Автор книги: Леонид Видгоф
Жанр: Архитектура, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
Летом 1932 года Мандельштам живет в основном в санатории ЦЕКУБУ в Болшеве, но часть лета проводит в городе. 21 июня знакомится с поэтом А.В. Звенигородским. 9 июля к Мандельштамам во флигель Дома Герцена приходит Анна Ахматова. 8 сентября 1932 года поэт заключает договор с Государственным издательством художественной литературы (ГИХЛ) на книгу «Стихи», а 31 января 1933-го подписывает с тем же ГИХЛом договор на «Избранное». Ни то, ни другое издание не состоялось.
Майские дни 1932-го остались в стихотворении «Там, где купальни-бумагопрядильни…».
Там, где купальни-бумагопрядильни
И широчайшие зеленые сады,
На Москве-реке есть светоговорильня
С гребешками отдыха, культуры и воды.
Эта слабогрудая речная волокита,
Скучные-нескучные, как халва, холмы,
Эти судоходные марки и открытки,
На которых носимся и несемся мы.
У реки Оки вывернуто веко,
Оттого-то и на Москве ветерок.
У сестрицы Клязьмы загнулась ресница,
Оттого на Яузе утка плывет.
На Москве-реке почтовым пахнет клеем,
Там играют Шуберта в раструбы рупоров.
Вода на булавках, и воздух нежнее
Лягушиной кожи воздушных шаров.
Набережная у храма Христа Спасителя
Лодки на Москве-реке. Фотография И. Ильфа
Парк культуры и отдыха был открыт в августе 1928 года. Он включил в себя три части – территорию, где в 1923 году проходила первая Всероссийская сельскохозяйственная и кустарно-промышленная выставка, Голицынский и Нескучный сады. Имя Горького парку присвоили уже после написания мандельштамовского стихотворения – 25 сентября 1932 года (тогда же и Тверская стала улицей Горького). Купальни на Москве-реке действительно были; находились на реке и некоторые предприятия. Возможно, более верным вариантом первого стиха стоит считать «Там, где купальни, бумагопрядильни» (через запятую) – в таком виде первая строка приводится в ряде изданий Мандельштама. Вообще купающихся, загорающих и катающихся на лодках в теплые дни на Москве-реке было много. Очерк С. Алымова «В кругу Москвы» (1927) свидетельствует об этом: «От Каменного моста до пышно-зеленых Воробьевых гор, через изумрудное великолепие Нескучного сада растянулась по отмелям гирлянда обнаженных, блаженствующих тел. В лодках та же бронзовая мускулатура, что и на берегу. Крылатые взмахи весел несут вверх по течению далеко за Москву, где уже нет трамваев и городской суеты»[251]251
Алымов С.Я. Указ. соч. С. 8.
[Закрыть]. В стихе «Судоходные марки и открытки» отозвалась, видимо, строка из написанного годом ранее, в июне 1931 года, стихотворения «Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!»: «И вся Москва на яликах плывет». Характеризуя «Там, где купальни-бумагопрядильни…», Надежда Мандельштам отмечает, что это стихотворение – «вспышка любви к Москве, как бы остаток нежности», которая выразилась в белых стихах 1931 года и в прозе «Путешествие в Армению». «Эти стихи, – продолжает Н.Я. Мандельштам, – результат поездок по Москве весной – Нескучный сад, где, как О.М. всегда помнил и всегда напоминал мне, обменялись клятвами два мальчика – Огарев и Герцен. <…> Москва в “удельных речках”[252]252
Н. Мандельштам отсылает читателя к строке из стихотворения 1918 года «Все чуждо нам в столице непотребной»: «Удельной речки мутная водица».
[Закрыть] – тоже постоянная нежность О.М. Здесь чувство близости, родства и единства всех этих московских речонок, фольклорная песенка об их единстве. Единственный образ, который может показаться непонятным, – это “вода на булавках”. Это струйки, текущие из разъезжающей по парку бочки-лейки»[253]253
Мандельштам Н.Я. Комментарий к стихам 1930–1937 гг. С. 280–281.
[Закрыть]. Такую бочку-лейку мы находим и в прозе Мандельштама – в повести «Египетская марка»: «Бочка опрыскивала улицу шпагатом тонких и ломких струн». И в черновиках «Египетской марки»: «Вот проехала бочка, обросшая светлой щетиной ломких водяных струй, и садовник сидел на ней князем». Не очень понятным остается, вопреки утверждению Н. Мандельштам, и почему «на Москве-реке почтовым пахнет клеем». По мнению М.Л. Гаспарова, это говорится о запахе, доносящемся от ближней к Парку культуры и отдыха кондитерской фабрики «Красный Октябрь». Это мнение представляется не очень убедительным: «кондитерские» ароматы и запах клея различны. По нашему мнению, воспоминание о запахе почтового клея возникает в сознании в связи с «судоходными марками и открытками»: берег парка, деревья, купальщики, лодки – все это напоминает открытки с видами курортных мест, которые отдыхающие посылают домой, родственникам и знакомым, – отсюда и почтовая ассоциация.
В «Стихах о русской поэзии», написанных в правом флигеле Дома Герцена, выражено радостное приятие жизни – неслучайно в первом из стихотворений цикла появляются, на фоне весело хлещущего дождя, такие жизнелюбцы, как Державин и Языков.
I
Сядь, Державин, развалися,
Ты у нас хитрее лиса,
И татарского кумыса
Твой початок не прокис.
Дай Языкову бутылку
И подвинь ему бокал.
Я люблю его ухмылку,
Хмеля бьющуюся жилку
И стихов его накал.
Гром живет своим накатом —
Что ему до наших бед? —
И глотками по раскатам
Наслаждается мускатом
На язык, на вкус, на цвет.
Капли прыгают галопом,
Скачут градины гурьбой,
Пахнет городом, потопом —
Нет – жасмином, нет – укропом,
Нет – дубовою корой!
Г.Р. Державин был потомком одного из татарских мурз, отсюда упоминание «татарского кумыса». Конечно, это и характеристика «варварской» мощи, цветистости и «непричесанности» державинской поэзии. В некоторых изданиях встречаем иной вариант стиха 17 в качестве основного: «Пахнет потом – конским топом…». (См., например: Мандельштам О. Стихотворения. Проза. М., 2001.)
И во втором стихотворении цикла гроза не прекращается:
II
Зашумела, задрожала,
Как смоковницы листва,
До корней затрепетала
С подмосковными Москва.
Катит гром свою тележку
По торговой мостовой,
И расхаживает ливень
С длинной плеткой ручьевой.
И угодливо-поката
Кажется земля – пока
Шум на шум, как брат на брата,
Восстает издалека.
Капли прыгают галопом,
Скачут градины гурьбой
С рабским потом, конским топом
И древесною молвой.
«Смоковница», видимо, имеется в виду евангельская, которой Иисус, не найдя на ней смокв, предрек бесплодие. Звуковое подобие слов «СМОКоВницы», «подМОСКоВными» и «МОСКВа» очевидно, но смысловая связь не столь ясна. Здесь, несомненно, снова появляется мотив московской хитрости, оборотистости и готовности к подчинению силе, который звучал в стихотворении 1918 года «Все чуждо нам в столице непотребной…» и в очерке «Сухаревка»; вспомним: «Она в торговле хитрая лисица, / А перед князем – жалкая раба…» – и сопоставим с «угодливо-покатой» торговой московской землей, по которой расхаживает с длинной плетью ливень. Финальное предложение «Сухаревки»: «Несколько пронзительных свистков[254]254
Милицейских.
[Закрыть] – и все прячется, упаковывается, уволакивается – и площадь пустеет с той истерической поспешностью, с какой пустели бревенчатые мосты, когда по ним проходила колючая метла страха».
«Москва – третий Рим», по пословице. Важно заметить, что через пять лет, в 1937 году, в Воронеже, подобные характеристики найдет Мандельштам для фашистского Рима: «Город, любящий сильным поддакивать <…> И над Римом диктатора-выродка / Подбородок тяжелый висит» (ср. с одной из главных характеристик советского вождя – тяжестью – в антисталинских стихах, появившихся на следующий год после написания «Стихов о русской поэзии»: «…А слова, как пудовые гири, верны…»). Родство между сталинской и фашистской диктатурой Мандельштам, без сомнения, хорошо чувствовал.
Но ведь в евангельской смоковнице ничего «рабского» не было, на ней просто не было плодов, потому что еще не пришло время собирать смоквы. Сравнение Москвы со смоковницей, которая по слову Иисуса засохла, навсегда осталась бесплодной, не есть ли еще один раздраженный выпад Мандельштама по адресу «столицы непотребной», как он писал в 1918 году, ее «бесплодия» («ее сухая черствая земля») – выпад, объяснимый, наверное, тем состоянием нервной издерганности, в которое поэта привело недавнее скандальное дело, связанное с переводом «Тиля Уленшпигеля».
«Развернуть строительство метро!» 1932
Вслед за Державиным и Языковым из первой части «Стихов о русской поэзии» во второй в одном из вариантов появляется деловитый и успешный в журнальной «торговле» Некрасов (стихи 5–6): «У Некрасова тележка / На торговой мостовой».
Из комментария Н.Я. Мандельштам к этим стихам: «Прижизненные издания русских поэтов были для него едва ли не самой дорогой частью той горсточки книг, которые он собирал по букинистам. И именно в 32-м году, живя на Тверском бульваре в настоящей трущобе, он завел себе полочку и тащил туда и Языкова, и Жуковского, и Баратынского, и Батюшкова, и Державина, и еще, и еще, и еще… <…>
О “торговой мостовой” – в те годы в центре Москвы еще были улицы, вымощенные крупным булыжником, – забота Городской Думы»[255]255
Там же. С. 291, 295.
[Закрыть].
«Стихи о русской поэзии» (цикл из трех стихотворений; третью часть – «Полюбил я лес прекрасный…» – приводим ниже) датируются 2–7 июля 1932 года. А 1 июля в газете «Вечерняя Москва» сообщалось: «Вчера в 4 часа дня над Москвой пронесся сильнейший ливень с грозой. А в Останкине и Погонно-Лосиноостровском было одиннадцать случаев поражения молнией. Пострадавшие каретой “Скорой помощи” были привезены в Москву. Во время грозы – с 4 часов 30 минут до 6 часов вечера – было прервано междугородное телефонное сообщение почти со всеми городами. Все дневные представления и гулянья в парках и садах были прерваны»[256]256
Цит. по кн.: Вострышев. М.И. Москва сталинская. Большая иллюстрированная летопись. М., 2008. С. 305. Связь между газетной заметкой в «Вечерней Москве» и стихами Мандельштама отмечена в книге О.А. Лекманова «Осип Мандельштам: жизнь поэта» (с. 217).
[Закрыть].
Гроза для Мандельштама – всегда символ настоящего события: в истории ли, в культуре ли, в природе ли. Рост растения, например, описан Мандельштамом в «Путешествии в Армению» так: растение – «посланник живой грозы, перманентно бушующей в мироздании, – в одинаковой степени сродни и камню, и молнии! Растение в мире – это событие, происшествие, стрела, а не скучное бородатое развитие!». Это восприятие жизни в постоянной и часто непредсказуемой динамике, несомненно, связано у Мандельштама с философией Анри Бергсона, идеями которого поэт был очень увлечен в молодости и интерес к которому оживился снова в начале 1930-х годов. Одному из стихотворений немецкого революционного поэта Макса Бартеля, чьи стихи Мандельштам переводил в середине 1920-х, он дал в переводе название «Гроза правá» (по одной из строк Бартеля), хотя в оригинале оно называется «Лес и гора» (“Wald und Berg”) (приводим начальные четверостишия):
Лесная загудела качка.
Кидаюсь в песню с головой!
Вот грома темная заплачка.
Ей вторит сердца темный вой.
Разлапый, на корню, бродяга,
С лазурью в хвойных бородах,
Брат-лес, шуми в сырых оврагах,
Твоих студеных погребах.
Подпочва стонет. Сухожилья
Корней пьют влажные права.
В вершинах жизни изобилье.
Гроза права. Гроза права.
«Поэзия, тебе полезны грозы!» – в который раз подтверждает Мандельштам свою позицию в стихотворении «К немецкой речи».
В написанных на Тверском бульваре стихах появляются и «Лермонтов, мучитель наш», и Фет, и Тютчев, с которым у Мандельштама всегда связывалось чувство надвигающейся или разразившейся грозы (не только в природе, но и в исторической, политической жизни), и Веневитинов, и Боратынский… Мандельштам смакует их «стихов виноградное мясо» (как сказано в приводимом ниже стихотворении о Батюшкове). Каждый представлен со своим, непросто разгадываемым атрибутом, только «перстень – никому».
Дайте Тютчеву стрекóзу —
Догадайтесь, почему.
Веневитинову – розу,
Ну а перстень – никому.
Баратынского подошвы
Раздражают прах веков.
У него без всякой прошвы
Наволочки облаков.
А еще над нами волен
Лермонтов – мучитель наш,
И всегда одышкой болен
Фета жирный карандаш.
8 июля(?) 1932
Исследователи (в первую очередь надо назвать Омри Ронена) давно определили значение упомянутых атрибутов – нашли, в частности, стрекозу у Тютчева («В душном воздуха молчанье, / Как предчувствие грозы, / Жарче роз благоуханье, / Звонче голос стрекозы…»). Непростому образу стрекозы у Мандельштама, Тютчева и вообще в русской литературе посвящена блестящая работа Ф.Б. Успенского[257]257
Успенский Ф.Б. Habent sua fata libellulae («Дайте Тютчеву стрекозу…») // Три догадки о стихах Осипа Мандельштама. М., 2008.
[Закрыть]. Нашли и розу у Веневитинова, в его стихотворении «Три розы». «Перстень носил Пушкин, воспевал Веневитинов (эксгумация останков Веневитинова и изъятие его перстня для музея произошли совсем недавно, в 1931 году)», – комментирует М.Л. Гаспаров[258]258
Гаспаров М.Л. Примечания. С. 787.
[Закрыть]. Уточним: эксгумация останков Веневитинова произошла в 1930 году (поэт был похоронен на кладбище Симонова монастыря); перстень поэта находится в настоящее время в Государственном литературном музее. Вероятно, у Мандельштама все-таки имеется в виду главным образом пушкинский перстень: ведь Веневитинов уже «получил» в стихотворении розу. Что же касается знаменитого перстня Пушкина, то он, побывав после смерти поэта у В.А. Жуковского, его сына Павла Васильевича, И.С. Тургенева и Полины Виардо, был передан последней в Пушкинский музей Императорского Александровского лицея. Перстень-печатка из музея исчез – был украден в революционное время; сохранился, однако, его оттиск – надпись на древнееврейском языке гласит: «Симха, сын почтенного рабби Иосифа, да будет благословенна его память». Как видим, в надписи упомянут некий уважаемый тезка Мандельштама. По всей вероятности, перстень этот принадлежал какому-то крымскому караиму. Бренность человеческой жизни, и отдельного человека, и целых народов – одна из важнейших тем поэзии Боратынского (Мандельштам пишет его фамилию через два «а»; узаконено и то, и другое написание, но с точки зрения исторической больше оснований для варианта «Боратынский»). «Баратынского подошвы раздражают прах веков» и в его ранних «Финляндии» и «Риме», и в «Черепе», и в написанном незадолго до смерти стихотворении «Дядьке-итальянцу»: «В свои расселины вы приняли певца, / Граниты финские, граниты вековые… <…> / Умолк призывный щит, не слышен скальда глас, / Воспламененный дуб угас, / Развеял бурный ветр торжественные клики; / Сыны не ведают о подвигах отцов; / И в дольном прахе их богов / Лежат поверженные лики! / И все вокруг меня в глубокой тишине!» («Финляндия»); «Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель, / Ты был ли, о свободный Рим? / К немым развалинам твоим / Подходит с грустию их чуждый навеститель…» («Рим»); «Усопший брат! кто сон твой возмутил? / Кто пренебрег святынею могильной? / В разрытый дом к тебе я нисходил, / Я в руки брал твой череп желтый, пыльный!» («Череп»; как не вспомнить прозвище, которым наградили Боратынского друзья-поэты: Гамлет-Боратынский); «А я, я, с памятью живых твоих речей, / Увидел роскоши Италии твоей! / <…> / И Цицеронов дом, и злачную пещеру, / Священную поднесь Камены суеверу, / Где спит великий прах властителя стихов…» («Дядьке-итальянцу»; «властитель стихов» – Вергилий). Хрупки, непрочны, подобно облакам, и поэтические образы, утверждает Боратынский: «Чудный град порой сольется / Из летучих облаков, / Но лишь ветр его коснется, / Он исчезнет без следов. // Так мгновенные созданья / Поэтической мечты / Исчезают от дыханья / Посторонней суеты» («Чудный град порой сольется…»)[259]259
Баратынский Е.А. Указ. соч. С. 36–37, 62, 101, 226, 146.
[Закрыть]. От облаков Боратынского переход к Лермонтову вполне логичен, поскольку последний был для Мандельштама неразрывно связан с «небесной» тематикой, в первую очередь через «Выхожу один я на дорогу…»: «…И звезда с звездою говорит. / В небесах торжественно и чудно…»
«Жирный» карандаш Фета в этих мандельштамовских стихах «одышкой болен». Речь, видимо, идет о последнем стихотворении Фета, «Когда дыханье множит муки…», – Фет правил это стихотворение карандашом. “Fett” по-немецки – «жирный», отсюда и характеристика карандаша (замечено Г.А. Левинтоном). Одышка мучила Фета с ранних лет. Незадолго до смерти он перенес бронхит. О мучительном дыханье сказано не только в его последних стихах – об этом же говорят и строки, относящиеся к числу самых известных у Фета: «Не жизни жаль с томительным дыханьем, / Что жизнь и смерть? А жаль того огня, / Что просиял над целым мирозданьем, / И в ночь идет, и плачет, уходя» – «А.Л. Бржеской» («Далекий друг, пойми мои рыданья…»). Ко времени написания стихотворения «Дайте Тютчеву стрекóзу…» от одышки страдал и Мандельштам: «Мне с каждым днем дышать все тяжелее…» («Сегодня можно снять декалькомани…»)
Память Н.Я. Мандельштам сохранила еще одну строфу к стихотворению «Дайте Тютчеву стрекóзу…», в которой иронически трактуется тема славянофильского мессианизма:
А еще, богохранима,
На гвоздях торчит всегда
У ворот Ерусалима
Хомякова борода.
Борода, символ славянофильской верности «народной правде», «торчит» у ворот Иерусалима, подобно щиту Олега, который тот, по преданию, прибил к воротам Царьграда. Стихи отсылают к строкам А.С. Хомякова о въезде Иисуса в Иерусалим: «Широка, необозрима, / Чудной радости полна, / Из ворот Ерусалима / Шла народная волна».
Батюшкову посвящено отдельное стихотворение (по свидетельству литературоведа Н.И. Харджиева, на стене в комнате Мандельштама висела в 1932 году репродукция автопортрета К. Батюшкова).
Батюшков
Словно гуляка с волшебною тростью,
Батюшков нежный со мною живет.
Он тополями шагает в замостье,
Нюхает розу и Дафну поет.
Ни на минуту не веря в разлуку,
Кажется, я поклонился ему —
В светлой перчатке холодную руку
Я с лихорадочной завистью жму.
Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.
И не нашел от смущения слов:
Ни у кого – этих звуков изгибы,
И никогда – это говор валов…
Наше мученье и наше богатство,
Косноязычный, с собой он принес
Шум стихотворства и колокол братства
И гармонический проливень слез.
И отвечал мне оплакавший Тасса:
Я к величаньям еще не привык,
Только стихов виноградное мясо
Мне освежило случайно язык…
Что ж! Поднимай удивленные брови,
Ты, горожанин и друг горожан,
Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан…
18 июня 1932
У памятника Пушкину. Тверской бульвар, начало 1930-х
Константин Батюшков был одним из самых любимых поэтов Мандельштама. «Оплакавший Тасса» – речь идет об элегии Батюшкова «Умирающий Тасс», посвященной итальянскому поэту Торквато Тассо. «Дафна – видимо, “Зафна” из стих. Батюшкова “Источник”, написанного тем же размером (что и “Батюшков” Мандельштама. – Л.В.)», – комментирует М.Л. Гаспаров[260]260
Гаспаров М.Л. Примечания. С. 786.
[Закрыть]. Неслучайно Мандельштам встречает Батюшкова, «горожанина и друга горожан», «гуляку с волшебной тростью», на улице. (Напомним, что трость – это автобиографическая черта: ко времени написания стихотворения у Мандельштама была одышка, и он ходил с «белорукой», как она именуется в одном из стихотворений, тростью.) Для того чтобы представить себе встречу с Батюшковым на московской улице или площади или даже конкретно на Тверском бульваре, неподалеку от флигеля Дома Герцена, где жили Мандельштамы, имелись все основания: «гуляка» Батюшков сам описал себя бродящим по Белокаменной в своем очерке «Прогулка по Москве»: «Итак, мимоходом, странствуя из дома в дом, с гулянья на гулянье, с ужина на ужин, я напишу несколько замечаний о городе и о нравах жителей, не соблюдая ни связи, ни порядка…» Описав Кремль и Кузнецкий мост, автор очерка обращается к Тверскому бульвару. «Теперь мы выходим на Тверской бульвар, который составляет часть обширного вала. Вот жалкое гульбище для обширного и многолюдного города, какова Москва; но стечение народа, прекрасные утра апрельские и тихие вечера майские привлекают сюда толпы праздных жителей. <…> Совершенная свобода ходить взад и вперед с кем случится, великое стечение людей знакомых и незнакомых имели всегда особенную прелесть для ленивцев, для праздных и для тех, которые любят замечать физиономии. А я из числа первых и последних»[261]261
Батюшков К.Н. Прогулка по Москве // Очерки московской жизни. М., 1962. С. 9, 13–14.
[Закрыть]. Попутно отметим интересное совпадение. В том же очерке «Прогулка по Москве» Батюшков уделяет внимание и состоянию переводческого дела: «Кто не бывал в Москве, тот не знает, что можно торговать книгами точно так, как рыбой, мехами, овощами и прочим, без всяких сведений в словесности; тот не знает, что здесь есть фабрика переводов, фабрика журналов и фабрика романов и что книжные торгаши покупают ученый товар, то есть переводы и сочинения, на вес, приговаривая бедным авторам: не качество, а количество! не слог, а число листов!»[262]262
Там же. С. 13.
[Закрыть] А Мандельштам пишет в 1929 году, в разгар истории с переводом «Тиля Уленшпигеля», статью о переводческом деле «Потоки халтуры» (это была тогда для него, естественно, чрезвычайно «затрагивающая» тема), где также сетует на качество переводов, погоню за количеством листов и использует «фабричные» сравнения: «К самому переводу относятся, как к пересыпанию зерна из мешка в мешок. Чтобы переводчик не утаил, не украл зерна при пересыпке, текст по методу лабазного контроля оплачивается с русского, а не с подлинника, и вот годами по этой с виду ничтожной причине книги пухнут, болеют водянкой. Переводчики нагоняют “листаж”…» «…За безобразное, возмутительное до того, что отказываешься верить, состояние мастерских, в которых изготовляется для нашего читателя мировая литература, за порчу приводных ремней, которые соединяют мозг массового советского читателя с творческой продукцией Запада и Востока, Европы и Америки, всего человечества в настоящем и прошлом, – за это неслыханное вредительство до сих пор никто не отвечает…» (Обнаружив это сходство, автор книги, естественно, обрадовался. Но через некоторое время выяснилось, что он открыл Америку: о возможной связи между «Прогулкой по Москве» Батюшкова и статьей Мандельштама уже написал О. Ронен почти тридцать лет тому назад.)
Тверской бульвар зимой
Русскую поэзию в ее историческом движении Мандельштам видел отнюдь не как благостную картину, а как сложное переплетение влияний, притяжений и отталкиваний, союзов, дружб и ссор, соперничества и ревности. Таким образом, она могла быть уподоблена заросшему, запутанному лесу с его яркими и таинственными обитателями. Об этом – в третьей части «Стихов о русской поэзии».
III
С.А. Клычкову
Полюбил я лес прекрасный,
Смешанный, где козырь – дуб,
В листьях клена – перец красный,
В иглах – еж-черноголуб.
Там фисташковые молкнут
Голоса на молоке,
И когда захочешь щелкнуть,
Правды нет на языке.
Там живет народец мелкий,
В желудевых шапках все,
И белок кровавый белки
Крутят в страшном колесе.
Там щавель, там вымя птичье,
Хвой павлинья кутерьма,
Ротозейство и величье
И скорлупчатая тьма.
Тычут шпагами шишиги,
В треуголках носачи,
На углях читают книги
С самоваром палачи.
И еще грибы-волнушки
В сбруе тонкого дождя
Вдруг поднимутся с опушки
Так – немного погодя…
Там без выгоды уроды
Режутся в девятый вал,
Храп коня и крап колоды,
Кто кого? Пошел развал…
И деревья – брат на брата —
Восстают. Понять спеши:
До чего аляповаты,
До чего как хороши!
2–7 июля 1932
Стихотворение кончается восстанием деревьев «брат на брата». Мандельштаму было присуще кровно-личное, страстное отношение к литературе. Такое отношение пришло к поэту в годы отрочества и сохранилось навсегда. «Литературная злость! Если б не ты, с чем бы стал я есть земную соль? – пишет Мандельштам в “Шуме времени”. – Ты приправа к пресному хлебу пониманья, ты веселое сознанье неправоты, ты заговорщицкая соль, с ехидным поклоном передаваемая из десятилетия в десятилетие, в граненой солонке, с полотенцем! <…> Начиная от Радищева и Новикова, у В.В.[263]263
Имеется в виду В.В. Гиппиус, поэт и литературный критик, преподаватель Тенишевского училища в Петербурге, в котором Осип Мандельштам учился в 1899–1907 годах.
[Закрыть] устанавливалась уже личная связь с русскими писателями, желчное и любовное знакомство, с благородной завистью, ревностью, с шутливым неуважением, кровной несправедливостью, как водится в семье. <…> В.В. учил строить литературу не как храм, а как род. В литературе он ценил патриархальное отцовское начало культуры. Как хорошо, что вместо лампадного жреческого огня я успел полюбить рыжий огонек литературной (В.В.Г.) злости!» Мандельштам воспевает (там же, в «Шуме времени») «злобное и веселое шипенье хороших русских стихов»; играет шипящими и вышеприведенное «лесное» стихотворение. «Ротозейство и величье», палачи и жертвы, книги и «скорлупчатая тьма» – все это складывается в сюрреалистическую картину ужасного и «прекрасного» леса.
«Девятый вал» – азартная карточная игра.
Во флигель к Мандельштамам приходили знакомые. Из соседей-писателей близок с Мандельштамом был только Сергей Антонович Клычков, живший в другом корпусе Дома Герцена. С замечательным «крестьянским» поэтом, погибшим впоследствии, как и Мандельштам, в заключении, Осипа Эмильевича связывали взаимные уважение и симпатия. Третья часть «Стихов о русской поэзии» понравилась Клычкову. И в стихах, и в прозе Клычкова, уроженца глухого, окруженного пошехонскими лесами Талдома, фольклорные элементы играют большую роль – неудивительно, что ему пришелся по душе «лес» русской поэзии. Мандельштам посвятил стихотворение поэту-соседу. «Третья часть стихов понравилась Клычкову, – вспоминала Н. Мандельштам. – Он сказал про уродов, которые режутся в девятый вал: “Это мы с вами…”. О.М. согласился»[264]264
Мандельштам Н.Я. Комментарий к стихам 1930–1937 гг. С. 295.
[Закрыть]. Вообще же многих писателей, мелькавших во дворе, Мандельштам не жаловал. «Вот идет подлец NN!» – нередко говорил он вслед кому-нибудь из проходивших, стоя у открытого окна своей комнаты (по свидетельству Э. Герштейн[265]265
Герштейн Э.Г. Новое о Мандельштаме. С. 111.
[Закрыть]).
С.А. Клычков
Была здесь, по крайней мере однажды, в июле 1932 года, Ахматова. Лев Горнунг, пришедший к Мандельштаму 9 июля и заставший у него Анну Андреевну, пожалел – у него «не было с собой фотоаппарата, так было бы хорошо их снять вдвоем, еще совсем молодых»[266]266
Горнунг Л.В. Встреча за встречей // Литературное обозрение. 1989. № 6. С. 71.
[Закрыть]. Мандельштам и Ахматова стали друзьями еще в 1910-е годы, и дружба объединила их навсегда. Мандельштам высоко ценил поэзию Ахматовой (что не помешало ему в начале 1920-х годов дважды достаточно резко критиковать ее).
Тем не менее в 1924 году Мандельштам назвал ее имя среди поэтов «не на вчера, не на сегодня, а навсегда» (статья «Выпад»). Однажды он написал Ахматовой: «Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Никола<ем> Степановичем и с вами. Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервется» (письмо от 25 августа 1928 года). Николай Степанович – Н.С. Гумилев.
Заходил Борис Кузин, любитель поэзии и музыки, ценитель Баха и Гете. Дружеские отношения, завязавшиеся в Ереване в 1930-м, укрепились в Москве.
Э.Г. Герштейн
Благодаря дружбе с биологом-ламаркистом Кузиным у Мандельштама возник интерес к биологии. Поэт читает Дарвина, Ламарка, Линнея, Палласа, появляются биологические пассажи в «Путешествии в Армению», в апреле 1932 года в газете «За коммунистическое просвещение» печатается статья Мандельштама «К проблеме научного стиля Дарвина (Из записной книжки писателя)». А на страницах «Нового мира» (№ 6 за 1932 год) публикуется стихотворение «Ламарк».
Был старик, застенчивый, как мальчик,
Неуклюжий, робкий патриарх…
Кто за честь природы фехтовальщик?
Ну конечно, пламенный Ламарк.
Если все живое – лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по излогам
Сокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет – ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
И от нас природа отступила
Так, как будто мы ей не нужны,
И продольный мозг она вложила,
Словно шпагу, в темные ножны.
И подъемный мост она забыла,
Опоздала опустить для тех,
У кого зеленая могила,
Красное дыханье, гибкий смех…
7–9 мая 1932
Герой стихотворения проходит путь по эволюционной лестнице Ламарка сверху вниз – от наиболее развитых биологических форм к низшим. Подобно Вергилию, сопровождающему Данте в его спуске по кругам ада, Ламарк сопутствует герою, торжественно-сурово провозглашая очередную потерю из набора способностей восприятия. Ключевыми для понимания смысла стихотворения являются первые два четверостишия, в остальных с великолепной изобразительной силой запечатлен собственно спуск по ступеням деградации. В мандельштамовском живописном полотне этого стихотворения все движется, преображается, переходит одно в другое, метаморфозы происходят на наших глазах: герой «сокращается», обрастает роговой мантией, наливные рюмочки глаз насекомых смотрят на проходящих через их «разряды», природа вкладывает продольный мозг «в темные ножны»… Читатель не только видит, но и слышит представленное движение: «пРоШуРШав сРедь яЩеРиЦ и Змей» – мир пресмыкающихся лучше не опишешь. (Напоминает пушкинское, из «Песни о вещем Олеге» – также выделим соответствующие звуки: «Из мертвой главы гробовая Змия / Шипя меЖду тем выполЗала»; медленное движение змеи и ее шипенье ощутимы почти физически.) Блестящий анализ собственно поэтической природы стихотворения содержится в работе А.К. Жолковского «Еще раз о мандельштамовском “Ламарке”. Так как же он сделан?»[267]267
Жолковский А.К. Еще раз о мандельштамовском «Ламарке». Так как же он сделан? // Вопросы литературы. 2010. Вып. 2 (март – апрель). С. 150–182.
[Закрыть].
Но вернемся к первым двум четверостишиям. Жан-Батист Ламарк – фехтовальщик за честь природы (напоминает мушкетеров Дюма!), потому что выделяет в своих сочинениях творческую (подчеркнем это слово) способность высших животных к эволюции. Среда воздействует и «приглашает» к развитию, и в ответ на это воздействие возникает внутренняя тяга к изменению, творческий импульс. «Внешн. среда действует непосредственно на существа, лишенные дифференцир. нервной системы, вызывая у них приспособит. изменения. Животные, обладающие нервной системой, испытывают косв. влияние среды. Главным в их эволюц. развитии… остается не приспособление к внеш. среде, а внутр. потребность к саморазвитию», – излагает идею Ламарка Т.В. Игошева (сокращения воспроизводятся по тексту Т. Игошевой)[268]268
Игошева Т.В. Ламарк // Осип Мандельштам, его предшественники и современники. С. 86.
[Закрыть]. Ламарк «со шпагой в руке» отстаивает не пассивное приспособление к среде, а ответное реагирование на вызов среды. Взгляды Ламарка на эволюцию сочетаются с представлениями о процессе развития, которые изложены в книге Анри Бергсона «Творческая эволюция» (1907). Мандельштам в молодости испытал сильное влияние Бергсона. Георгий Иванов вспоминал: «Бергсона он помнил наизусть…»[269]269
Иванов Г.В. Петербургские зимы // Осип Мандельштам и его время. М., 1995. С. 70.
[Закрыть] Одной из главных идей философии Бергсона является понятие о «жизненном порыве», об изначально существующем в мире стремлении к изменению, порождению нового; в жизни всегда есть место непредсказуемому, недетерминированному – в этом и состоит сущность жизни. В начале 1930-х годов интерес Мандельштама к идеям Бергсона проявляется снова – очевидно, дружба с Борисом Кузиным сыграла тут важную роль. Героем стихотворения 1932 года становится Ламарк, «за честь природы фехтовальщик», – проповедник идеи о значимости внутреннего побуждения в процессе эволюционного развития живых организмов.
Сопоставляя это стихотворение с другими текстами Мандельштама, в первую очередь с его «Путешествием в Армению», многие исследователи обоснованно отмечали антидарвинистский аспект «Ламарка» – см., в частности, работы И.В. Корецкой и Т.В. Игошевой[270]270
Игошева Т.В. Указ. соч.; Корецкая И.В. Об одном стихотворении Мандельштама // Над страницами русской поэзии и прозы начала века. М., 1995.
[Закрыть]. В противовес представлению о безлично сортирующей более и менее приспособленных особей механике естественного отбора Мандельштам славит «пламенного Ламарка» с его пафосом творческого реагирования на среду как основы развития. Однако, думается, процитированное стихотворение позволяет говорить о том, что «Ламарк» отвергает не только дарвиновскую эволюцию, но и имеет более широкое поле атаки – нацелен на такие концепции прогресса, в которых абсолютизируется сам процесс развития, затушевывается уникальность индивидуального, приносимого в жертву всеобщему, акцент делается на могуществе среды. Представляется, что объектом мандельштамовской полемики в данном случае неизбежно становился и основанный на атеистически препарированном Гегеле марксизм с его приматом классового над личностным (независимо от того, сознавал это Мандельштам или просто не думал об этом в момент написания стихотворения). Споры между приверженцами Ламарка и дарвинистами затрагивали марксистские представления о мире: «В СССР, – замечает Б.М. Гаспаров, – полемика между неоламаркистами и сторонниками дарвиновской теории эволюции приобрела идеологическую остроту в связи с опубликованием в 1925 году (на русском языке) неоконченной книги Энгельса “Диалектика природы” – сочинения, проникнутого идеями позитивистской науки своего времени и в частности идеями дарвиновской теории эволюции. Это событие способствовало последующей канонизации дарвинизма в рамках марксистской методологии, с неизбежными последствиями для оппонентов»[271]271
Гаспаров Б.М. Ламарк, Шеллинг, Марр (стихотворение «Ламарк» в контексте переломной эпохи) // Литературные лейтмотивы. Очерки по русской литературе XX века. М., 1993. С. 190.
[Закрыть].
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.