеслав Константинович имел конфиденциальные беседы с чиновником особых поручений Скандраковым и прокурором судебной палаты Котляревским. И обличители увяли.
Александр Спиридонович страдал. Он понял, что и г-н Плеве подчас не очень-то печется об интересах державных. В сущности, ничего поразительного: «Все мы люди, все мы человеки». Но Скандракову было больно освобождаться от надежды на беспристрастие и нелицеприятность деятелей экстра-класса. Он внушал себе, что Вячеславу Константиновичу «виднее», что у директора какие-то соображения, ему, Скандракову, недоступные. То были гипнотические внушения, к которым в минуты трудных сомнений прибегают чиновники, искренне преданные своим обязанностям.
Если тут Скандраков успел, то в другом нет: он не прощал своей покорности чужой воле. Не прощал, но и не пытался противопоставить чужой воле, начальнической, свою убежденность. В этом-то и была его душевная неустойчивость.
Единственное, в чем сейчас Скандраков видел возможность сохранить собственную верность высшим интересам, было дело Сизова-младшего.
Александр Спиридонович, можно сказать, выцарапал Сизова из Бутырской тюрьмы. Муравьев противился. Майор пустился на заведомую ложь: дескать, Сизов участвовал в убийстве инспектора Судейкина. Такой ключ подходил ко всем дверям. Муравьев капитулировал. Сизов «переселился» в Питер. В дом предварительного заключения.
Никакого «соучастия» Скандраков и не предполагал. За Сизова-младшего он принялся так же, как в свое время за Сизова-старшего. (При этом Скандраков, надо отдать должное, не помышлял о мести ближайшему родственнику того, кто нанес ему тяжкое ножевое ранение.)
Как и прежде, в свои московские годы, Александр Спиридонович интересовался «рабочим вопросом». Как и прежде, он усматривал в безотчетном отрицании этого «вопроса» глупость, чреватую чудовищными последствиями. Как и прежде, он удивлялся слепоте публицистов – левых ли, правых ли, – твердивших, что «наш безземельный класс», в сущности, те же мужики, а не пролетарии европейского пошиба.
Правда, Скандраков не размышлял на тему – быть или не быть в России капитализму, зато много размышлял на тему – быть или не быть в России городским, фабрично-заводским беспорядкам. Собственно, они уже были, и проблема (по Скандракову) заключалась не в огульном, безоглядном подавлении их, а в том, чтобы эти беспорядки ввести в русло порядка.
Александра Спиридоновича не покидали проекты устроения всяческих сообществ, ассоциаций, читален, гимнастических и музыкальных ферейнов.
Главное (по Скандракову) было не столько в том, чтобы постоянно наращивать наблюдение за мастеровым людом, и не в том, чтобы в промышленных заведениях постоянно и неусыпно торчали наблюдатели, унтеры жандармского корпуса. Главное (по Скандракову) заключалось в том, чтобы избавить рабочих от пагубного общения с «испорченными элементами интеллигентного класса», содействовать «нравственному развитию» рабочих во всяких ассоциациях, попечительских обществах, читальнях и ферейнах.
В Петербурге Александр Спиридонович, хотя и загруженный сверх меры, урывал время для знакомства с «рабочим вопросом» еще и по тем материалам, которые он обнаруживал в департаменте полиции.
Майор и удивился и обрадовался, найдя эти материалы. Не мелочные, малокалиберные агентурные справки, сводки, доносы и рапорты, а весьма обстоятельные записки о рабочей политике различных западных правительств. Постановления об обеспечении, например, будущности саксонских рудокопов, или строительстве жилищ для рабочих Штутгарта, или, скажем, весьма интересные правила силезской фабричной полиции... Сверх того нашел Скандраков и подборку вырезок из иностранных газет и журналов все по тому же вопросу.
Петербург укрепил Александра Спиридоновича в давно занимавших его мыслях о разрешении «рабочего вопроса». Но в Петербурге, из материалов департамента, Скандраков гораздо яснее, нежели в Москве, понял, какие опасности и какие трудности стояли уже и подстерегали еще на путях этого разрешения.
Тут была и возможность проникновения в общества, созданные силами порядка, сил беспорядка, то бишь все тех же социалистов, нигилистов, революционистов. Тут были и соображения о «печальной практике» подобных обществ на Западе. Тут была и угроза перерождения узаконенных правительством сообществ в незаконные, похожие на пресловутое Международное товарищество рабочих, это исчадие ада, этот кошмар Запада. И наконец, самое основное, главное из главных: на кого опереться? Кто составит ядро? Вороны в павлиньих перьях не годились: их быстро распознают, они только погубят дело. Все те же участковые и все те же унтеры совсем уж не годились: на них попросту плюнут. Нужны были иные люди: рабочие, пользующиеся доверием рабочих.
Высшие интересы государства, полагал Скандраков, настоятельно требуют отыскивать и пестовать таких людей – рабочих, пользующихся доверием рабочих. И Александр Спиридонович всеми силами души, всеми способами желал их отыскивать и пестовать.
Принимаясь за Сизова-младшего, Александр Спиридонович вовсе не намеревался обратить Нила в заурядного секретного сотрудника. Вот так же, в сущности, не хотел он и секретного (заурядного) сотрудничества и от Сизова-старшего.
Они были похожи, тот, неукротимый и мертвый, и этот, апатичный и как будто еще живой. Они были похожи внешне: черные с блеском волосы, сильная стать, легкий наклон головы. На этом сходство Дмитрия и Нила Сизовых кончалось. По крайней мере, на взгляд Скандракова.
Александр Спиридонович никак не мог понять своего слушателя. Да полно, слушал ли Нил Сизов? Он не казался подавленным. Он казался безучастным. Его словно бы не было в прохладной и как бы прихмуренной комнате штаба корпуса жандармов. И наверное, не было его в этом Петербурге, притонувшем, как баржа, в осеннем ненастье.
С той минуты как Сизова скрутили в кабинете Муравьева, с той самой минуты словно бы все остановилось. В карцере Нил пережил странное озарение: необыкновенно ясно вообразилась ему вся жизнь. Не последовательно и не вперемешку, а вся разом, как в круге.
Такое случается иногда перед потерей сознания, за мгновение до полного притупления всех чувств. И Сизов их утратил. Он даже, кажется, перестал обонять и осязать. А затем, как очнувшись, вновь озирал свое прошлое. Однако уже не в общем круге, не в цельности накопленных ощущений и представлений, а движущимися видениями. Четкими и ясными, строго последовательными. Только не с детских картин, а в обратном порядке. И будто происходящими сейчас.
Напряжение это сменилось, как прежде, притуплением всех чувств. Но теперь оно было почти приятным. Как у того, кто, обессилев, задремывает в сугробе.
Самое непонятное было в том, что из его памяти исчезли мать и Саша, хотя поначалу он много и горестно о них думал. К Скандракову он не испытывал ни приязни, ни неприязни, а его речи не были Сизову ни интересными, ни неинтересными. Он остановился. Он не продолжался. Все для него кончилось, и он для всех кончился.
На прощание Скандраков сказал:
– Я не требую ответа, Нил Яковлевич. Я просто был бы рад, если бы навел вас на некоторые размышления.
Однако Александр Спиридонович не без раздражения сознавал, что вряд ли натолкнул «на некоторые размышления» Нила Яковлевича Сизова. И не потому, что Нил Яковлевич Сизов находился в состоянии, близком к прострации. Не этим объяснялось раздражение Скандракова. Он был недоволен собою. Ему чего-то недоставало. Но чего? Кажется, в его рассуждениях о социализме, о будущности общества, если утвердится социализм, недоставало убедительности, «мыслительного материала». Недостаточность была досадной. Что-то ускользало, не давалось Скандракову. Но Александр Спиридонович не сорвал своего раздражения на Сизове.
Скандраков, прощаясь, сказал:
– Таить нечего – впереди ссылка. Радость, конечно, невелика, однако все ж не каторга... И не то, чего вы, вероятно, ожидали. Наконец, прошу помнить: здесь, в Петербурге, среди тех, кто вам ненавистен, у вас есть друг. Прошу помнить и верить... Где б вы ни были, почта найдется.
И вправду, Александр Спиридонович был убежден, что Сизова, жертву муравьевской провокации, постигнет лишь административная ссылка. Кроме происшествия в Бутырской тюрьме и давнего, мальчишеского побега из заводского сортира, за ним ничего не числилось. Скандраков был убежден: административная ссылка годика на три. Скандраков не знал о молчаливом обещании г-на Плеве. О том обещании, которое г-н Плеве беззвучно дал г-ну Муравьеву в «Мавритании», под сенью Петровского парка.
В ночных допросах была какая-то воровская наглость. Внезапно будили. Не вели – волокли. Встрепанного, мятого, жалкого. Туда, где ждал умытый, иронически-спокойный человек, сознающий свое право быть умытым, спокойным, ироническим.
Скандраков редко допрашивал ночами. Но Росси «дозрел». Что прикажете делать? Росси толкнули к Скандракову, и майор – тотчас:
– Поздравляю! Мы убедились: вы не были на Гончарной в день преступления. Слышите, господин Росси? Поздравляю!
Росси слышал. Не облегчение, не исчезновение кошмара, а как удар по лицу – не оскорбительный, но приводящий в чувство.
– Я знал, – слабо выдохнул Росси. – Слава богу...
Майор потряс тетрадью. Обычной, с загнутыми углами, студенческой.
– Нашлась, Степан Антонович. Обнаружилась наконец-то в бумагах покойного инспектора. Тетрадь Дегаева! Вы понимаете, господин Росси? Нашлась, голубушка! Тут все! Вы не виновны!
Росси силился понять: какая тетрадь? какие имена? Не понимая и силясь понять, уже ощущал, как ощущают свет, радостный трепет. И уже струилась в душе благодарность за эту нечаянную радость.
– Да, да, да! – воодушевился Скандраков, улавливая это струение. – Ваши руки чисты от крови. Дегаев назвал убийц. Назвал, мерзавец, равно мерзкий и вам и мне. Назвал, и вот вы спасены. Счастье, что тетрадь нашлась. Ведь если бы...
Скандраков говорил, не переводя дыхания. И где-то как-то, не заметив, сорвался, «пустил петуха», ошибся нотой. Росси растерянно молвил:
– Но... Он не мог их назвать. Не мог.
– Не мог? Почему не мог? Как не мог? – заторопился Скандраков, еще не смекнув, в чем и где сфальшивил.
Росси покачал головой, Скандраков жестко бросил:
– Я спрашиваю: почему не мог?
Росси смотрел покорно. Он будто искал объяснения, хотел его, но еще не нашел слов.
– А! – воскликнул Скандраков. – Вот оно что! Ну как же, как же... Да сообразите-ка вы, да возьмите-ка вы в расчет. – Он опять потряс пухлой тетрадкой. – Вот тут против двух фамилий выставлено: «Nota bene».
– Да? – Росси словно всплывал.
– Да! – Скандраков словно удерживал его на плаву.
Росси помолчал. Потом произнес тоном сожаления:
– Если по совести, господин майор, то исполнителей назначили незадолго. Совсем накануне, а это... – Он указал пальцем на дегаевскую тетрадь.
– А это, – живо блестя глазами, добавил Скандраков, – это наш милый Дегайчик пометил в среду. Понимаете: в среду! За два дня до преступления, совершенного его двумя помощниками.
– Двумя? – вырвалось у Росси.
Скандракову почудилось, что Росси рад этой точности, этой конкретности – «двумя». Но Росси уже спохватился:
– Почему двумя, господин майор?
Поздравляя Росси, Александр Спиридонович ставил силок. Провоцировал, надеясь на чувство благодарности: ведь Росси, безошибочно полагал майор, окончательно «дозрел» в каземате.
Как и другие следователи, Скандраков предполагал двух (кроме бесспорного Дегаева) участников покушения: Росси и некто еще. И если «южанин» назовет товарища, то, надо полагать, потом и товарищ не сочтет нужным выгораживать того, кто его предал.
Но теперь Скандраков знал, что Росси не виновен. Однако невиновность не означала, что Росси не знает дегаевских помощников. Оставалось «трясти дерево».
– Двое, – серьезно и доверительно кивнул Скандраков. – Дегаев стрелял, а те орудовали ломами-пешнями. – И Скандраков поднял два пальца, как рогатку: – Два лома.
«Дерево» сотрясалось. Но еще не роняло «плодов». Росси противился нестерпимому искушению назвать убийц. Пусть и позорно, но покончить с казематной пыткой. Он понимал, что его давняя, провинциальная крамола и незначительная деятельность в Петербурге грозят лишь несколькими годами тюрьмы. Не одиночной, не одиночной... Одиночества не мог он дольше выносить. Он боялся сойти с ума. Мысль о сумасшествии так жгла, так опаляла Росси, что он, быть может, уже не был нормален. И все ж Степан Росси, изнемогая, противился искушению. Встрепанный, мятый, загнанный, несчастный, чему-то нелепо улыбаясь, он опять робко указал на дегаевскую тетрадь. И спросил тоном слабой надежды:
– Выходит, все известно, господин майор? Ведь известно ж, господин майор? Мне-то зачем называть, а? Выходит, мне-то незачем?
И этого наперед ждал Скандраков.
– Как не понять? – вздохнул он сокрушенно. – Честное слово, ваша молодая наивность... Право, как вы не понимаете? – Он снова вздохнул. – Да поймите же вы, голубиная душа, ведь мне, ведь всем нам уже известны имена. У ж е, – повторил Скандраков с нажимом. – Но если вы – понимаете, именно вы – назовете, выйдет возможность ходатайства об административном решении, даже до суда не доводя. Сознаете? Принимая во внимание чистосердечность, предварительное заключение, и так далее, и так далее. – И Скандраков выбросил вперед руку с раскрытой ладонью. – Ну так дайте ж мне эту возможность! Степан Антонович, я уж беседовал с вашими почтенными родителями... Дайте мне эту возможность!
Не реальность освобождения, не встреча с отцом и мамой, не ссылочное житье, не они вообразились Росси. Нет, не это, а вот так же, как тогда, в Рождественском госпитале, перед очной ставкой с Коко, всем существом ощутил он перемену воздуха, перемену запахов: сухой вольный воздух; и тишина, не тюремная, а живая тишина, где есть деревья и нет крыс...
И все ж он сделал последнюю попытку: едва слышно попросил у господина майора дегаевскую тетрадь – «позвольте своими глазами». И тогда Александр Спиридонович как придушил Росси словами мягкими, словами бархатными:
– Да ведь вы не знаете его почерка. А потом... Потом зачем вам убеждаться? Ну зачем испытывать судьбу?
Росси понял: Скандраков оставлял ему лазейку. Он, Росси, мог потом убеждать себя, что лишь подтвердил то, что было известно и без него, до него. Лишь подтвердил, а не выдал. Так зачем заглядывать в дегаевскую тетрадь, зачем лишать себя этой лазейки? Только так он мог, хотя б отчасти, спасти самого себя.
Скандраков приблизился к Росси. Тот сидел, опустив голову. Скандраков положил руки на плечи Росси. Была пауза. Минутная пауза. Без мыслей... Скандраков легонько, но властно потряс Росси за плечи. И Росси как уронил на пол два имени, две фамилии.
Скандраков отпрянул. Готово! Удача! Он торжествовал. Торжествуя, был милосерден: поспешно заверил Росси, что признание останется тайной... Александр Спиридонович не лгал. В подобных случаях деятели политической полиции необычайно щепетильны. И в посулах своих Скандраков не лгал: Плеве обещал административную ссылку, если Росси укажет убийц. А г-н Плеве тоже умел держать слово в подобных обстоятельствах.
Скандраков солгал в другом. Тетрадь Дегаева, которую, кстати, искать не пришлось, тетрадь эта содержала множество имен, но те, двое, в ней не значились. Солгал Александр Спиридонович опять-таки из милосердия. Пусть ложь помогла ему самому, но она помогла и Росси: облегчила акт предательства, оставила шанс для утешения совести.
Скандраков взял стул, сел рядом с арестантом, они стали беседовать, и Росси опять чувствовал признательность и благодарность, потому что он, ей-богу, не выдал, а только поддакивал, только соглашался или только поправлял господина майора, воссоздавшего картину подготовки покушения. Только... А Скандраков опять торжествовал, но теперь уже по иному поводу: он получил награду, которую считал наивысшей для лица, производящего следствие: не изобличал, а беседовал.
Но когда Скандраков, словно невзначай, будто вскользь, осведомился, было ли «какое-либо лицо контрольное над Дегаевым в момент подготовки к убийству Судейкина», Росси дрогнул и умолк.
Ему вспомнились дружеские рукопожатия, ласковая кличка «Гарибальдиец», вспомнился энергичный, веселый, обаятельный человек, известный всему подполью, и не только подполью, человек, судьба которого была связана с участью Лаврова и Чернышевского. И Росси умолк.
Скандраков сказал почти печально:
– Полагаю, было такое лицо.
Росси молчал. Александр Спиридонович осторожно, как больного, тронул его локоть.
– Не Лопатин ли? – Прибавил уважительно: – Крупная фигура.
Росси встрепенулся. С каким-то самозабвением, точно спасаясь и очищаясь, принялся восхвалять Германа Александровича. Восхвалять, и славить, и восхищаться, рассказывать о встрече на Большой Садовой...
Домой майор приехал слякотным утром. Ему хотелось думать о чем угодно, лишь бы не думать о минувшей ночи. Дело он провел блистательно. Право, можно было бы гордиться. Он не гордился. Он чувствовал усталость, не только физическую, но и душевную. Он подумал, что крест его тяжел, что заглядывать в пропасти человеческой натуры могут лишь два сорта людей: либо совершенно преданные долгу, либо совершенно преданные карьере. Он из первых. А таким тяжел их крест.
Финляндец-слуга, привычный к ночным отлучкам прежнего своего хозяина, подполковника Георгия Порфирьевича, держал наготове и печь и самовар. Но Скандраков ни есть, ни пить не стал. Выполоскал пересохшее горло, по пояс растерся влажным полотенцем и лег на диван. «Да-да, – думал он, прикрывая глаза и почесывая подбородок о край пледа, – короткий роздых – и опять, опять».
«Опять» – это департамент с его казенными запахами, бряканьем шпор, с его фраками и мундирами, голосами и звонками, сапогами унтеров и медалями курьеров, стуком тюремных карет.
Он не хотел думать ни о департаменте, ни о допросах, ни об этих хмурых людях, которых нынче назвал Росси. Александру Спиридоновичу нужна была передышка, его мозг пылал, он это чувствовал.
А сна не было. И Скандраков думал о двух убийцах, собственно, не о них, а о том, как надо еще будет доказывать им, что они-то и есть убийцы Судейкина. Доказывать, даже если они и признают себя преступниками. Доказывать, а не навязывать, уличать, а не внушать, вколачивать, а не выколачивать.
Ничего не хотел Скандраков сейчас – ни сопоставлять, ни противопоставлять. Но пылающий усталый мозг сравнивал и сталкивал, искал и находил. Майор лежал с закрытыми глазами. Сна не было.
Александр Спиридонович кликнул финляндца, спросил вина. Выпил залпом, не смакуя. И опять лежал с закрытыми глазами. Сна не было. И дождь стучал не по-московски, не мирно и скромно, а властно и настойчиво.
Скандраков поднялся и, как был, полураздетый, в домашних мягких туфлях, записал весь давешний допрос. Впервые, кажется, подивился он немощи, бесцветности официального слога. Все будто исчезло. Были строки. И не длинно-округленные, как обычно, но сухие и ломкие, как хворост.
Исписанные листы Скандраков присыпал мелким, точно пудра, песочком. Дома он позволял себе этот маленький снобизм: не пользовался промокательной бумагой, а пользовался мелким красносельским песком, который давно вышел из моды.
Потом, несколько помедлив, Александр Спиридонович набросал записочку полковнику Оноприенке, начальнику жандармского управления: он, майор Скандраков, по причине нездоровья не сможет присутствовать на нынешних допросах, хотя и понимает всю их чрезвычайную важность: он, однако, покорнейше просит его высокоблагородие распорядиться о присылке на Гороховую копий с этих допросов.
Все вместе Александр Спиридонович запечатал и подумал, как думал не однажды, что пора бы уж обзавестись собственной печаткой, а не ляпать слепые сургучные бляхи...
День Скандраков провел дома. Облачившись в халат, слонялся из комнаты в комнату, без удовольствия пригубливая сухое эриванское.
Потом стал читать «Ниву». Журнал вывалился из рук. Почему-то подумалось о каких-то лазурных далях, о море, белых виллах. И красивой, скромной женщине. При мысли о женщине сделалось еще грустнее. Что-то очень необходимое разминулось с ним, обошло стороной.
Он двадцать с лишним лет отжил в канцеляриях и прокурорских камерах среди бесконечных входящих и исходящих, секретных и строго секретных, шифрованных и дешифрованных. Перед ним прошли десятки людей, разных и похожих, ушли навстречу своей судьбе, которой не позавидуешь, но которая все же судьба, а он рыхлел, седел и плешивел в канцеляриях, в прокурорских камерах, за пыльными зарешеченными окнами.
Человек не походный, Александр Спиридонович вдруг размечтался о далекой поездке, о каких-то чужих городах, о других совсем людях, которым невдомек очные ставки, секретные сотрудники, статские советники.
Он опять лег и незаметно уснул. Проснулся поздно, почти ночью. На столе желтел пакет. Но Скандракову нынче почему-то тяжело и неприятно было знакомиться с тем, с чем обычно знакомился он и охотно, и быстро, и памятливо. Он, однако, принудил себя взять пакет.
Скандраков прочел:
«Я признаю себя виновным в убийстве подполковника Судейкина, бывшего 16 декабря 1883 года в квартире Сергея Дегаева, жившего под именем Яблонского на Гончарной улице. Я был одним из физических участников этого дела».
Второе показание почти не разнилось с первым. Оба – Конашевич и Стародворский – в один день, чуть не в одночасье признали все.
Александр Спиридонович был прав и в том, что вытребовал у киевских жандармов Конашевича, и в том, что у московских вытребовал «Пухальского», сперва оказавшегося «Савицким», а потом Стародворским, и в том, что «дал созреть» Степану Росси, и в том, наконец, что упросил Плеве административно решить судьбу последнего. Во многом был прав Александр Спиридонович, хорошо потрудился. Он мог быть доволен, счастлив. Как следователь, разрешивший запутанное. Как офицер секретной полиции, исполнивший долг без сучка и задоринки.
Но, должно быть, такой уж выдался Скандракову день – не следовательский, не офицерский, не служебный. И сейчас, дома, в халате, не испытывал Александр Спиридонович ни удовольствия, ни счастья, а испытывал что-то похожее на угрюмую печаль. Опять в душе его протянуло, как боль, желание уехать куда-нибудь далеко, надолго уехать.
Однако мыслью своей он все ж был прикован к тому, о чем читал в бумагах, доставленных из жандармского управления, и он покорно толкал эту мысль, как каторжник тачку.
Конашевич и Стародворский, разобщенные казематными стенами, признали каждый не только свою мрачную роль, но и товарища. Конашевич, говоря о себе, говорил и о Стародворском. И наоборот. И все это без всякого предварительного соглашения. А ведь обоим нельзя было отказать в душевной стойкости. Недаром Александр Спиридонович с первого взгляда определил их «крепкими орешками». Оба отступали с боем, шаг за шагом.
Скандраков особенно оценил волевую мощь Стародворского. «Личность загадочная и характера беспокойного», – определяли гимназические учителя. Рыцарски освободил товарища, которого даже не знал как следует. В Москве был схвачен с бомбами и взрывчатым веществом. Последним покинул квартиру на Гончарной: один, кровью обрызганный, он еще проверил, не осталось ли после Дегаева каких-либо записей (и это его шаги, осторожные, крадущиеся шаги Стародворского, слышал дворник, вызванный горничной из соседней квартиры). Один все проделал, а после – какова натура! – ночь напролет печатал на Большой Садовой листовки-извещения о «казни обер-шпиона империи».
И вот он, день, вот он, час – день и час перелома, белого флага, поднятых рук: Стародворский, признаваясь в убийстве, признает соучастие Конашевича. И наоборот.
Обоим было сказано то же, что он, Скандраков, сказал Росси: есть документ, дегаевский документ. В жандармском управлении не мудрствовали лукаво. Скандраков солгал на словах, там – на бумаге: сунули якобы показания якобы арестованного Дегаева. И эти двое рухнули. Они всего ждали от Дегаева. Они только не ждали его ареста. Откуда было им знать, что Дегаев исчез бесследно? Но они хотя бы должны были предполагать. Нет, рухнули. Расщепило, как ударом молнии. И они капитулировали. Даже не требуя очной ставки с Дегаевым. Вот он, день, после бесконечных дней и часов ожидания виселицы.
Скандраков отшвырнул бумаги. Оделся и вышел из дому. Так, без цели, в ночной дождь, в ропот Адмиралтейского сквера, в пустынность площади, где вечно скачет грозный конь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.