Текст книги "Анатомия террора"
Автор книги: Леонид Ляшенко
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 45 страниц)
– А вы бы напомнили комиссару Равошолю: ведь недавно наш государь пожаловал Анну прокурору. И правительство республики позволило прокурору носить монархический орден!
– Вы о деле князя Кропоткина?
– Да.
Рачковский улыбнулся.
– Ах, Александр Спиридоныч, Александр Спиридоныч... Так-то оно так, да только сотня парламентариев потребовала немедленной амнистии.
– Которая, однако, не выгорела.
– Оттого, что преступление Кропоткина было совершено здесь, на территории Франции, и судил его суд французский. А у нас с вами-то никаких юридических обоснований нет-с. И быть не может-с... – Рачковский опять иронически улыбнулся. – Орден Святыя Анны... Лента через левое плечо... А мосье Равошоль, бьюсь об заклад, придерживается пословицы: из орденской ленты шубы не сошьешь. Ему шуба нужна, вот что, Александр Спиридоныч. Шу-ба-с!
– И во сколько она нам влетит?
– Одному комиссару или вообще? – Рачковский широко повел рукою.
– Вообще.
Рачковский помолчал. Он уже знал прижимистость подполковника Скандракова. Радетель казенного добра, черт его задери. Не из своего кошелька, а жмется, как барышник.
– Уж я прикидывал, – сказал Рачковский, – и так прикидывал, и эдак...
– И что же?
– В итоге, Александр Спиридоныч, никак не меньше пятнадцати.
– Пятнадцати тысяч? Рачковский вздохнул.
– Именно-с. Меньшим не обернуться. – Он оживился. – Да вы, прошу вас, вникните. Вот взять Дегаева. Безвредный, никому уж не нужный. А за него, извольте-ка, за него – десять. За одно лишь указание, где он. А тут... – Рачковский руки воздел. – Тут тяжкий преступник, главарь, вся надежда революции!
– Десять тысяч объявлено отнюдь не за «указание», – сухо поправил Скандраков. – За по-им-ку. А за указание – вполовину меньше.
– Ну хорошо, хорошо, пусть так, ошибся. Однако как не признать – Тихомиров-то не чета Дегаеву! Как не признать?
Скандраков насупился. Его коротенькие ножки, суча и припрыгивая, то высовывались, то вновь прятались под креслом. Эва заломил, брюзгливо думал Скандраков. Правда, в банке – «золотой молоток». И прямехонько на сей параграф расходов. Но Александр Спиридонович всегда жалел казенные деньги. Искренне жалел. А Рачковский и в ус не дует. Привык, видать, жуировать. Ишь нафранчен-то. А в отчетах, которые шлет департаменту, привирает. Как пить дать привирает. А вот пойди-ка обревизуй такого. Нагородит с три короба, а не ухватишь. Однако должное следует отдать – ловок, деятелен, неглуп, далеко не глуп.
Петр Иванович Рачковский числился в посольском штате. Де факто – «состоял при Министерстве внутренних дел». Он давно убрался из России. Пришлось-таки покинуть дорогое отечество: Петеньку Рачковского еще студентом изобличили в провокаторстве, он опасался мести бывших коллег, москвичей революционного толка. А в Париже выказал недюжинные способности. С самим префектом завел связи! Префект здесь – важная птица, веса значительного. Префект Парижа, назначенный лично президентом, подчинен лишь министру внутренних дел. И весь политический сыск в столице тоже у префекта: первое бюро в его канцелярии, в его управлении префектурой.
Чрезвычайные полномочия подполковника Скандракова, личная инструкция г-на Плеве, доставленная дипломатической почтой, произвели на Рачковского известное впечатление. Но в трепет не повергли. Он не лебезил, не заискивал перед посланцем Санкт-Петербурга. В Париже Рачковский плавал акулой. Все умел сообразить, завязать и развязать. Скандраков же здесь, в Париже, казался Рачковскому провинциалом. Однако именно «провинциал» располагал текущим счетом в банке, а к банковским счетам Петр Иванович всегда испытывал почтение.
Практический план «принудительного доставления тяжкого государственного преступника дворянина Льва Александровича Тихомирова» уже вызрел в сообразительном, гибком и хитром уме Петра Ивановича.
Никакой Ландезен, никто из тех, кто терся рядом с Тихомировым по указке Рачковского, не сумел бы уломать Тихомирова хоть на неделю посетить Россию. Высылка из Парижа в провинцию, обещанная и префектом, и комиссаром, вопроса не решала. Оставалось одно: насилие, похищение.
И сразу же топорщились всяческие «но». Тихомиров ныне редко отлучался из дому; а если и отлучался, то к двум-трем лицам. Его внезапное исчезновение, несомненно, всполошит русскую эмигрантскую шатию, друзей-французов. Полиции придется принимать меры, и, конечно, ни сам префект, ни комиссар Равошоль не посмеют пресечь розыски. Наконец, на франко-германском кордоне могут возникнуть черт знает какие затруднения: республиканская пограничная стража, весьма снисходительная на рубежах Швейцарии, весьма бдительна – по въевшейся неприязни к немцам – на рубежах Германии.
Скандраков не спорил. Но волков бояться – в лес не ходить. А идти надо было, ничего не попишешь. И Петр Иванович развивал «методу умыкания».
– Тут раньше всего что нужно? – вопрошал он, азартно раздувая хрящеватые ноздри, в то время как руки его машинально холили одна другую. – Тут раньше всего отменная карета. Ковер-самолет! И я уж приглядел – чудо. Лошади чтоб первейших статей, королевские. Эдаких в Париже раздобыть невелик труд. Найдем. Кучером – непременно француз. И непременно агент. Равошоль обещал верного малого. Разумеется, и этот заломит втридорога. – Рачковский хохотнул. – Знаю, Александр Спиридоныч, нож вам острый, но уж чего тут... – Скандраков не улыбнулся, Рачковский продолжал: – Доктор нужен, не обойтись никак: шприц, морфий... Ну да-да, это уж как он-то, Тихомиров, в карете... Схватить надо где-нибудь в малолюдстве. А ежели в провинцию его выпрут – и того лучше! Уехать-то он уедет, да недалеко. Голову даю наотрез, где-нибудь близ Парижа окопается. А для нас это... – Рачковский пальцы горстью к губам поднес и причмокнул. – Деревенское уединение, лесочек, проселочек, ан мы тут как тут. Приедем, подстережем на прогулке, окликнем: «Извините, сударь, куда ведет эта дорога?» И вот она – минута: рывком в карету, а в горло – кляп, а доктор – сц-ц-ц-ц... – Рачковский изобразил звуком и жестом что-то похожее на инъекцию. – Морфий – штука верная: уснет. Тишина, глубокий сон, а карета – пошел, пошел...
Скандраков покачал головой.
– Доктор... Где же такого охотника наймешь?
Рачковский сцепил руки замком, потряс ими.
– Вот тут, признаюсь, незадача. Сперва-то я одного заприметил. Эх, думаю, лучшего не придумаешь.
– Кого?
Рачковский объяснил: того самого, что лечит тихомировского отпрыска.
– Представляете, Александр Спиридоныч? Каков эффект: Тихомиров, увидев его в карете, онемел бы. Это уж точно: так бы и онемел. А медик бы – сц-ц-ц-ц... – Рачковский повторил жест и звук, означающий инъекцию.
– Да, пожалуй, такой бы пассаж, – согласился Скандраков.
– Однако... – Рачковский вздохнул. – Я справки навел: негож, каналья. Никуда не годится. Этот самый медик коммунарам сочувствовал, раненых выхаживал. Нет, кашу не сваришь.
– А если с полицейским врачом? – предложил Скандраков. – У них при комиссариатах состоят? – И, не дождавшись ответа: – А может, вы сами? А? Сами вы бы и того-с...
Рачковского как ужалило.
– Я! Избави бог, Александр Спиридоныч! Я эти шприцы, эти инструменты... Я видеть их не могу, не то чтобы тронуть. Увольте, увольте!.. Полицейского врача?.. Что ж, пощупать можно. Однако опять, опять благородный металл.
Скандраков задумался. Не о расходах, об ином: уж больно «метода умыкания» смахивала на сцену из Дюма-отца... Юридические неудобства, смущавшие Александра Спиридоновича в Петербурге, теперь «силою вещей» отодвинулись, хотя в глубине души он не переставал ощущать во всем этом предприятии что-то, скажем, не совсем приличное. Но как ни крути, а по смыслу службы и присяги он должен исполнить особые поручения, и он их исполнит.
Не однажды и подолгу обсуживали и пересуживали они с Рачковским «изъятие» важнейшего преступника. Александр Спиридонович высказал, между прочим, мысль, которая понравилась Петру Ивановичу: исподволь, не теряя времени, распустить слух о секретных замыслах Тихомирова наведаться в Россию и тем самым заранее упредить суматоху, неизбежную при его исчезновении. А уж потом, после, когда похищенный окажется в Германии, объявить в петербургских газетах: давно, мол, разыскиваемый Тихомиров задержан в Вержболове. А пока... А пока Рачковскому приискивать доктора, усилить слежку за Тихомировым, не оставлять его пугающей, загадочной почтой.
Регулярные свидания с Ландезеном подполковник не открывал Рачковскому. Поступал так не из склонности к таинственности: информацию Рачковского поверял информацией Ландезена. И наоборот. Агентурные сведения субъективны. Сопоставление – матерь истины. К этому способу Скандраков прибегал издавна.
С некоторых пор Александр Спиридонович чуял расхождение в тональности суждений о Тихомирове. Рачковский находил Тихомирова прежним – непримиримый враг, лишь несколько убавивший свою энергию из-за тяжкого недуга сына. Ландезен непосредственно общался с Тихомировым, и Ландезен нет-нет и поговаривал, пользуясь музыкальным термином, о внезапных модуляциях. Скандраков чутко прислушивался к сообщениям Ландезена. Но при этом он все ж не забывал своего первого впечатления, скорее смутного предположения: уж не «двоится» ль этот фат с физиономией бульварного гуляки, не играет ли на обе стороны?
Правда, еще вчера фат прискакал как сорока, но весть на хвосте принес отнюдь не сорочью. На серьезные размышления навела она Александра Спиридоновича.
Ландезен был настроен смешливо, полагал рассмешить и Скандракова. Ах, каков курбетец, весело думал Ландезен, спеша в открытом фаэтоне-виктории к площади Св. Магдалины.
При первом свидании его высокоблагородие здорово-таки огорошил: «Постарайтесь установить, водит ли Тихомиров знакомство с Лорис-Меликовым». Ну и ну! С таким же успехом можно было бы предположить дружбу Льва Александровича с принцем Уэльским... Ха-ха-ха! С Лорис-Меликовым, графом и генерал-адъютантом, бывшим (при покойном Александре Втором) диктатором всея Руси! Нынешний государь давно уволил диктатора в отставку, Лорис на покое где-то в Европе, не у дел и, может быть, фрондирует. Но дружить или хотя бы водить знакомство с Тихомировым? Было чему изумиться. И Ландезен тогда, при первом свидании с Александром Спиридоновичем, изумился. Ну-с, а нынче... Ах, если его высокоблагородие не лишен юмора, быть потехе.
Едва раскланявшись, Ландезен, не удерживая каскада улыбок и улыбочек, ударился живописать «комический курбетец».
– Изволите ли видеть, вхожу к Тихомировым и в передней – нос к носу с молодым человеком. Этакий приятный кавказец. Одет прилично, но скромно, книги под мышкой. Лев Александрович представляет: «Вот прошу, господин Лорис-Меликов»... – Ландезен сделал паузу.
– То есть как... «молодой человек»? – растерялся Скандраков.
– А так-с! – возликовал Ландезен. – Студент! Совсем молодой! А Лев Александрович конфузился... Он всегда в подобных обстоятельствах... «Вот, – говорит, – пришлось и у него тоже перехватить сто франков. Совсем нужда заела». А я смотрю...
Скандраков замахал руками.
– Погодите! Какие, к черту, франки! Вы мне толком, толком!
– Ох ты господи, – расплылся Ландезен. – Да это племянник. Понимаете – племянник!
– Чей племянник? Какой племянник? – вознегодовал Скандраков. – Перестаньте дурака валять! Что еще за племянник?
– Не я валяю, – расхохотался Ландезен. – Не я, а там, – он ткнул пальцем в потолок, – у вас, в департаменте.
Скандраков грохнул креслом, лицо его побурело. Он так глянул на Ландезена, что тот перестал смеяться. Ничего не поделаешь, господин из департамента лишен чувства юмора.
– Племянник графа Лорис-Меликова, – словно извиняясь, пояснил Ландезен. – Племянник его сиятельства, студент. Вхож к Тихомирову, вхож к Лаврову. Всерьез его, кажется, не принимают. Так, молодой армянин с нигилистским душком.
Ландезен притих. Потешничать не довелось. Скандраков, заложив руки за спину, расхаживал по номеру, крепко пристукивая каблуками. Он был мрачен, он злился.
Эка, однако, департамент плюхнулся в лужу! Какой-то болван телеграфировал о появлении в тихомировском окружении Лорис-Меликова, департаментские приняли сопляка за графа Михаила Тариеловича. И вывели гипотезу: существует-де альянс экс-диктатора, экс-министра с парижским центром заговорщиков. Очень похоже, очень достоверно получалось: граф слыл конституционалистом, предлагал покойному государю нечто вроде Земского собора, а новый государь, третий Александр, дал ему пинок под зад.
В Гатчине гипотеза обратилась в гиперболу: Лорис с Юрьевской в давнем приятельстве; обиженные, злобствующие, опальные, они, пожалуй, решатся и на сговор с революционерами ради дворцового переворота. Тогда уж быть Лорису при Юрьевской правой рукой, а Юрьевской при сыне своем – от морганатического брака с Александром Вторым – регентшей. Так мерещилось гатчинскому семейству.
Оттуда, из этой точки и проклюнулся росток сверхсекретной миссии подполковника Скандракова. Нынешняя «эврика» Ландезена прибила его как град. Резанула, раздосадовала дурацкая ситуация. С другой стороны, он мог бы и злорадствовать: еще в Петербурге Александр Спиридонович сомневался в серьезности гатчинских беспокойств. И оказался прав. Ее светлость княгиня Юрьевская, как и его сиятельство граф Лорис-Меликов, мирно жительствуют в Ницце.
Скандраков, выпроводив Ландезена, решил прогуляться. Близился праздник, годовщина взятия Бастилии, город охорашивался гирляндами, флагами, готовился к фейерверкам.
Скандраков рассеянно посматривал по сторонам, его трость то плавно взлетала, то, скользя в ладони, опускалась. Шел он без цели, куда ноги несли, не думая ни о Тихомирове, ни о хлопотах Рачковского, ни о Ландезене, а думая о том прелестном местечке, где мирно жительствуют экс-диктатор и вдова императора.
Скандраков никогда не бывал у теплого моря. Да где он, собственно, бывал? Киев, Москва, Петербург. И вот – Париж. Не густо. Пролетят года – аминь... Он размечтался. Ему рисовались пальмы, желтые и оранжевые сады, снежные виллы Ниццы и прелестные, как жемчужины, дамы, огни карнавалов, золотой вихрь казино.
Его повлекло в лазурь, в очаровательную беспечность, ему захотелось кейфа, неги, ничегонеделанья. А чем он хуже других? Почему он должен бессменно стоять на часах? Отчего бы ему не совершить небольшой вояж де плезир? Ах, черт побери! И если уж на то пошло... Если уж на то пошло, ему необходима Ницца! Да-да, необходима: присмотреться к образу жизни Екатерины Михайловны Юрьевской, рожденной княжны Долгорукой, угрожавшей царствующему дому... В спальном вагоне он умчит к Средиземному, к горизонтам, парусам, плеску прибоя...
Увлекшись, мечтая, Александр Спиридонович все ж испытывал некоторую неловкость: если он поедет, то, признаться, ради собственного удовольствия. Конечно, он заслужил отдохновение. Однако не худо бы отыскать маломальский служебный оттенок для вояжа де плезир.
Оправдание не отыскивалось. А Ницца соблазняла. В парижском солнце уже чудилась южная ласка. В походке Александра Спиридоновича появилось что-то томное. Подполковник Отдельного корпуса жандармов, чиновник особых поручений департамента полиции Александр Спиридонович Скандраков поддавался искушению.
Александр Спиридонович присел на скамью. Ветерок гонял пыль и сор бульвара. Желание Ниццы не унималось. Он чувствовал, что не устоит. Вот только бы что-то придумать. Ну хоть бы самую малость. Нет, все равно не устоять. В нем очнулось давнее, кадетское удальство. Он снял цилиндр, вытер платком лоб, проплешину. Его улыбка была бездумной, он разгуливал по Ницце, среди дам, прекрасных, как жемчужины, видел опаловый отсвет моря... Чернявый, спокойный юноша прошел мимо, размахивая книгой... Скандраков посмотрел ему всед. И вдруг – как озарение, как наитие: «Молодой армянин... Молодой армянин...» Одним промельком этот чернявый с книгой сомкнул в уме Скандракова какую-то цепочку. И озарило: «Молодой армянин – посредник! Несомненно, посредник. Они – Юрьевская и Лорис – связаны с нигилистами через племянника. Так! Так! Только так! Посредник!»
Скандраков не заметил, как очутился в гостинице. Все стало по местам. Четко, стройно, определенно. И эта четкость, стройность, определенность, обычно не внушавшие Скандракову доверия, теперь были для него непреложными: легко соглашаешься с тем, что согласно твоим желаниям.
В Ниццу немедля! Он устроит слежку за княгиней и графом. Рачковский будет телеграфировать ему о каждом посещении парижской почты «молодым армянином», а он, Скандраков, подкупит в Ницце почтмейстера...
Проклятье, прислуги никогда не дозовешься. Пусть гарсон летит на вокзал: билет, билет! Скандраков не снимал пальца с кнопки электрического звонка. Прислуга по обыкновению не появлялась. Нажимая кнопку, Скандраков машинально скользнул взглядом по газете.
– Ах! – вырвалось у Александра Спиридоновича. Он больше не звонил. Он перечитывал строчки светской хроники.
Одновременно больной Саша, измученные родители увидели свет: катакомбы, полные криков и мук, кончились. У доктора, обсыпанного табаком и перхотью, повлажнели глаза. Он сказал Тихомирову:
– Я старый, замшелый атеист, но вот – чудо! Слышите, сударь: чу-до!
Тихомиров, не удерживая счастливых слез, сбивчиво благодарил. Катя, всхлипывая, привстав на цыпочки, обняла доктора, целуя трижды, по-русски, истово его впалые морщинистые щеки, сухой тонкий рот. Доктор бормотал: «Мадам... Мадам...»
Вечером Тихомиров купил «корреспонденцию» – омнибусный билетик в оба конца – и покатил далеко, на улицу Дарю. Сладостное напряжение ощущал Тихомиров. И вместе страх, робость, радостное удивление. Он сознавал: теперьможно.
За годы эмиграции Тихомиров ни разу не переступил порога православной церкви. Католические он посещал. Разных стилей, знаменитые и незнаменитые, красивые и уродливые. Посещал, как иностранец посещает музеи. Но порога православной церкви не переступал: стыдился. Не веруя в Бога, он не богохульствовал. В этом крылось подспудное сознание греховности, не обычной, как у всех, нет, особой, определившейся всей прошедшей жизнью.
В лунные ночи, при песьем хриплом вое, он часто молил о пощаде. Нечто. Кого-то. Молил исцелить погибающего мальчика. Но не молился. А потом... Потом уже не смел сказать: «Не верую в Тебя, ибо нет Тебя». Но еще не смел и сказать: «Верую. Верую истинно».
Омнибус остановился на углу улиц дю Фобур и Дарю. Пройдя немного, Тихомиров увидел церковь: маленькая, славная, с золотыми маковками, вся как на ладони перенесенная из российского уезда. И странно: церковка не враждовала со своим тесным и сумрачным парижским окружением, а мирно приглашала принять ее такой, какая она есть, ничего не требующей.
В церкви было пусто. Служитель стелил ковровую дорожку. Тихомиров по-французски спросил, будет ли служба. Причетник выпрямился, взглянул на Тихомирова, ласковым баском ответил по-русски:
– Да уж идет служба. В нижней церкви. – И приветливо кивнул: – Пожалуйте, я через алтарь проведу.
Нижнюю церковь несильно, но ровно озаряли свечи. Дьякон читал ектенью. Прихожане, мужчины и женщины, дождавшись паузы, выдыхали напевно: «Господи, помилуй...» Тихомиров не различал ни лиц, ни огней, ни образов. Голова у него закружилась. Он прислонился к стене. Дьякон читал, хор вторил: «Господи, помилуй...»
Потом, когда отошла вечерня, возвращаясь домой, Тихомиров понял: еще немного, и у него бы разорвалось сердце. Но там, в церкви, его опять спас Саша. «Если я умру, – мелькнуло в голове, – что будет с мальчиком?» И тотчас, будто нечаянно, смущенно и робко подтянул: «Помилу-у-уй...» Ему стало тепло, так и разлилась теплота, он различил людей, свечи, образа, услышал голос дьякона.
Сашина болезнь была наказанием; Сашино выздоровление – не медицинским феноменом, а милостью. Милостью, но еще не отпущением грехов... Маленький Сашура... Блаженный Августин увидел на берегу потока ребенка; малыш вычерпывал ложкой поток. «Это невозможно», – улыбнулся Августин; ребенок ответил: «Так же, как постичь сущность святой Троицы...» «Веровать надо, а не мудрствовать. Меня спас Саша...»
Доктор советовал Тихомировым покинуть Париж. Полицейский комиссар «советовал» убраться в провинцию. Ла-Рэнси? Час езды от Парижа – и уже деревня. Час от Парижа – и уже провинция, департамент Сены и Уазы.
Ла-Рэнси обладало еще одним – бесспорным для Тихомирова – достоинством. Поезда ходили туда с Восточного вокзала, далекого от Латинского квартала, гнездовья русских эмигрантов.
Тихомиров еще не порвал с ними, как некогда, в юности, порвал с верой; Тихомиров отдалялся от них, как теперь, в зрелости, на четвертом десятке, обретал веру. Они еще нуждались в нем, он уже не нуждался в них. Он искал тишины, они – суеты. Он жаждал покоя, они – бури...
Когда-то Ла-Рэнси принадлежало Луи Филиппу. Луи Бонапарт, сделавшись Наполеоном Третьим, велел распродать Рэнси по частям. Бывшим королевским имением владели теперь буржуа и зажиточные крестьяне. Еще широко шумели королевские заповедные леса, но олени перевелись. Еще не обвалился королевский охотничий домик, но в нем уж не пахло ни кожей, ни псиной, ни порохом.
Деревья, травы, цветы, овощи – все здесь было до краев налитое, телистое. Не дева Флора, изваянная Фальконе, а Флора дебелая, много рожавшая, широкая в бедрах, с большой упругой грудью.
Старенький флигелек был полон скрипов и шорохов. Рядом высились вязы. Говорили, что вязам не меньше тысячи лет. Они стояли как Гаргантюа и Пантагрюэль. В их изобильной листве застряли бы пушечные ядра. Под сенью таких вязов мог бы расположиться цыганский табор, драгунский отряд или молчаливый отшельник. Тысячелетние вязы и старенький флигелек укрыли Тихомирова.
Человек остался со своим «я». Не так, как в тюремной камере, откуда он рвется душой и плотью. И не так, как в скиту, куда он рвется душой, убегая плоти. Остался, чтобы познать свое «я»: подобно астроному – в телескоп; подобно натуралисту – в микроскоп. Познать далекое прошлое. Познать недавнее, изжитое в эмигрантских годах.
Еще колеблясь, еще скользяще, но уже являлись эти мысли-догадки, эти догадки-мысли: о стенающей русской душе, которой суждены вечные поиски и вечные заблуждения, горечь и пессимизм, а может, и новые надежды. Те новые надежды, которые потребуют отречения и покаяния.
Мышлением о мышлении услаждался Аристотель. Тихомирову трудны и грустны были размышления о путях собственного мышления. (Или того, что он, как многие, принимал за собственное.) Лукавый бродил среди тех, кто звал себя землевольцами, народовольцами, нигилистами, анархистами, социалистами. Лукавый заманивал в пустыню. В пустыне возникают миражи. Самые зыбкие из них – социальные... А реальность – вот она, возьми и взгляни: вязы, ближняя каштановая роща, сельские дороги среди полей, цветы. Есть гул шмелей, повседневная смена простых забот, купанье детей, разносчики съестного с большими плетеными корзинами, мирная беседа огородников, опершихся на лопаты.
Саша поправился, но, и прежде слабенький, не был вполне здоров. Тучи рассеялись, это так, но небо еще не блистало. Доктор (вечное ему спасибо, низкий-низкий поклон) предупреждал: возможны осложнения, беды, как и ведьмы, любят водить хороводы. У мальчугана случались боли в затылке. На него туманом находили видения. Иногда он пугался паука, бабочки, сучка, гусеницы. Однако – Божья милость! – глухота, слепота обошли, не тронули Сашуру.
Утром Тихомиров работал: журнальные заказы привалили почти одновременно с выздоровлением сына. Потом гулял с Шурой. Они пересекали шоссе и выбирались на поляну.
Поляну окружали каштаны, можжевельник. На волглых низинках круглились мягкие хвощи. И вот еще что хорошо: не росли на этой поляне противные купавки, ничего желтого. Тихомиров не терпел желтых цветов – такая же дурная примета, как и луна слева.
Другим излюбленным местом был пруд, большой и глубокий, в плотных тенях гигантских тополей. Клевом пруд не баловал. Зато чаровал лебединой стаей. Мальчик замирал. И отец тоже.
Не знаю я, коснется ль благодать
Моей души болезненно-греховной,
Удастся ль ей воскреснуть и восстать,
Пройдет ли обморок духовный?
Поэт тревожился, сомневался. Тихомиров тревожился, но уже не сомневался. Почти не сомневался. Особенно в те минуты, когда видел плавный лебединый ход, когда его рука согревала и нежила ладошку сына, а ухо ловило ропот тополей, плеск воды.
Благодать прикасалась к нему и светом вечерней лампы, и когда, отведя глаза от Евангелия, он смотрел в темный сад, слушал, как натекает ночь: звяканье засова, чьи-то шаги за оградой, вдруг зашумевшие и вдруг умолкшие вязы, сверчок и какая-то птица.
Он почти не сомневался, что уже скоро, совсем скоро минет «духовный обморок». Минет. Если... Если он, Тихомиров, признает, что пребывал омертвелым именно в ту, сравнительно недавнюю пору жизни, исполненную, как ему представлялось, чистых идеалов и высоких целей.
А Катина душа воскресла. Он это видел, чувствовал, знал. Для них супружество не было мукой, но в их супружестве было много муки. Безденежье, неприкаянность. Ожидание несчастий, утраты друзей. Тоска по дочкам: девочки жили в Новороссийске, с дедушкой и бабушкой. Сашин менингит. В страшные Шурины недели и месяцы за гранью надежд им случалось ненавидеть друг друга.
Теперь, в богоданном Ла-Рэнси, Катя расторопно домилась. Она завела знакомства на рынке и в лавке, необходимые каждой хозяйке. Подружилась с соседками-буржуазками, ходила к ним в гости. Она стала улыбчивой, приветливой, часто смеялась. Никто бы не признал в Екатерине Сергеевой-Тихомировой бывшего члена Исполнительного комитета «Народной воли», якобинки столь же непреклонной, как и ее замлячка, уроженка Орловской губернии, «мать игуменья» Ошанина. Никто бы не признал. А Катя, лихом не поминая прошлое, вовсе не поминала это прошлое.
В интимных отношениях с Левой явилась зрелая, спокойная нежность. Такая же округлая и налитая, как все окрест. Иногда всей плотью, сладостно, но тоже спокойно возникало в ней желание беременности. И гасло, не оставляя ни горечи, ни сожалений.
Ее парижские мечты о России, где она приняла бы под крыло девочек, как-то утихли. Струилась, правда, греза о том, что Лев наконец утвердится, заработок его станет пусть небольшим, но постоянным, а тогда уж она выпишет своих дочурок и будет совсем счастлива.
Заработок и впрямь обещал не иссякнуть. Еще в Париже Лев Александрович свел знакомство с Павловским. Тот представлял во Франции петербургскую газету «Новое время». Когда-то Павловский числился «красным», судился, отбывал северную ссылку, бежал. «Краснота» его поблекла, а после и совсем слиняла. Суворин, издатель «Нового времени» (от одного его имени негодующе сверкали глаза и Лаврова, и Ошаниной, а раньше и Тихомирова), Суворин, сам литератор, знал толк в журналистике и дорожил Павловским.
Несмотря на попреки и укоры эмигрантов, Тихомиров сблизился с Павловским. Лев Александрович обнаружил в «гончей из своры Суворина» гибкий, наблюдательный ум, способность искренне наслаждаться искусством и умение устраивать собственную независимость, не теряя при том, как думалось Тихомирову, личного достоинства.
Вот этот самый Павловский наведывался в Ла-Рэнси. Тихомировы его привечали: он приезжал с приятными новостями. Переговоры Павловского с издателем о сотрудничестве Тихомирова (разумеется, под псевдонимом) велись успешно: социологические этюды из жизни Франции, библиографические обзоры, рецензии и т. п. А в последний раз Павловский показал Льву Александровичу телеграмму издателя: «Готов использовать талант, откуда бы он ни был». И в поощрение таланту – их поощрять надо! – авансом несколько сот рублей.
Кроме Павловского, как и надеялся Тихомиров, в Ла-Рэнси почти никто не заглядывал, если не считать Ландезена. Ландезен был Льву Александровичу и не в тягость, и не в особое удовольствие. Молодой человек не томил ни вечным эмигрантским нытьем о российском безвременье, ни рассуждениями о судьбах русской интеллигенции, ни известиями о наступлении Плеханова и Ко на заговорщиков-террористов.
Тихомиров благоволил к Ландезену. Малый из тех, что водятся в космополитической среде Латинского квартала. Склонен пофрантить, приволокнуться за дамочками? Не велик грех. А закатится в Ла-Рэнси – милости просим к нашему шалашу. Лишь бы ненадолго.
Ландезен восхищался местностью. Его восторги тешили Тихомирова. Он чувствовал себя первооткрывателем райского уголка и охотно показывал Ландезену поляну, окруженную каштанами, лебединый пруд, лесную дорогу, как на пейзажах Курбе, все свои прогулочные маршруты.
Однажды у поляны, на шоссейной дороге застучал экипаж. Карета ехала медленно, шторки на окнах были задернуты. Но Тихомирову почудилось, что из-за края шторки кто-то его разглядывает.
– Ах, как хорошо, как хорошо, – вздохнул Ландезен, косясь на экипаж.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.