Автор книги: Леонид Видгоф
Жанр: Архитектура, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)
Так можно было строить политику, но надо было выяснить, а на самом ли деле этот Мандельштам – действительно большой поэт? Надо с этим считаться и в какой мере? Ведь за него хлопотали Пастернак и Ахматова, в поэтической «квалификации» которых Сталин не сомневался.
Доказать ничего тут нельзя, но, кажется, логика власти в данном случае могла быть примерно такой, и звонок Сталина Пастернаку, помимо решения других задач (предстать перед интеллигенцией в качестве милосердного, гуманного, хотя и авторитарного правителя), ставил целью выяснение масштаба фигуры Мандельштама в поэзии.
«Изолировать, но сохранить» в Чердыни не получилось. Уже 10 июня[594]594
Нерлер П.М. Слово и «дело» Осипа Мандельштама. С. 63.
[Закрыть], до сталинского звонка Пастернаку, особое совещание при коллегии ОГПУ пересмотрело дело, отменило ссылку и разрешило Мандельштаму проживание «на оставшийся срок» там, где он пожелает, за исключением Московской и Ленинградской областей и десяти других городов (это называлось коротко «минус двенадцать»). Надо учитывать еще одно важное обстоятельство: как указывает Л. Флейшман, именно в это время выходит в Нью-Йорке книга американского социалиста М. Истмена «Художники в мундирах» (“Artists in Uniform”), в которой советский режим обвинялся в тоталитаризме и подавлении литературной свободы – причем Истмен связывал с этими особенностями жизни в СССР самоубийства советских поэтов, в частности Есенина и Маяковского. Как показывает Л. Флейшман, «первый завуалированный отклик» на книгу Истмена «содержался в статье В. Кирпотина “Две литературные политики”», опубликованной в «Правде» 31 мая 1934 года, в разгар истории с Мандельштамом. Что для нас в данном случае особенно важно, в статье Кирпотина подчеркивалась мысль, что СССР, в противовес гитлеровской Германии, – оплот культуры (приводим цитату по книге Флейшмана):
«Клеветническое обвинение пролетарского социализма в казарменном обезличивании людей продиктовано враждебным отношением к марксизму. На деле же солдатский дух в современную жизнь – и в современную литературу – несут именно фашисты. Они и деятелей литературы и искусства хотят превратить в духовных штурмовиков Гитлера»[595]595
Флейшман Л. Указ. соч. С. 241–242.
[Закрыть]. Самоубийство Мандельштама на таком фоне и в преддверии писательского съезда было крайне нежелательным.
Мандельштамы в Чердыни выбирают Воронеж – его хвалил знакомый биолог Н.Д. Леонов, друг Б.С. Кузина. Кроме того, его отец работал там тюремным врачом, что могло пригодиться.
Мандельштамы выезжают из Чердыни 16 июня и в начале последней декады месяца проводят два-три дня в Москве по дороге к новому месту ссылки. «В Москве Мандельштамы задержались дня на два, на три, – пишет Э. Герштейн. – Осип был в состоянии оцепенения, у него были стеклянные глаза. Веки воспалены, с тех пор это никогда не проходило, ресницы выпали[596]596
По его словам, во время допросов Мандельштаму направляли в глаза яркий свет лампы, от которого, возможно, воспалились веки. Он говорил также Надежде Яковлевне, что ему в глаза впускали какую-то едкую жидкость.
[Закрыть]. Рука на перевязи, но не в гипсе. У него было сломано плечо – последствие прыжка из окна второго этажа чердынской больницы.
Пока Надя бегала оформлять документы в соответствующем управлении ГПУ, я осталась с ним. Осип лежал на постели с застывшим взглядом. Мне было жутковато оставаться с ним вдвоем. Кажется, мы выходили гулять. Я повязывала ему галстук. Он кричал сердито: “Осторожно… рука”»[597]597
Герштейн Э.Г. Новое о Мандельштаме. С. 120.
[Закрыть].
На вокзал Мандельштамов провожали Е.Я. Хазин, А.Э. Мандельштам и Э.Г. Герштейн.
В Воронеже Мандельштам постепенно пришел в себя.
Надежда Мандельштам нередко бывала в Москве, привозила стихи Мандельштама, написанные в Воронеже. В квартире в Нащокинском переулке жила мать Надежды Яковлевны, Вера Яковлевна Хазина.
Надо напомнить, что во время ссылки Мандельштам испытал определенный душевный кризис. Об этом уже шла речь в главе, посвященной взаимоотношениям поэта с Яхонтовым и Поповой. Этот надлом выражался, в частности, в чувстве отщепенства (но без убеждения в своей правоте, как на рубеже 1920—1930-х годов), в сознании вины перед народом, чья воля проявлялась, как виделось, в сталинском строительстве новой империи. Стихи Мандельштама, его письма и воспоминания людей, с которыми поэт встречался в Воронеже, говорят о том, что Мандельштам не играл в раскаяние, что он искренне хотел переменить себя, признать «правоту эпохи». Вина и желание «жить, дыша и большевея», диктовали строки воронежских «Стансов» 1935 года, стихотворения «Средь народного шума и спеха…» и ряда других стихов. Кроме того, нельзя сбрасывать со счетов и то, что Сталин вмешался в его дело и, собственно, спас ему жизнь. Нет ничего удивительного и невероятного в том, что Мандельштам мог испытывать к Сталину чувство благодарности – скорее всего, так и было (это не означает, что в другие минуты опальный, привязанный к Воронежу поэт не мог думать о вожде с совершенно другими чувствами).
Н.Е. Штемпель. 1930-е
В Воронеже в 1937 году была написана и так называемая «Ода» («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…») – ода Сталину. Начиналась эта вещь, может быть, как вымученная, как попытка спастись, переиграть судьбу. Однако рассматривать ее только так было бы, думается, неверно. Мандельштам был, несомненно, увлечен Сталиным (об этом в книге уже шла речь). Позднее, уже после возвращения из Воронежа, Мандельштам сам определил в разговоре с Анной Ахматовой этот настрой: «Я теперь понимаю, что это была болезнь»[598]598
Ахматова А.А. Листки из дневника. С. 137.
[Закрыть]. Это была болезнь, которой болела вся страна, и заражались даже самые чистые, самые духовно здоровые. «Ода» – не поделка и не подделка, хотя позже Мандельштам и просил воронежскую знакомую Н.Е. Штемпель уничтожить эти стихи (как сообщает Н. Мандельштам)[599]599
Мандельштам Н.Я. Воспоминания. С. 247.
[Закрыть].
Выше шла речь и о том, что наряду с линией капитуляции в мандельштамовских стихах не умолкает и ведется другой мотив – несдающейся свободы и несогласия с «рогатой нечистью», как это именует Надежда Яковлевна.
Возвращение в Москву виделось в Воронеже желанной целью. В воронежских «Стансах» читаем:
И ты, Москва, сестра моя, легка,
Когда встречаешь в самолете брата
До первого трамвайного звонка:
Нежнее моря, путаней салата
Из дерева, стекла и молока…
Первый стих, видимо, отсылает к блоковскому восклицанию: «О, Русь моя! Жена моя!..» (Ю.Л. Фрейдин указал автору книги, что этот стих откликается и на пастернаковское «сестра моя жизнь».) Блоковский (и пастернаковский) подтекст вполне уместен в стихотворении, где Мандельштам говорит о намерении преодолеть свое отщепенство и желании стать одним из тех, кто строит новую Россию – советскую державу: «Но, как в колхоз идет единоличник, / Я в жизнь вхожу – и люди хороши». «Стансы» заявляют если не о примирении с действительностью, то по крайней мере о желании такого примирения.
Но о чем, собственно, идет речь в этих стихах далее? М.Л. Гаспаров предполагает, что данная строфа отражает воспоминание поэта о приезде в Москву по дороге из Чердыни к новому месту ссылки: «И ты, Москва – несколько суток в Москве по пути из Чердыни в Воронеж»[600]600
Гаспаров М.Л. Примечания. С. 795.
[Закрыть]. Эта точка зрения может быть обоснована, как нам представляется, в первую очередь тем, что в предыдущей, третьей строфе стихотворения речь идет несомненно о Чердыни. Автор расположил части своего стихотворения именно таким образом – есть все основания согласиться с М.Л. Гаспаровым. В таком случае возможны, видимо, два варианта понимания текста строфы о «сестре» Москве.
Вариант первый. Ссыльный «брат»-поэт возвращается, пусть ненадолго, в Москву, видит на подъезде к городу летящий в небе самолет, олицетворяющий советскую Москву, ее мощь и техническое развитие, – это «Москва… в самолете» встречает его. Однако, с нашей точки зрения, с «Москвой в самолете» не сочетаются последние стихи строфы: «Нежнее моря, путаней салата / Из дерева, стекла и молока» – даже если понять эти слова как описание увиденных из окна вагона московских окраин ранним утром (деревянные дома в тумане). Такое прочтение представляется неверным.
Вариант второй. Поэт видит (представляет себе), как «сестра» Москва встречает «брата», прилетающего к ней «в самолете». «Брат» здесь, конечно, имеет отношение к формуле «свобода, равенство и братство» и синонимичен советскому «товарищ». У советской Москвы все «братья», все товарищи. Мотив «братства» проходит через все стихотворение. «Братьями», в частности, названы в этом же стихотворении страдающие и казнимые антифашисты в гитлеровской Германии: «Я помню все: немецких братьев шеи». (Шея, очевидно, ассоциировалась у Мандельштама с представлением о хрупкости человеческой жизни и обреченностью: ср. «Как венчик, голова висела / На стебле тонком и чужом» – из стихотворения о распятии «Неумолимые слова…» (1910). Таким образом, немецкие «братья» в «Стансах» неожиданно напоминают «тонкошеих вождей» из недавнего антисталинского стихотворения.) «…В традиции гражданского стихотворства и эпиграммы, – пишет Е.А. Тоддес, – тонкая шея весьма социально значима и ассоциируется, во-первых, с угодничеством (гнуть шею перед сильным), во-вторых, с возможной расправой властителя над подданным (намек на веревку – ср. “Пеньковые речи ловлю…” в “Квартире…”)»[601]601
Тоддес Е.А. Антисталинское стихотворение Мандельштама. С. 203–204.
[Закрыть].
Но кто этот «брат»? Советский летчик или, может быть, немецкий эмигрант, беглец из нацистского ада – самолет несет его к спасительнице Москве. В слове «сестра» в «Стансах» просвечивает и значение «сестра милосердия» – примем во внимание то, что сказано в «Стансах» о «немецких братьях» и «садовнике и палаче» Гитлере. Здесь, думается, мы слышим снова мотив, прозвучавший в стихотворении, которое от «Стансов» также отделяет небольшой временной промежуток, – «Мастерица виноватых взоров…»: о лучшем в женщине говорится: «Наш обычай сестринский таков…» – и ниже: «гибнущим подмога». Основания для предположения, что встречаемый Москвой «брат» «в самолете» может быть немецким эмигрантом, имеются: в наиболее ранней из известных редакций «Стансов» стихи о прилете в Москву стоят не после строфы о Чердыни, а именно вслед за упоминанием немецких «братьев»:
Я должен жить, дыша и большевея,
Работать речь, не слушаясь, сам-друг.
Я слышу в Арктике машин советских стук,
Я помню все: немецких братьев шеи
И что лиловым гребнем Лорелеи
Садовник и палач наполнил свой досуг.
(В одном из вариантов: «Я помню всё: германских братьев шеи / И что проклятым гребнем Лорелеи…».)
Очень вероятным кажется отражение в строфе «Стансов» о Москве и триумфальной встречи спасенных челюскинцев (хотя они прибыли в Москву на поезде, и не ранним утром, а в середине дня). Мандельштамы покинули Чердынь 16 июня 1934 года, дорога до Москвы заняла, видимо, дней пять. В Москве они провели, насколько известно, 21–23 июня. 19 июня Москва встречала челюскинцев и их спасителей-летчиков. Мандельштамы оказались в городе, где все говорило о недавнем событии; спасение челюскинцев, подвиг летчиков были главной темой во всех разговорах. В Воронеж Мандельштамы прибыли в середине последней декады июня, а вскоре, 6 июля, в день Конституции СССР (принятой в 1923 году), весь Воронеж встречал одного из героев-летчиков, М.В. Водопьянова, и радиста-челюскинца Э.Т. Кренкеля. Местный стадион «Динамо», где прошел торжественный пленум горсовета, заполнили 20 000 человек; с празднично украшенной трибуны, над которой был помещен большой портрет Сталина, Водопьянов и Кренкель обратились к собравшимся с речами.
О пребывании в городе летчика и радиста подробно и восторженно писала местная газета «Коммуна»[602]602
«Коммуна». Воронеж. 1934. № 158 от 8 июля.
[Закрыть]. Воронежские впечатления (причем одни из самых первых на новом месте) не могли, таким образом, не укрепить впечатления московские.
Так или иначе, советский летчик или эмигрант – «брат» прилетает к «сестре» Москве «в самолете» и видит внизу утренний город сквозь облака и туман: «Нежнее моря, путаней салата / Из дерева, стекла и молока». Москва, нам думается, увидена сверху, с высоты.
Но, хотя стихи данной строфы отразили воспоминание о кратковременном пребывании в столице по дороге из одного места ссылки в другое, написаны они были не в Москве, а в Воронеже.
И, представляется, воспоминание сочеталось в этих стихах с острым желанием покинуть место ссылки (ведь и сам поэт, подобно «немецким братьям», преследуемый, гонимый – пусть и по другой причине, это не отменяет близости положений), причем это желание могло быть усилено определенными воронежскими реалиями. В 1932 году Воронеж стал одним из центров советской авиации – начал работать Воронежский самолетостроительный завод. Уже в 1933-м в пойме реки Воронеж был устроен временный полевой аэродром. Вскоре начались и регулярные авиарейсы. Выполнялись, в частности, полеты по маршруту Воронеж – Москва. Перенестись из Воронежа в столицу по воздуху было возможно. Таким образом, автор данной книги склоняется к третьему варианту прочтения строфы: это написанный на основе воспоминания о кратком пребывании в Москве по пути в Воронеж воображаемый прилет-возвращение в Москву.
Д.Г. Лахути обратил внимание на еще один факт – на сообщение о прибытии в Москву после арктических перелетов в мае 1935 года летчиков Водопьянова, Молокова и Линделя. Водопьянов, в частности, прибыл в Москву на поезде 22 мая, еще затемно (приехал на поезде, но – знаменитый летчик и после перелета в Арктике), и Д. Лахути вполне убедительно связывает заметку в «Правде» о встрече Водопьянова со строкой Мандельштама «До первого трамвайного звонка»[603]603
Лахути Д.Г. Указ. соч. С. 123–124.
[Закрыть]. Но это не противоречит, как нам кажется, нашей версии: информация 1935 года могла «наложиться» на московско-воронежские впечатления 1934-го: ведь именно М.В. Водопьянов, один из героев-летчиков, спасавших челюскинцев, приехал с Э. Кренкелем 6 июля 1934 года в Воронеж для триумфальной встречи. (Добавим, что Водопьянова встречали в Воронеже не только как героя, но и как земляка – он родился в селе Большие Студенки под Липецком, липецкие же земли входили с 1928-го до середины июня 1934 года в Центрально-Черноземную область с центром в Воронеже, а с 13 июня 1934-го, после разделения Центрально-Черноземной области на Воронежскую и Курскую, – в Воронежскую область. Липецкая область была образована только в 1954 году.)
Опальный поэт видит Москву с высоты, глазами снижающегося «брата» (кем бы «брат» в данном случае ни был), которым он в этих стихах становится (хотел бы быть на его месте). «Брат» в самолете прилетает в Москву поэта («сестра моя»). Ведь и поэт – «брат», только все еще не признанный. Непризнанный «брат» (здесь, думается, Мандельштам адресуется и к тому месту в своих стихах 1931 года «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…», о котором мы уже говорили: «Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье…»), изгнанный «отщепенец» представляет себя прибывающим ранним утром, «до первого трамвайного звонка», к «сестре»-Москве. Назвавший в 1931 году сталинскую Москву «курвой», «непризнанный брат» выражает теперь в воронежских «Стансах» намерение «жить, дыша и большевея» и рисует желанное возвращение в запретный для него город. Москва «легка», «нежнее моря» – как мечта; ей присуща и некая путаница, некая молочная туманность – как мечте.
Обращение к теме авиации в воронежских «Стансах» 1935 года происходит, очевидно, и в непосредственной связи с трагической гибелью самолета-гиганта «Максим Горький»: самолет, участвовавший в воздушном параде 19 июня 1934 года, в день московской встречи челюскинцев, разбился 18 мая 1935-го (воронежские «Стансы» создаются в это время, в мае – июле), причем в числе погибших 49 человек были летчики и создатели самолета.
В Воронеже в 1937 году создаются и «Стихи о неизвестном солдате» – вещь, равная ХХ веку по трагизму и силе, одно из вершинных произведений Мандельштама. Плач по погибшим в Первой мировой войне, апокалипсическое видение – предвидение еще более страшных грядущих войн и слово о трагическом и гордом человеческом уделе соединены в этом кричащем, пророчествующем, вопрошающем, молящем и торжествующем тексте.
В мае 1937 года срок ссылки истек, и Мандельштамы вернулись в Москву, на улицу Фурманова. И вот здесь, в не существующей ныне квартире несуществующего дома, поэт продиктовал Эмме Герштейн «Стихи о неизвестном солдате».
«Я застала его в пижаме на тахте. Надя уходила. Мы остались вдвоем.
Он весь светился и прочел целиком “Стихи о неизвестном солдате”. Потом попросил меня записывать под его диктовку.
– Знаки препинанья можете не ставить: все само станет на свое место.
Он сидел на тахте в своей любимой позе, скрестив ноги по-турецки, и диктовал. Вторая главка начиналась со строк: “Будут люди холодные, хилые Убивать, холодать, голодать”. Вообще вся нумерация глав была не такой, как принята сейчас. Строк про Лейпциг и Ватерлоо не было совсем. Очевидно, Мандельштам считал, что они перегружают поэму.
Когда дошел до стиха “Ясность ясеневая, зоркость яворовая”, перебил сам себя: “Ах, как хорошо!..
Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Полуобмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем —
ах, какой полет… какое движенье!..”
Все так же сидя по-турецки, он скакал на пружинном матраце и повторял, жмурясь от удовольствия: “ясность ясеневая…”, “чуть-чуть красная мчится в свой дом…” Закончил бравурно, концертно, твердо, глядя мне прямо в глаза:
В ненадежном году, и столетья
Окружают меня огнем!
Он умел завершать чтение своих стихов апофеозом.
Потом он попросил меня прочитать весь текст вслух.
– Вы хорошо читаете, – сказал он, и мне не хочется это забывать.
– Это будет окончательной редакцией, – решил он, подписал “О.М. май 1937 В.” и отдал мне»[604]604
Герштейн Э.Г. Новое о Мандельштаме. С. 122–123.
[Закрыть].
Но как не существует теперь дом в Нащокинском переулке, нет и этого авторизованного списка. Вероятно, он, к сожалению, утрачен. Хотя судьба этой рукописи неясна. Может быть, и сейчас она пылится где-нибудь в архиве.
Но эти гениальные стихи известны, к счастью, по другим записям. Мандельштам говорит от лица всех убитых, причисляет себя к ним и благословляет их.
Миллионы убитых задешево
Протоптали тропу в пустоте —
Доброй ночи, всего им хорошего
От лица земляных крепостей.
А небо XX века определено как
Неподкупное небо окопное,
Небо крупных оптовых смертей…
В одном из черновых вариантов этого произведения была строка:
Это зренье пророка смертей.
Мандельштама, безусловно, в некоторых случаях посещало нечто, подобное дару пророчества. Он сам это знал.
В.Н. Горбачева (Клычкова) записала однажды: «Не зря Осип Эмильевич Мандельштам напоминает внешностью изображение апостола. Он принадлежит к тому чрезвычайно редкому типу еврея, к которому принадлежали и Христос, и апостолы (какая-то кристаллическая чистота, честность). Лично я с ним не дружу и не лажу. Он со мною строг. Я имела неосторожность назвать его мастером формы или мастером стиха, что-то вроде этого. Он так на меня орал, что я диву далась. Сергей Антонович (Клычков. – Л.В.) искренне забавлялся, наблюдая, как яростно наскакивал на меня Мандельштам. Мандельштам мнил себя не мастером, а пророком»[605]605
Сергей Клычков: переписка, сочинения, материалы к биографии. С. 216.
[Закрыть].
А «мастер формы» – это ведь похоже на сталинский подход: «специалист-умелец в своей области». Так он и спрашивал Пастернака: мастер этот Мандельштам или не мастер? Это – формальное мастерство, «штукарство» во всех видах – было Мандельштаму совершенно чуждо. И совершенно прав был Б. Эйхенбаум, который говорил на вечере Мандельштама в Политехническом музее 14 марта 1933 года, что мастерство – это термин ремесленный и к Мандельштаму это слово не подходит (выше мы приводили отрывок воспоминаний Н. Соколовой, сохранивших эти слова Эйхенбаума).
Л.К. Наппельбаум
И – возвращаясь к «Стихам о неизвестном солдате» – никакой слезливости в этой поэме, никаких жалоб – ясное, чеканное мужество:
Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный —
Эта слава другим не в пример.
Вернувшись в Москву, Мандельштам был настроен сначала довольно оптимистично. Ему хотелось «еще пожить и поиграть с людьми» («Стансы», 1935). Он радуется весенней Москве, ее движению, встреченным знакомым, теплу, музыке, детям. Людмила Константиновна Корнилова (Наппельбаум), вдова Льва Моисеевича Наппельбаума (сын известного фотографа, архитектор), рассказывала автору книги, что Мандельштам, приходя к ним на улицу Воровского (ныне снова Поварская улица; см. «Список адресов»), играл с ее маленьким сыном. Сын Людмилы Константиновны, Эрик, родился в апреле 1936 года. Однажды Мандельштам сказал, что у ее сына и имя, и одежда королевские: мальчик стоял в кроватке, держась за нее, в халатике лилового цвета с рисунком из лилий. Мандельштам посвятил ребенку стихотворение, из которого Людмила Константиновна помнила, к сожалению, только два стиха:
Кинешь око удивленное
На прошедшие года.
Строки эти, конечно, перекликаются с двумя строками из стихотворения «Твой зрачок в небесной корке…», которое было создано в Воронеже в январе 1937 года:
Омут ока удивленный, —
Кинь его вдогонку мне!
Может быть, это был вариант?
Мандельштам по-пушкински знакомился и прощался с теми, кто вырастет, с детьми – с теми, кому время «цвести».
Вообще у Наппельбаумов Мандельштамы бывали и до Воронежа, и после возвращения в Москву. У них было два коротких стихотворения поэта: одно, упомянутое, написанное в их доме, было адресовано Эрику, а другое – Людмиле Константиновне. Было и письмо из Воронежа. Рукописи эти не сохранились.
Людмила Наппельбаум была художницей. Мандельштаму нравились портреты ее работы. Однажды он сказал: «Людмила, напиши мой портрет». Портрет, к сожалению, написан не был.
Когда Мандельштамы были в Воронеже, Наппельбаумы высылали им туда кое-какую еду и книги. (И другие люди помогали сосланному поэту. Например, Борис Горнунг. Собирались деньги – об этом автору сообщил Михаил Борисович Горнунг, сын литератора и ученого Бориса Горнунга.) Лев и Людмила Наппельбаумы даже некоторое время жили в квартире Мандельштамов в Нащокинском переулке вместе с матерью Н. Мандельштам Верой Яковлевной. В квартире Наппельбаумов тогда шел ремонт, и по совету А.О. Моргулиса они переехали на время в писательский дом.
Москва, помнилось Людмиле Константиновне, была интересна Мандельштаму. Однажды Лев Наппельбаум предложил поэту деньги, и Мандельштам с благодарностью принял их. А потом как-то сказал: «Вы знаете, как я потратил эти деньги?» И сообщил, что он взял машину (вероятно, такси) и катался по Москве.
Мандельштам очень любил музыку, и Людмила Наппельбаум два раза ходила вместе с ним в консерваторию. Один раз, как ей помнится, слушали М.В. Юдину, в другой – Марию Гринберг (в Малом зале). Людмила Константиновна купила в консерватории пирожные. Мандельштам сказал: «Как давно я не ел пирожные! И мои любимые…» Какие это были пирожные – Людмила Константиновна не запомнила.
Мандельштаму понравилось, как стучат каблучки Людмилы Наппельбаум, когда они возвращались из консерватории. Он услышал в этом некий музыкальный ритм. (Когда это было – до или после Воронежа, – Людмила Константиновна не уточнила.)
Точно к послеворонежскому времени относится свидетельство о посещении Мандельштамом Московской консерватории, которое мы встречаем в письме Анны Ивановны Ходасевич Евгении Казимировне Герцык (за возможность ознакомиться с этим письмом автор благодарит сотрудницу московского музея М.И. Цветаевой Татьяну Никитичну Жуковскую, в чьем архиве письмо находится).
А.И. Ходасевич пишет: «В концерты хожу одна и редко – нет совсем денег. Была на концерте Софроницкого (пианист) – встретила там Осипа Мандельштама. Узнав от меня об истории с Даликом, сказал: “Так ему и надо – Макс плохой поэт”. Своеобразный подход!»
Далик – Даниил Дмитриевич Жуковский, математик и любитель поэзии. Он был сыном поэтессы Аделаиды Казимировны Герцык и Дмитрия Евгеньевича Жуковского. Родился в 1909-м, а погиб, видимо, в 1938 году (он был расстрелян). Арестован был в 1936-м, летом, за распространение стихов Максимилиана Волошина.
Письмо А.И. Ходасевич не датировано, но совершенно очевидно, что разговор ее с Мандельштамом мог состояться только тогда, когда поэт вернулся из ссылки – ведь до середины мая 1937 года Мандельштам находился в Воронеже.
Конечно, слова Мандельштама, зафиксированные А.И. Ходасевич, нельзя воспринимать иначе как шутку – причем отнюдь не удачную. Но они интересны как констатация чуждости стиля Волошина принципам поэтики позднего Мандельштама. Кроме того, Мандельштам, вероятно, имел в виду и то, что с поэзией Волошина (и как бы «с ним самим») можно нарваться на неприятности. Думается, бросить такие слова Мандельштам мог лишь в первое время после возвращения из Воронежа: это достаточно легкомысленное высказывание (во всяком случае, в передаче А. Ходасевич) может объясняться неопределенными надеждами на будущее, некой эйфорией, которые были у Мандельштама тогда: ведь и он был сослан за стихи (и какие!) – и вот вернулся, и Д. Жуковский вернется…
Может быть, как-то все наладится? Мандельштаму хотелось восстановить свой статус, и он старался решить эту задачу. Он съездил от Союза писателей на строительство канала Москва – Волга (его строительство завершалось; канал вступил в действие 15 июля 1937 года) и написал «канальское» («домашнее» определение) стихотворение. (В «Воспоминаниях» – глава «Иррациональное» – Надежда Мандельштам характеризует эти стихи как «гладенький стишок» «с описанием красот канала». Стихотворение вызывало у нее «бешенство», и она уничтожила его, будучи в эвакуации в Ташкенте.)
С теплотой и нежностью пишет Мандельштам о Москве в это время: вспомним стихотворение «Чарли Чаплин»: «Отчего / у Чаплина тюльпан, / Почему / так ласкова толпа? / Потому – / что это ведь Москва!»
Однако 1937 год – не 1934-й. Это выяснилось быстро. Разрешения жить в столице Мандельштам не получил. В квартире 26 писательского дома на улице Фурманова в одной из комнат Мандельштамов, напомним, жил чужой человек, очеркист Н.К. Костарев («Костырев», как пишет о нем Н. Мандельштам), автор популярной книги «Мои китайские дневники» (в 1928–1932 годах она была издана четыре раза), который отнюдь не собирался выезжать. Он с женой занял комнату в квартире с согласия Мандельштамов; здесь летом 37-го у него родилась дочь. Поручителем за Н. Костарева был не кто иной, как глава Союза советских писателей В.П. Ставский. 29 марта 1936 года Ставский обратился к Н. Мандельштам с просьбой предоставить «во временное пользование» одну из комнат квартиры «сроком 8–9 месяцев». «Проблема Костарева… – пишет П.М. Нерлер, – вообще не должна была возникнуть, ибо по мартовской, 1936 года, “джентльменской” договоренности между ним и Мандельштамами он поселялся… под поручительство Ставского самое большее на 8–9 месяцев и, стало быть, должен был смотать свои удочки не в мае 1937-го, а самое позднее в январе»[606]606
Нерлер П.М. Слово и «дело» Осипа Мандельштама. С. 80. В книге воспроизведена фотокопия просьбы В. Ставского к Н. Мандельштам о сдаче Н. Костареву комнаты в квартире Мандельштамов на оговоренный срок.
[Закрыть]. Но Костарев не выехал – квартира ему, видимо, понравилась. Ему удастся закрепиться в этой квартире – Надежду Яковлевну домоуправление «выпишет» из списка жильцов, а Мандельштам, и так лишенный права жить в Москве по первому своему делу, будет арестован повторно и погибнет в лагере. (Но и новый хозяин квартиры 26 проживет в писательском доме недолго: посвящавший свои очерки о Китае маршалу Блюхеру, Николай Костарев был репрессирован и умер в заключении.)
«Одна из двух комнат Мандельштамов была занята человеком, который писал на них ложные доносы, и скоро им стало нельзя показываться в этой квартире», – пишет Анна Ахматова[607]607
Ахматова А.А. Листки из дневника. С. 143–144.
[Закрыть].
Как уже упоминалось выше, Мандельштамы уехали в июне 1937 года (в конце месяца) из Москвы и поселились в Савелове (часть города Кимры). Дотянуть в Москве до конца июня они смогли потому, что с Мандельштамом случился сердечный приступ и врачи предписали ему соответствующий режим, исключавший, естественно, нагрузки, переезды и пр. Но в конце июня Москву пришлось покинуть и обосноваться в Савелове. Позднее Мандельштамы переехали по совету Исаака Бабеля в Калинин (ныне снова Тверь).
Поэт и Надежда Яковлевна регулярно приезжали в Москву, где у них уже фактически не было жилья. «Они приезжали из Калинина и сидели на бульваре. Это, вероятно, тогда Осип говорил Наде: “Надо уметь менять профессию. Теперь мы – нищие” и “Нищим летом всегда легче”. <…> Так они прожили год. Осип был уже тяжело болен, но он с непонятным упорством требовал, чтобы в Союзе писателей устроили его вечер. Вечер был даже назначен, но, по-видимому, “забыли” послать повестки, и никто не пришел» (Анна Ахматова «Листки из дневника»)[608]608
Там же. С. 144.
[Закрыть]. Мандельштамы приехали из Савелова – вечер не состоялся.
Можно было читать в разных местах в надежде спастись «оду» Сталину или не делать этого – все это уже не имело значения. Наступило время «крупных оптовых смертей». Надо было, видимо, прятаться, «не высовываться». Союз писателей был создан, флирт с интеллигенцией кончился, разыгрывать комедию гуманности было незачем. Коммунисты и фашисты противостояли друг другу в Испании, в воздухе пахло будущей большой войной. Наступило время «ежовых рукавиц». Но Мандельштам не понимал, что надо «затаиться». «Его план был прямо противоположным моему – он хотел выделиться из толпы, – вспоминает Н. Мандельштам. – Ему почему-то казалось, что если он добьется творческого вечера в Союзе, ему не смогут не дать какой-нибудь работы. Он сохранял иллюзию, что стихами можно кого-то победить и убедить. Это у него осталось от молодости – когда-то он мне сказал, что никто ни в чем ему не отказывает, если он пишет стихи. Вероятно, так и было – он провел хорошую молодость, и друзья берегли и ценили его. Но переносить те отношения на Москву 37 года было, конечно, совершенно бессмысленно. Эта Москва не верила ничему и ни во что. Она жила лозунгом: спасайся кто может. Ей плевать было на все ценности мира, а уж подавно на стихи»[609]609
Мандельштам Н.Я. Воспоминания. С. 360.
[Закрыть].
Со свойственной ему чуткостью поэт, однако, уловил изменение атмосферы быстро (хотя надежда как-то поправить свое положение не оставляла его). Э.Г. Герштейн свидетельствует (мы уже цитировали зафиксированное ею высказывание Мандельштама; приведем теперь это место ее мемуаров в более подробном виде):
«В один из этих первых дней[610]610
После возвращения из Воронежа.
[Закрыть] Осип Эмильевич стоял лицом к окну возле тахты, собираясь лечь. Вместо этого стал говорить о Москве. Она его тревожила. Чего-то он здесь не узнавал. Об ушедших и погибших друзьях – он не говорил. Так все делали. У каждого такие утраты падали на дно души, и оттуда шло тайное излучение, пропитывавшее все поступки, слова, смех… Только не слезы! Такова была специфика тех лет.
Осип Эмильевич стал говорить о московских встречах. Это была блестящая импровизация. <…>
Успокоившись, Мандельштам заговорил в раздумьи:
– И люди изменились… Все какие-то, – он шевелил губами в поисках определения, – все какие-то… какие-то… ПОРУГАННЫЕ.
С такой грустью он это сказал. От самого сердца»[611]611
Герштейн Э.Г. Новое о Мандельштаме. С. 122.
[Закрыть].
Важно не забыть о тех, кто остался человеком, кто с риском для собственной жизни принимал, кормил, оставлял ночевать гонимых, не имевших права жить в Москве. Тех, кто боялся, как все люди, и за самих себя, и за своих детей – но не мог закрыть двери перед бездомным поэтом и его женой. Нельзя забыть о тех, кто давал деньги, дарил одежду, помогал чем мог.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.