Электронная библиотека » Леонид Видгоф » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 03:05


Автор книги: Леонид Видгоф


Жанр: Архитектура, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

У Л.А. Бруни и А.А. Осмеркина. Большая Полянка, д. 44, кв. 57, и улица Мясницкая (Кирова), д. 24, кв. 105. 1932–1938

Замоскворечье – один из старейших и колоритнейших московских районов. Сами названия тут нередко дышат далекой стариной и доносят до нас атмосферу старой Москвы. Так, дом 44 стоит на углу Большой Полянки и Первого Спасоналивковского переулка. Замечательны оба названия; второе, однако, требует некоторого комментария. Еще в начале XVI века здесь были поселены стрельцы для защиты подходов к Москве с юга. Есть версия, что их поселение получило название «Наливки» от глагола «наливать», так как они имели право пить вино не только по праздникам, как большинство населения Москвы, но и в другое время. Есть и другие объяснения. Позднее здесь появилась церковь Спаса Преображения, что в Наливках, снесенная в советскую эпоху. Отсюда название «Спасоналивковские переулки» (Первый и Второй).

У Мандельштама, однако, Замоскворечье не вызвало теплых чувств. Мандельштамы жили здесь – по крайней мере – дважды: зимой 1923–1924 года на Большой Якиманке и в начале 1930-х годов – на улице Большая Полянка (см. «Список адресов»). Э.Г. Герштейн пишет, имея в виду второй адрес: «Я радовалась, что они в Замоскворечье, но Осип Эмильевич не разделял моего умиления переулками из Островского»[385]385
  Герштейн Э.Г. Новое о Мандельштаме. С. 108.


[Закрыть]
.

Отношение Мандельштама к этому району выразилось в книге «Путешествие в Армению», где он вспоминает недавнюю жизнь на Большой Полянке: «Рядом со мной проживали суровые семьи трудящихся. Бог отказал этим людям в приветливости, которая все-таки украшает жизнь. Они угрюмо сцепились в страстно-потребительскую ассоциацию, обрывали причитающиеся им дни по стригущей талонной системе и улыбались, как будто произносили слово “повидло”». И далее идет описание комнат соседей, напоминающих восточные «кумирни» (это описание уже было приведено выше, в главе о Доме Герцена, в связи с «китайской темой» у Мандельштама).

Большая Полянка, д. 44


«И я благодарил свою звезду за то, что я лишь случайный гость Замоскворечья и в нем не проведу своих лучших лет», – подводит итог своему сатирическому описанию Мандельштам.

От обитателей современного ему Замоскворечья поэт переходит к прошлому района, которое видится ему столь же мещанским по духу: «Кругом были не дай бог какие веселенькие домики с низкими душонками и трусливо поставленными окнами. Всего лишь семьдесят лет тому назад здесь продавали крепостных девок, обученных шитью и мережке, смирных и понятливых».

Однако в замоскворецкой «пустыне» имелись и некоторые мандельштамовские «оазисы». Это в первую очередь уже упоминавшийся дом на Большой Якиманке, «грязно-розовый особняк», как сказано о нем в «Путешествии в Армению», – дом, где жил Борис Кузин; это – правда, уже за Садовым кольцом, за южной границей Замоскворечья, – дом на улице Щипок, где Мандельштамы бывали у Эммы Герштейн (см. «Список адресов»); это и дом, о котором пойдет речь в данной главе, – дом 44 на Большой Полянке: здесь жила семья художника Льва Александровича Бруни.

Сам дом появился на улице в 1914 году (архитектор Г.А. Гельрих). Это достаточно характерный для первых десятилетий ХХ века доходный многоквартирный дом с декоративными деталями в духе модного тогда неоклассицизма. Окна были другие, четырехчастные: верхняя часть и середина окна были неподвижны, открывались крайние створки.

Семья Бруни поселилась тут в 1932 году, заняв две комнаты в коммунальной квартире на пятом этаже. Дом изнутри перестроен, квартира, где около сорока лет, до начала 1970-х годов, проживала семья художника, утрачена.

Л.А. Бруни


А Мандельштам входил с Первого Спасоналивковского переулка в подъезд («Входили с Первого Спасоналивковского» – так рассказывала автору книги покойная Нина Константиновна Бальмонт-Бруни, вдова художника), поднимался по темной лестнице на пятый этаж, к квартире 57. Вошедший в квартиру попадал в «захламленный витиеватый коридор» коммуналки (так пишет в своих воспоминаниях о семье Бруни Лидия Либединская). Коридор вел к комнатам, принадлежавшим семье художника.

Семья эта была замечательная. Хозяйка, Нина Константиновна, – дочь поэта Константина Бальмонта. Ей тогда было за тридцать. Глава семьи, Лев Александрович, – прекрасный художник. Живописец он был потомственный. «У меня в жилах течет не кровь, а акварель», – говаривал он. Действительно: несколько поколений художников Бруни оставили свой след в истории русского искусства. Его предок, Ф. Бруни, написал знаменитую картину «Медный змий» (Русский музей, Петербург). Связывало Л.А. Бруни родство и с художническими династиями Соколовых и Брюлловых. Говоря о работах самого Льва Бруни, в первую очередь хочется выделить его акварели – лирические пейзажи и интерьеры, неяркие по колориту, истинно поэтичные. В них выражено нежное, бережно-теплое внимание к миру, ко всему, что окружает человека, – мягкому утреннему свету, деревьям, предметам обихода. Его акварели исполнены несуетного внимания к жизни, в них как бы разлита лирическая тишина. Этот же добрый, внимательный интерес мы обнаруживаем в портретах художника.

Искусство Льва Бруни – это искусство человека чистой и тонкой души, а таким и был Лев Александрович.

Н.К. Бальмонт-Бруни


Работал он вообще много и разнообразно. Лидии Либединской он запомнился таким: «В его благородном облике было что-то от мастерового. Я тогда впервые подумала, что искусство художника – это прежде всего большой и тяжелый физический труд. Седые, редеющие волосы, высокий, с залысинами лоб, мохнатые, кустистые брови. Небольшие глаза посажены глубоко, левый немного косит… Глаза его сразу схватывают тебя…»[386]386
  Либединская Л.Б. Зеленая лампа. М., 1966. С. 104.


[Закрыть]

Лев Александрович знал и любил поэзию. Он любил, чтобы ему во время работы читали стихи и прозу вслух. Л. Либединская предполагает, что стихотворные ритмы могли помогать художнику в его труде. С Мандельштамом он был знаком еще до революции и интересовался его стихами. Во второй половине 1914-го – первой половине 1915-го года Осип Мандельштам бывал по четвергам в петербургской мастерской Льва Бруни, в квартире № 5 Деламотского флигеля Академии художеств, где собирался кружок художников и поэтов: Натан Альтман, искусствовед Николай Пунин, Петр Митурич, Николай Клюев, сын Константина Бальмонта композитор и поэт Николай Бальмонт – старший брат будущей жены художника Нины – и другие. Художник отмечал в стихах Мандельштама точность, «классичность» языка и стремление к строгости формы. В 1915 году Лев Бруни, сравнивая живопись Н. Альтмана и стихи Мандельштама, писал: «Как в поэзии Мандельштам сделал из русского языка латынь не потому, что язык нашел свои законченные формы и перестал развиваться, а потому, что еврейская кровь требует такой чеканки, что вялостью кажется еврею гибкость русского языка, – такое же желание вылить свое живописное чувство в абстрактные, то есть в органические формы есть и у Альтмана»[387]387
  Бруни Л.А. Натан Альтман // Новый журнал для всех. 1915. № 4. С. 37.


[Закрыть]
. Л. Бруни написал в то время один из самых замечательных портретов Мандельштама. Гордое, прекрасное, несмотря на определенную неправильность черт, лицо поэта, знающего о своем высоком предназначении и погруженного в одинокий и торжественно-печальный мир своей души – таким показан молодой Осип Мандельштам на этом полотне. Сравним со стихотворением «Автопортрет» 1914 года:

 
В поднятьи головы крылатый
Намек – но мешковат сюртук;
В закрытьи глаз, в покое рук —
Тайник движенья непочатый;
 
 
Так вот кому летать и петь
И слова пламенная ковкость, —
Чтоб прирожденную неловкость
Врожденным ритмом одолеть!
 

Интерес к стихам Мандельштама Л. Бруни сохранил и в те годы, когда Осип Эмильевич бывал в доме на Большой Полянке, – в 1930-е. Э.Г. Герштейн запомнила бледное лицо Льва Бруни, который напряженно вслушивался («он был глуховат») в чтение на вечере Мандельштама в Политехническом музее 14 марта 1933 года.

О вечере сохранились воспоминания нескольких мемуаристов. Они дают яркое представление о поэте в этот период, поэтому хотелось бы привести некоторые цитаты.

Эмма Герштейн:

«На вечер Мандельштама выбрались из своих углов старые московские интеллигенты». Э. Герштейн запомнились «измятые лица исстрадавшихся и недоедающих людей, с глазами, светящимися умом и печалью». «Для такой большой аудитории голос Мандельштама был несколько слаб, ведь микрофонами тогда не пользовались.

Странно мне было смотреть и слушать, как Мандельштам в обыкновенном пиджаке, бледный из-за беспощадного верхнего освещения, разводя руками, читал на свой обычный мотив мои любимые стихи: “Так вот бушлатник шершавую песню поет, В час, как полоской заря над острогом встает” (стихотворение “Колют ресницы, в груди прикипела слеза”)»[388]388
  Герштейн Э.Г. Новое о Мандельштаме. С. 111.


[Закрыть]
.

Л.В. Розенталь:

«Зал был радостно оживлен. Мне чудилось напряженное ожидание. Но не все места были заняты. Сначала появился Эйхенбаум[389]389
  Литературовед Б.М. Эйхенбаум произнес вступительное слово на вечере Мандельштама.


[Закрыть]
. <…> Доклад был несколько длинноват, прочитан вяло и особого энтузиазма не вызвал. А затем на эстраду вынырнул Мандельштам. Под пиджаком виднелся нарядный, несколько даже пестроватый и, видимо, добротный не то вязаный жилет, не то джемпер. Уже одно это было как-то неожиданным. Но еще неожиданнее была бородка, которую отрастил поэт. <…>

Его встретили аплодисментами. Аплодировали истово, долго-долго. Как будто не могли насытиться. А главное – явно от души. Это не была “бурная овация”. Здесь не было ни наскока, ни самобудоражения. Аплодировали, изумляясь и радуясь тому, что вот здесь, в аудитории, сошлось столько единомышленников по пониманию ценности мандельштамовской поэзии. Радостное единодушие хотелось длить еще и еще. Сам Мандельштам вскидывал голову, как триумфатор. <…>

Он начал не со стихов, а с возражений против доклада Эйхенбаума[390]390
  Мандельштаму показалось, что в своем вступительном слове Эйхенбаум оценил значение Маяковского в современной русской поэзии недостаточно высоко.


[Закрыть]
. <…> Триумф вдохновил его речь. Она была повита высоким пафосом. Маяковского он возвеличил. Он назвал его “точильным камнем всей новой поэзии”.

Точно не помню, но кажется, что тотчас же вслед за тем он прочел несколько своих стихотворений. <…>

После перерыва с кратким снисходительно-рассудительным возражением выступил Эйхенбаум. Это было уже совсем ни к чему. <…> К тому же лучшие чувства слушателей были уже расточены на аплодисменты и на восторг перед прозаической импровизацией Мандельштама. Да и сам он как бы растратил весь запас своих сил на эту импровизацию. Он читал и старые, и кое-какие новые стихи. Как будто с особым подъемом про фаэтонщика и про “бога Нахтигаля”. Ему хлопали старательно. Но теперь уже лишь с отраженным от начальной встречи восторгом. Выходя на вызовы, он снова и снова читал стихи. Но все уже шло диминуэндо.

И все же это было торжество триумфатора»[391]391
  Розенталь Л.В. Бородатый Мандельштам // «Сохрани мою речь…». Вып. 1. С. 36–38.


[Закрыть]
.

Л.А. Бруни. Портрет Осипа Мандельштама. 1910-е


Н.В. Соколову поразил контраст между стихами самого любимого ее поэта и его реальным обликом и поведением (мемуаристке было тогда шестнадцать лет):

«Вышел Мандельштам. <…> Стоит, странно нагнув голову, не как бык (он тонок), а как козел перед изгородью. Весь с кривизной. Полуседая бородка. Какой-то, пожалуй, немного патологичный. В нем что-то кликушеское. Манера речи – старый раздражительный школьный учитель обращается только к первым ученикам на первых партах, отдельные слова строго повторяет с разбивкой на слоги, подчеркивая ритм движением пальца.

<…>… Стихи читал отвратительно – невнятно, себе под нос. Дальше пятого ряда уже нельзя было разобрать. Вместе с тем в его напевности и ритмическом покачивании чувствовалась влюбленность в каждую строфу. Стихи (насколько можно судить по услышанным обрывкам) сделаны блестяще. Читал вещь – длинную, которая начинается словами: “Полночь. Москва…” И еще ряд незнакомых мне стихотворений… Явно волновался. Часто во время чтения садился. Почитал, почитал – и устал. Ушел».

Далее Н. Соколова говорит о возражениях Эйхенбаума Мандельштаму и приводит очень значимые слова, которыми литературовед закончил свое выступление:

«А кончил так: “Сейчас в кулуарах я слышал фразу: Мандельштам настоящий мастер. Не забывайте, что мастерство – термин ремесленный. Вот Кирсанов – тот мастер. А Мандельштам не мастер, о нет!”».

«После реплики Эйхенбаума, – продолжает Н. Соколова, – Мандельштам опять стал читать стихи. Захлебывался словами, беспрерывно курил, пил воду, снова пускал дым. (Я хотела крикнуть: “Бросьте курить, неуважение к публике!” – да пожалела старика. А так на губах и сидело.) Слышно было плохо, сидевшие позади вставали, проходили тихонько вперед, слушали стоя. <…> Из знакомых мне стихотворений читал “Век”… Еще какие-то стихи, новые. Мне послышалось, что новые вещи колючие, шершавые… <…>

…Ну и что? Да, мне немного досадно было тогда: разбился мой глиняный кумир, мудрый старец с ясными глазами и высоким челом, взирающий на окружающее со спокойствием мыслителя, который выше мелочных дрязг мира сего. Но все же и такой его облик, такой склад характера – нервный, трудный, суматошный, – тоже что-то прибавляет к моему пониманию “Камня”, “Тристий” и всего остального. Пусть будет, каков есть. Разве это так важно? Важны стихи. Они остаются, текут, они со мной и во мне. “Золотистого меда струя…”»[392]392
  Соколова Н.В. Кое-что вокруг Мандельштама // «Сохрани мою речь…» Вып. 3. Ч. 2. С. 89–92.


[Закрыть]
.

Вернемся к дому Бруни. Видимо, познакомил Мандельштама с Л. Бруни брат художника, поэт Николай Бруни, выпускник, как и Мандельштам, Тенишевского училища в Петербурге. Лев Бруни также учился в Тенишевском, он поступил туда вместе с братом Николаем в 1904 году (будущий художник, правда, училище не окончил). Но Николай и Мандельштам были ровесниками, а Лев Бруни на три года моложе. В 1911–1914 годах некоторые заседания Цеха поэтов, к которому принадлежали Николай Гумилев, Анна Ахматова, Мандельштам и другие литераторы, проходили на квартире Николая Бруни. Н.А. Бруни был человеком ярким и необыкновенным: он был музыкантом, художником, увлекался эсперанто, играл в первой петербургской футбольной команде… Во время Первой мировой войны был санитаром и летчиком (вообще Николай Бруни – один из первых русских авиаторов, летчиков-испытателей). Полный Георгиевский кавалер. В 1918 году, после революции, стал священником, служил панихиду по А. Блоку.

Писал стихи и прозу (к поэзии его, правда, Мандельштам относился весьма критически; так, Анна Ахматова в одной из записных книжек, вспоминая о Мандельштаме, отметила: «По поводу стихов Н. Бруни пришел в ярость и прорычал: “Бывают стихи, которые воспринимаю как личное оскорбление”»[393]393
  Цит. по ст.: Лямкина Е.И. Вдохновение, мастерство, труд (записные книжки Анны Ахматовой) // Встречи с прошлым. М., 1978. Вып. 3. С. 414.


[Закрыть]
). Николай Бруни стал одним из персонажей «Египетской марки» Мандельштама, он упоминается там под собственным именем. В 1934 году Н.А. Бруни был арестован; будучи заключенным, создал в 1937 году к столетию со дня смерти Пушкина памятник поэту. Памятник, находящийся в городе Ухта, был создан Николаем Бруни из имевшихся материалов – он использовал кирпичи, доски, бетон, арматуру… К сожалению, творение Бруни не могло быть долговечным. Скульптура заменена бронзовой копией; фрагменты оригинала находятся в местном историко-краеведческом музее. Н.А. Бруни погиб в заключении – он был расстрелян в 1938 году.

С 1923 года Лев Александрович Бруни преподавал на графическом факультете, а затем на монументальном отделении Высших художественно-технических мастерских (Вхутемас). Мандельштам бывал у Бруни в доме Вхутемаса (Мясницкая ул., 21, кв. 99), где жила в это время семья художника. Варваре Борисовне Некрасовой, автору воспоминаний о семье Бруни, запомнилась огромная комната «с большими антресолями, на которых… спали и играли дети брата Льва Александровича – Николая Александровича Бруни»[394]394
  Некрасова В.Б. О семье Бруни // «Сохрани мою речь…». Вып. 3. Ч. 2. С. 195.


[Закрыть]
. Нина Константиновна Бруни говорила, что комнаты в квартире были высокие, «пятиметровой высоты», с двойными дверями. «Каторжный двор ВХУТЕМАСа» упомянут в очерке Мандельшама «Холодное лето». Действительно, двор узкий, а вокруг высокие корпуса. По устным воспоминаниям вдовы художника Нины Константиновны, в этой квартире Бруни написал еще один «великолепный портрет» Мандельштама – «в кресле, гуашью, такой сепией рыжей, но бумага оказалась негодной: она стала сыпаться и совершенно, как перегретая солома, по кусочкам вся рассыпалась в войну, как мы ее ни берегли». Портрет, по словам Н.К. Бруни, «не был репродуцирован»[395]395
  Устные воспоминания Н.К. Бруни // Архив фонодокументов МГУ. Кассета № 84. Запись от 3.4.1969. Запись опубликована в книге: Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников. С. 68–74.


[Закрыть]
.

Итак, знакомство Мандельштама с художником было давним. Но, конечно, не только по этой причине бывали в его доме на Большой Полянке в 1930-е годы Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна. Семья Бруни была необычайно гостеприимной, радушной и доброй, и поэт, чувствовавший свое отщепенство и одиночество, приходя сюда, попадал в атмосферу подлинной душевной теплоты, истинной человечности.

План одной из комнат в квартире Л.А. Бруни на Большой Полянке. Рисунок В.Л. Бруни. В кресле любил сидеть Мандельштам


Лидия Либединская пишет о доме Бруни: «В этом доме было много всего – детей и бабушек, картин и книг, стихов и музыки, споров об искусстве, гостеприимства и бескорыстия. Мало было жилплощади и денег»[396]396
  Либединская Л.Б. Указ. соч. С. 101.


[Закрыть]
. Действительно, денег и «метров» было мало. Ведь после ареста брата Николая «осталась, – пишет Либединская, – жена с шестью детьми, все мал мала меньше». Лев Александрович взял на себя заботу и о них. А ведь у него и Нины Константиновны были свои дети (к середине 1930-х – пятеро). «У нашего папы восемнадцать иждивенцев», – с гордостью говорили старшие дети. Нелегко было жить, кормить семью и оставаться при этом истинным человеком искусства, подлинным художником. «Леву все любили. Он продолжал жить и быть человеком, несмотря на все испытания, которые ему послала судьба», – пишет Н.Я. Мандельштам[397]397
  Мандельштам Н.Я. Воспоминания. С. 380.


[Закрыть]
. Лев Александрович с Ниной Константиновной и дети жили в комнатах площадью 18 и 11,5 кв. м. В одной жил художник с женой, другая, неправильной формы, служила детской. Правда, комнаты были высокие (3,5 метра), и в детской были устроены откидные кровати у стенок. Такой запомнилась квартира художника одной из его учениц: речь идет именно об интересующем нас времени – 1930-х годах:

«В Москве Лев Александрович Бруни жил в общей большой квартире на Большой Полянке. Семья из девяти-десяти человек занимала две небольшие смежные комнаты. Там Лев Александрович работал среди детского шума и развлечений, соответствующих их возрасту. В других комнатах тоже жили художники, эта квартира в двадцатые годы была предоставлена преподавателям ВХУТЕМАСА-ВХУТЕИНА.

Зашел как-то сосед, художник В.П. Киселев, и удивился, как в такой обстановке можно работать. “А я люблю, когда вокруг меня шумно”, – сказал Лев Александрович»[398]398
  Рейн Т.М. Годы учения. Воспоминания // Панорама искусств. М., 1988. Вып. 11. С. 159.


[Закрыть]
.

Лидия Либединская продолжает: «…Если узнавали, что где-то беда, кидались не затем, чтобы выразить сочувствие, а для того, чтобы помочь. Здесь с благодарностью принимали радость и мужественно встречали горе. Здесь не боялись никакой работы: чисто вымытый пол или до блеска протертое окно вызывали такое же горячее одобрение, как прозрачные и мечтательные акварели, созданные руками хозяина дома…»[399]399
  Либединская Л.Б. Указ. соч. С. 101.


[Закрыть]

О том же свидетельствуют воспоминания В. Некрасовой: «Дом Бруни стал для меня местом, куда я могла придти со всем, что во мне было, и где меня, как и многих других, принимали без лишних слов. Сама атмосфера дома умиротворяла и давала силы, и не только мне, а многим».

 
Всеми любимые,
Нужные всем, —
Полянка, сорок четыре,
Квартира пятьдесят семь.
 

Приведя это немудреное четверостишие, неизвестно кем из друзей семьи Бруни сочиненное, В.Б. Некрасова подтверждает, что «оно соответствовало истине»[400]400
  Некрасова В.Б. Указ. соч. С. 200.


[Закрыть]
.

И еще одно свидетельство, А. Чегодаева: «В доме Бруни постоянно не было ни гроша. Жизненное благополучие мало чем отличалось от нищеты, но он не придавал этому ни малейшего значения, так же как и жена его Нина Константиновна… Никакая рассудочность не могла бы найти там пристанища, зато вся жизнь была пронизана насквозь художественным творчеством, ненасытной творческой изобретательностью, огромным, не знающим ни меры, ни усталости, ни остановки трудом самого высокого класса, самого высокого мастерства, самой глубокой поэтической тонкости. Это приводило к тому, что Бруни занимался искусством как чем-то абсолютно естественным, не имеющим никакого особенного значения»[401]401
  Цит. по кн.: Некрасова В.Б. Указ. соч. С. 199.


[Закрыть]
.

Воспоминания Лидии Либединской позволяют нам как бы войти в квартиру на пятом этаже, где бывал Мандельштам: «Здесь все сделано хозяйскими руками: украшения на елке, ржаные медовые пряники в виде сказочных зверей и растений, разрисованные белой глазурью, абажур на лампе, кушанья на столе, игрушки из корней и бересты»[402]402
  Либединская Л.Б. Указ. соч. С. 102.


[Закрыть]
. Добавим к этому, что на стенах висело несколько работ хозяина и тикающие расписные ходики.

Бывали на Большой Полянке у Бруни в разное время люди замечательные: художники Владимир Фаворский, Александр Осмеркин, искусствовед Николай Пунин, музыканты Владимир Софроницкий и Генрих Нейгауз; приходили Сергей Городецкий, Николай Клюев, молодой поэт Арсений Тарковский и чтец Дмитрий Журавлев, поморский писатель Борис Шергин и Анна Ахматова. Ахматова, по словам Н.К. Бруни, «вносила особую атмосферу: она была царственна, величественна».

Бывала и играла на рояле великолепная пианистка Мария Вениаминовна Юдина; на время игры «голубые, с красными деревенскими розами» (Л. Либединская) ходики останавливались. Мандельштам, очень любивший игру Юдиной и бывший в дружеских отношениях с ней (Юдина, как известно, специально добивалась концертов в Воронеже в период ссылки Мандельштама и много ему там играла), мог слышать ее и в доме Бруни (но не ранее 1937 года – Мария Вениаминовна впервые побывала в квартире на Большой Полянке 5 мая 1936-го).

Музыку поэт очень любил. Как не вспомнить мандельштамовские стихи 1921 года:

 
Нельзя дышать, и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит,
Но, видит Бог, есть музыка над нами…
 

«Концерт на вокзале»


Среди архивных записей В. Яхонтова и Е. Поповой имеется и словесный портрет М.В. Юдиной: «На плечах у Марии Юдиной был яркий русский платок. Она была очень красива. Ходила в длинных черных шерстяных платьях, повязанных широким шелковым шнуром, с длинными рукавами. В этом платье было что-то монашеское. Она была религиозна, но религия ее уходила в страстный темперамент музыканта. Круглый овал лица с большими серыми глазами, большие темно-русые волосы, свернутые в тяжелый пучок на затылке. Это была большая величественная русская (последнее слово в рукописи зачеркнуто. – Л.В.) женщина»[403]403
  Архив В.Н. Яхонтова и Е.Е. Поповой // РГАЛИ. Ф. 2440. Оп. 1. Ед. хр. 61. Л. 43.


[Закрыть]
. (М.В. Юдина была еврейкой и православной по вероисповеданию.)

Мандельштам познакомил с Юдиной своего воронежского друга Наталью Штемпель, и, судя по воспоминаниям Натальи Евгеньевны, это знакомство состоялось именно в Москве.

Мандельштаму всегда была присуща сдержанность в выражении своих чувств по отношению к наиболее для него важным явлениям или людям. Музыка, без сомнения, входила в этот круг. Композитор Артур Лурье отмечает: «Мандельштам страстно любил музыку, но никогда об этом не говорил. У него было к музыке какое-то целомудренное отношение, глубоко им скрываемое. <…> Мне часто казалось, что для поэтов, даже самых подлинных, контакт со звучащей, а не воображаемой музыкой не является необходимостью и их упоминания о музыке носят скорее отвлеченный, метафизический характер. Но Мандельштам представлял исключение: живая музыка была для него необходимостью»[404]404
  Лурье А.С. Осип Мандельштам // Осип Мандельштам и его время. С. 198.


[Закрыть]
.

Импрессионисты в Музее нового западного искусства. 1930-е


Мандельштам, как вспоминала Нина Константиновна Бруни, бывал у них и один, и с Надеждой Яковлевной. Осип Эмильевич, в силу своей импульсивности и рассеянности, иногда попадал в комические ситуации (Н.К. Бруни не конкретизировала это утверждение). Он любил сидеть в старинном «дедушкином» кресле, обтянутом свиной кожей, и в этом кресле и был изображен художником в доме на Мясницкой улице, где Бруни жили до переезда на Большую Полянку (это тот самый вышеупомянутый погибший портрет).

По свидетельству вдовы художника, Мандельштам интересовался творчеством Бруни. Художник показывал поэту, в частности, свои иллюстрации к литературным произведениям («Дон Кихоту» и другим – Бруни много занимался книжной иллюстрацией). «Дон Кихот» Сервантеса был издан с иллюстрациями Бруни в 1924 году. Не исключено, что впечатления Мандельштама от работ Бруни к «Дон Кихоту» отозвались в строках из «Стихов о неизвестном солдате»: «Хорошо умирает пехота, / И поет хорошо хор ночной / Над улыбкой приплюснутой Швейка / И над птичьим копьем Дон-Кихота, / И над рыцарской птичьей плюсной».

Мандельштам, как известно, вообще любил и знал живопись, эта область искусства была для него так же открыта, как и музыка. Он обладал настоящим художническим инстинктом. Его высказывания о живописи всегда свежи, нетривиальны. Трудно подобрать лучший пример, чем характеристика французских живописцев в книге «Путешествие в Армению» (глава «Французы»):

«Здравствуй, Сезанн! Славный дедушка! Великий труженик. Лучший желудь французских лесов.

Его живопись заверена у деревенского нотариуса на дубовом столе. Он незыблем, как завещание, сделанное в здравом уме и твердой памяти.

Но меня-то пленил натюрморт старика. Срезанные, должно быть, утром розы, плотные и укатанные, особенно молодые чайные. Ни дать ни взять – катышки желтоватого сливочного мороженого.

<…>

Дешевые овощные краски Ван Гога куплены по несчастному случаю за двадцать су.

Ван Гог харкает кровью, как самоубийца из меблированных комнат. Доски пола в ночном кафе наклонены и струятся, как желоб, в электрическом бешенстве. И узкое корыто бильярда напоминает колоду гроба.

Я никогда не видел такого лающего колорита.

А его огородные кондукторские пейзажи! С них только что смахнули мокрой тряпкой сажу пригородных поездов.

Его холсты, на которых размазана яичница катастрофы, наглядны, как зрительные пособия – карты из школы Берлица. <…>

Каждая комната имеет свой климат. В комнате Клода Моне воздух речной. Глядя на воду Ренуара, чувствуешь волдыри на ладони, как бы натертые греблей». (Упомянутый М.Д. Берлиц – разработчик методики обучения иностранным языкам.)

Само это описание живописи является, в сущности, великолепной живописью! Приведем цитату из материалов к «Путешествию в Армению» (в квадратные скобки заключены подбиравшиеся в процессе работы над произведением и по каким-то соображениям не подошедшие варианты):

«В комнате Клода Моне [и Ренуара] воздух речной. [Входишь в картину по скользким подводным ступеням дачной купальни. Температура 160 по Реомюру… Не заглядывайся, а то вскочат на ладонях янтарные волдыри, как у изнеженного гребца, который ведет против теченья лодку, полную смеха и муслина.]»

Встретиться с картинами «французов», по мнению Мандельштама, – все равно что промыть глаза, вернуть им свежесть и яркость восприятия. «Так опускают глаз в налитую всклянь широкую рюмку, чтоб вышла наружу соринка». В подготовительных записях: «Глаз требует ванны. Он разохотился. Он купальщик. Пусть еще раз порадуют его свежие краски Иль-де-Франс…» В тех же записях: «Художник по своей природе – врач, исцелитель. Но если он никого не врачует, то кому и на что он нужен?» И живопись «врачует» – стирает с жизни налет обыденности, высвобождает от рутины: «Что мы видим? Утром – кусок земляничного мыла, днем […]» (черновая незаконченная запись к другой главе «Путешествия в Армению», главе «Москва»). Живопись «французов» возвращает человеку молодость, возвращает жизни притягательную новизну, зовет в путешествие: упоминая «книжку Синьяка в защиту импрессионизма» (имеется в виду книга Поля Синьяка «От Эж. Делакруа к неоимпрессионизму»), Мандельштам пишет:

«Он основывал свои доказательства на цитатах из боготворимого им Эжена Делакруа[405]405
  Мандельштам, по свидетельству Н.Е. Штемпель, восхищался иллюстрациями Делакруа к «Фаусту» Гете.


[Закрыть]
. То и дело он обращался к его “Путешествию в Марокко”, словно перелистывая обязательный для всякого мыслящего европейца кодекс зрительного воспитания.

Синьяк трубил в кавалерийский рожок последний зрелый сбор импрессионистов. Он звал в ясные лагеря, к зуавам, бурнусам и красным юбкам алжирок.

При первых же звуках этой бодрящей и укрепляющей нервы теории я почувствовал дрожь новизны, как будто меня окликнули по имени…» («Путешествие в Армению», глава «Москва»).

Совершенно неслучайно тема живописи играет столь важную роль в книге о путешествии в новую страну, открытии ее для себя.

В подготовительных записях к главе «Французы»: «Такая определенность света, такая облизывающая дерзость раскраски бывает только на скачках [в которых ты заинтересован всею душой…]. И я начинал понимать, что такое обязательность цвета, азарт голубых и оранжевых маек и что цвет не что иное, как чувство старта, окрашенное дистанцией и заключенное в объем…» Эти «беговые» ассоциации связаны, несомненно, со «старосадским» стихотворением «Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!..», в частности, с его финальным заявлением: «Я сохранил дистанцию мою». Корреспондирует с главой «Французы» и «водный» мотив стихотворения («…вся Москва на яликах плывет…»). Тема живописи объединена с французской темой; Франция, как уже говорилось выше, всегда ассоциируется у Мандельштама с дерзостью и веселостью.

Не исключено, что «беговые» детали в «Довольно кукситься!..» и в «Путешествии в Армению» восходят не только к французской живописи, но и французской прозе, а именно к Прусту. Осенью 1928 года в подмосковном санатории «Узкое» с Мандельштамами познакомилась Эмма Герштейн; в своих мемуарах она упоминает о том, что привезла Мандельштаму из Москвы книгу Пруста «Под сенью девушек в цвету». В главе о Яхонтове и Поповой уже приводилось то место из воспоминаний Э. Герштейн, в котором она передает свой разговор с поэтом о Прусте. Между тем именно в этой книге Пруста (во второй ее части, «Имена стран: страна») художник Эльстир, несомненный «собирательный» импрессионист, научивший героя книги видеть красоту в обыденной жизни, говорит ему о том, какое это яркое зрелище – жокей, сдерживающий лошадь перед стартом, его движения, лошади на беговом поле, красивые зрительницы; Эльстир говорит о том, как ему хотелось бы передать это на полотне. Думается, это место из прустовской прозы не ускользнуло от внимания Мандельштама.

Живопись «французов» обновляет чувство цвета, их картина мира настолько ярка и выразительна, что она может конкурировать с самой действительностью, и эта не тронутая взглядом художника действительность проигрывает живописи:

«Я вышел на улицу из посольства живописи.

Сразу после французов солнечный свет показался мне фазой убывающего затмения, а солнце – завернутым в серебряную бумагу». В записях к «Путешествию в Армению» найдена парадоксальная формула: «…всю солнечную казенщину действительности…».

На самом деле никакой изначально одинаковой, общей для всех действительности, по мнению Мандельштама, не существует. Освоение действительности есть творческий процесс. Художник (в узком и широком смысле – поэт, музыкант, певец, скульптор) не копирует жизнь, а преображает ее.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации