Текст книги "Скорее всего"
Автор книги: Лев Рубинштейн
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Гордость с нагрузкой
“Сняла решительно пиджак наброшенный. Казаться гордою хватило сил”.
Это было более или менее понятно: девичья гордость, не давай поцелуя без любви и вообще лирика. “С законной гордостью отрапортовал рабочий коллектив Захоперского снегоперерабатывающего комбината им. Внеочередного съезда о досрочном выполнении производственного плана за пятый квартал шестого года седьмой пятилетки”. Это было уже чуть менее понятно, но зато привычно, вроде как лицо диктора Кириллова или очередь за печальными фрагментами коровьего скелета. И в общем-то тоже своего рода лирика.
Когда человек гордится дочкой, занявшей первое место на конкурсе юных музыкантов, это совсем понятно: в этой победе обнаруживаются следы его собственных душевных инвестиций. Если человек говорит: “Я горжусь своей дружбой с N.”, это тоже понять можно: если такой достойнейший человек, как N., дарит тебя своей дружбой, значит, в тебе что-то есть.
Но та гордость, объектами которой служат вещи, никаким образом не тронутые нашим личным усилием или хотя бы участием, в моем представлении входит в круг явлений безусловно иррациональных. Особенно в этом смысле причудливыми, хотя и самыми заметными на поверхности бурной общественной жизни, мне кажутся два типа гордости – гордость “государственная” и гордость “национальная”. Впрочем, это явления одного порядка. Странно это или не странно, но явления эти существуют, и не считаться с ними нельзя. Мало ли еще существует странных явлений в природе, а также в мире людей и вещей.
Можно, конечно, сказать, что чем, мол, ты гордишься – ты-то, мол, тут при чем! Смирись, мол, гордый человек. А что толку?
Так или иначе, но если непременно хочется гордиться, то для равновесия научись тогда и стыдиться. Лишь стыд может хоть как-то притормозить разрушительный потенциал безудержной гордости.
Хочешь гордиться Толстым и Достоевским, Менделеевым и Чайковским, победой над немецким фашизмом, Королевым и Гагариным? Гордись, если неймется. Но тогда изволь устыдиться разделов Польши, красного террора, Ленина-Сталина, раскулачивания, ГУЛАГа, пакта Молотова – Риббентропа, Катыни, Берлинской стены, подавления Пражской весны, зачисток чеченских сел, чекистского крюка и неиссякаемого потока вранья, которым тебя же неустанно кормит твое же родное государство.
А-а-а! Это все не ты, это другие? Ты к этому отношения не имеешь? А к “Войне и миру” ты имеешь отношение? А подо Ржевом ты был убит? А на околоземной орбите как тебе было, ничего? Скафандр не жал?
Если ты такой уж прямо, допустим, русский, что русее не бывает, и если тебе хоть убей приспичило изо всех сил гордиться дедами-победами да отцами-молодцами, то постыдись уж заодно и погромов, и мужика, своим бренным телом перегородившего выход из электрички, и гопника, на всех углах орущего: “Россия для русских”.
Если ты такой уж, допустим, еврей евреич и тебя распирает от гордости за Альберта Эйнштейна, Кафку и Иегуди Менухина, то устыдись в таком случае железного наркома Лазаря Кагановича и зубного техника Зямы, приворовывающего казенное золотишко и презирающего “этих гоев”. Если тебе приспичило считать нобелевских лауреатов “из наших”, то считай уж до кучи и комиссаров в пыльных шлемах, пламенно руководивших доблестными продотрядами. Сам, сам считай, не доверяй это дело нацистам.
Не хочешь стыдиться того, к чему сам не был причастен? Понимаю. Так и не гордись тогда.
Знаю, что призывы мои тщетны. Знаю, что чем больше у человека потребность в метафизической гордости, тем меньше ему охота чего-то стыдиться.
А поэтому все время выходит так, что гордятся одни, а стыдятся другие.
Оно и понятно: для того чтобы уметь четко отделять объекты гордости от объектов стыда, требуется постоянная и очень напряженная работа ума, сердца, опыта, интуиции. Ибо это и есть работа по различению добра и зла.
Гордость и сама по себе относится к числу смертных грехов. Гордость, не уравновешенная стыдом, – грех двойной. Ибо в таком случае страсть эта приводит тебя к тому, что ты начинаешь гордиться как раз тем, чего следует стыдиться.
Да, существуют люди, которые без “чувства законной гордости” как без пряников. А поэтому чем меньше становится содержательно обеспеченных объектов гордости, тем более остервенелый характер носит охота за ними.
Догордиться таким образом можно и до мышей. Что, впрочем, повсеместно и происходит. Неугомонные, обуянные неутолимой страстью “гордецы” хватаются за все подряд – за шустрого попрыгунчика всея Руси Диму Билана, за без пяти минут финал футбольного чемпионата, за танковый турпоход по холмам Грузии, за счастливую, будящую патриотические восторги возможность прикрутить газовый крантик надменному соседу, за нечаянную радость стать благоговейными зрителями великого таинства – священного распила олимпийских бюджетов.
Лет пять назад я побывал в Челябинске, где провел пару дней. В один из них мне устроили маленькую автомобильную экскурсию по окрестностям города. Была жутко снежная зима, поэтому природные красоты оказались не слишком доступными моему взору. Некоторую визуальную недостаточность как умел компенсировал любезный и словоохотливый водитель, увлеченно рассказывавший, сколько грибов, ягод и рыбы здесь будет летом. Он же поведал мне и про страшную техногенную катастрофу, случившуюся в этих краях сколько-то лет назад.
Когда же мы проезжали мимо какой-то ничем особенным не выделявшейся местности, его голос сделался вдруг заметно звонче, а в интонациях послышалась отчетливая региональная гордость. “Между прочим, – сказал он, – вот это место, которое мы сейчас проезжаем, по данным ООН считается самым загрязненным в мире”.
“Оу!” – на манер вежливого иностранца из советской кинокомедии произнес я и со всей деликатностью, на какую хватило моих способностей, попросил его прибавить скорость.
Утерянный рай
Дважды в течение одного дня я оказался втянутым в историко-политические дискуссии. Тема была одна и та же, и формулируется она приблизительно так: “Какую страну развалили, суки!” Под страной подразумевался СССР. Под суками – не вполне понятно кто, хотя более или менее понятно.
Оба докладчика – водители-бомбилы. Первый был наружности, как принято теперь выражаться в милицейских сводках, вполне славянской. Лет он был сорока с чем-то. Из особенностей его коммуникативного поведения, где добродушие органично сочеталось с хамоватостью, можно было предположить, что он, видимо, москвич. Он москвичом и оказался. Начал он с места в карьер: “Вот говорят: коммунисты то, коммунисты се. А чего коммунисты? Такую страну построили. А эти пидоры только все развалили да разворовали. Щас уже никто не помнит ничего, как жили. Вот языком и мелют. А я помню. Отлично жили. Дружно”. Я попытался вставить что-то вроде того, что я тоже, в общем-то, кое-что помню, хотя мои воспоминания и не совсем совпадают с его. “Да ничего ты не помнишь! – с внутренней готовностью он перешел на ты. – А я помню! Я знаешь как жил? Горя не знал. Все было. Два раза в год в Кисловодск ездил. Тесть мой, между прочим, овощной базой заведовал. Ты знаешь, что это такое было?” Я знал. “А у меня Валера еще был, учились вместе, так тот вообще мясником работал в “Смоленском”. Знаешь “Смоленский”? Не знаешь – не говори”.
Почему не знаю – знаю. И помню, хорошо помню и этот “Смоленский” гастроном, и этих самых валер-мясников. Их гладко оструганные хари, оскорбительные уже самим фактом своего существования, до сих пор снятся мне иногда по ночам. И еще я помню, как одна интеллигентная дама, кандидат искусствоведения, в панике рассказывала своим друзьям, что вот, грядет юбилей ее мужа, а гостей кормить нечем. “Нету же ничего в магазинах”, – с отчаянием в голосе говорила она. Кто-то дал ей дельный совет: “А ты подойди к мяснику в гастрономе и поговори с ним доверительно, как ты умеешь. И вообще – ты же красавица. Просто подойди, улыбнись и скажи: “Сделайте мне кусок хорошей говядины”. Он и растает”. Делать нечего, надо попробовать. Отстояв некоторую очередь к прилавку, усеянному мертвыми костями, она (ой, только бы не забыть волшебного слова “сделайте”) обратилась к продавцу самым заветным своим полушепотом. “Молодой человек, – томно сказала она, поправляя очки, – не сможете ли вы сделать мне кусок приличного мяса?” Мясник, вопреки прогнозам, вовсе не растаял. Напротив того, он громко, так, чтобы слышала вся очередь, раздельно и внятно произнес: “Лапуль! Сделать я могу тебе либо мальчика, либо девочку. А мясо все на прилавке. Ты же не слепая”.
Всего этого я водителю рассказывать не стал, и, думаю, правильно сделал. Память у каждого своя, и у каждого свой СССР.
Соскочив с темы потерянного рая, водитель стал бранить приезжих. Особенно, понятное дело, досталось кавказцам. Будучи человеком довольно нехитрого умственного устройства и, скажем так, немечтательного душевного склада, он не особенно скрывал чисто марксистских, то есть откровенно шкурных, мотивов как своей горячечной любви к порушенной державе, так и неприязни к южным пришельцам. Главные его претензии к кавказским переселенцам сводились к тому, что они тоже, как и он, активно занимаются извозом, но при этом, гады, сбивают цены. “Я тут, москвич, корячусь как бобик, а он тут с горы спустился – и вперед! Выслать всех на хер, как при Сталине”. Дискуссия прервалась – мы приехали.
В тот же день мне пришлось еще раз поймать машину. В этот раз водитель оказался как раз кавказцем. И, как нарочно, ничуть не меньшим обожателем бывшего советского космоса, чем его столичный коллега. По-русски он изъяснялся без излишнего академизма. Судя по тому, с какой частотой в его не чересчур связной речи возникали те или иные вводные конструкции, русский язык он постигал не в классической гимназии, а скорее в Советской армии и на бесконечных трассах необъятной империи, кончину которой он оплакивал с истинно восточной страстью. Чаще всего, то есть буквально через слово, в его речах звучало то, что на интернет-жаргоне обрело емкую форму “нах”.
“Какая, нах, страна была, слушай! Все братья, нах, были”. “Слышал бы ты предыдущего оратора”, – думал я, а он продолжал: “Я дальнобойщик, нах, был. Весь, нах, Союз объехал. Везде друзья, нах. Мое, твое – неважно, понимаешь? Зачем, скажи! Что мешало! Э!” Под его кипучее чревовещание я стал немножко задремывать и не уловил того момента, когда он перешел к другой теме – теме падения нравов. “А теперь, нах, разврат и бляди одни! Раньше разве было, э? Я, нах, в булочную пришел хлеб купить – кушать хотел. А там гондоны, нах, продают”. Внезапность, с которой слово-паразит вернуло себе безвозвратно, казалось бы, утерянную исконную и весомую семантику, заставила меня вздрогнуть. Иллюзорная цельность мироздания, тоска по которой принимает иногда самые причудливые формы, например форму мучительной любви к нелепому и громоздкому государству, обрела вдруг кое-какие очертания в пространстве языка – единственном пространстве, реальность которого не подлежит сомнению. И что тут возразишь?
Да, вольность
Когда я начинаю писать текст, я по привычке вижу перед собой лицо адресата. Для меня важно знать, кому именно я говорю то, что я говорю.
Сейчас я не очень знаю, к кому я обращаюсь. Во всяком случае, не к тем, кто думает примерно так же, как и я, хотя и говорит об этом другими словами.
И уж точно не к своре окончательно одичавших дворняжек, унаследовавших от своих предков – лагерных псов – всего один рефлекс: кидаться на любого, заслышав лишь короткое слово “чужой”.
И уж конечно же, не к бесноватым и хитрожопым шаманам, отлично понимающим, что верховодить своим стадом они могут, лишь поддерживая в нем огонь перманентной злобы. Я говорю о том самом стаде, которое в двадцатые-тридцатые годы под предводительством других шаманов – “с Лениным в башке, с наганом в руке” – с гиканьем и уханьем срывало с церквей кресты, жгло в печках иконы и таскало священников за бороды.
Чуть позже это же стадо, обвязавшись красными повязками, прессовало людей в узких брюках, коротких юбках и с волосами до плеч, яростно борясь за “моральный облик советской молодежи” и оберегая ее от “тлетворного влияния”. Оно же в дни религиозных праздников устраивало около церквей свои кошачьи концерты, мешая верующим входить в храмы. Оно, это стадо, вечно и неистребимо, как бы ни меняло оно в соответствии с очередным текущим моментом свои погоняла.
Сейчас оно именует себя “православной общественностью” и, что самое ужасное, говорит и действует от имени настоящих православных. Активность этого стада зависит лишь от того, сколько им дано воли. А воля им дается только сверху. Именно “сверху”, а не “свыше” – дьявольская, во всех смыслах этого слова, разница. Теперь их, судя по всему, надежно прикрывает и крышует один реальный пацан, которого, конечно же, поддержали они, а он – чисто по понятиям – своих не сдает.
И наверное, не к тем, увы, значительным процентам социологически опрашиваемых, кто на уровне рефлексов всегда согласен кого-нибудь засудить и засадить, столь удивительным образом облегчая и смягчая свои собственные невзгоды, неудачи и вечные унижения.
Я не знаю, для кого я сейчас приведу одну очень важную и точную цитату. Это из статьи замечательного поэта и литературоведа Льва Лосева, посвященной творчеству другого замечательного литератора – Юза Алешковского. Вот она: “Если правило веры не прочувствовано в живом опыте, а применяется априорно, оно есть суеверие. Значение любых, без исключения, слов контекстуально. В трогательной старинной легенде статуя Богородицы улыбнулась бродячему клоуну, который по незнанию молитв от души пожонглировал перед Ней. Можно представить себе и продолжение легенды – набежали ханжи, завизжали: “Перед святыней какие-то палки кидать в воздух – на костер поганца!”
К этому исчерпывающему отрывку добавлю лишь, что сакральные тексты всегда многозначны и внутренне противоречивы. Потому они и живут столь долго, что служат объектами неутолимого толкования, комментирования и опровержения. Но получается всегда как-то так, что применение этих текстов на живой практике зависит от того, в каких чинах их интерпретаторы.
И не знаю, имеет ли смысл обращаться к томным эстетам, совершенно некстати затеявшим споры о том, хороша ли акция Pussy Riot с эстетической точки зрения. Ну понятно: “Певца Н. избили в метро? Нехорошо, конечно. Но певец он, прямо скажем, так себе”. “Журналиста П. убили в подъезде собственного дома? Как же, помню такого журналиста. Писал длинно, скучно и довольно глуповато”.
Спор о том, хороша или плоха акция, – очень интересный спор. Об эстетических и моральных аспектах этого события можно говорить много, разнообразно и заинтересованно. Я и сам с готовностью поучаствовал бы в этом разговоре, потому что и мне есть что сказать. Но разговор этот станет возможным лишь в одном случае – когда девочек выпустят на свободу. А пока можно констатировать лишь одно: получилось так, что им каким-то образом удалось ткнуть палкой даже не в муравейник – в осиное гнездо. Прямое попадание в болевые точки общественной жизни – одна из фундаментальных задач искусства. И с этой задачей девочки справились.
Главная и вечная проблема, постоянно возникающая между искусством и косной, то есть большей, частью общества, в неспособности понять, чем условность отличается от реальности, чем означающее отличается от означаемого и чем переносные значения слов, понятий и символов отличаются от прямых. Такая неспособность неизбежно порождает неконтролируемую агрессию. И это явление, мягко говоря, не новое. Важно лишь знать из исторического опыта, что искусство рано или поздно неизбежно побеждает.
Бабушкины сказки
Ну да, согласен, все давно ясно и понятно. Давно ясно и понятно, что большинство социальных и экзистенциальных драм и трагедий так или иначе связаны с темным ужасом перед “другим”. Давно ясно, что мучительное преодоление этого ужаса, принимающего самые разнообразные обличья – от стремления спрятаться в глубокую нору до стремления убить и захватить, – это и есть человеческая история, история взросления человека и человечества. Ясно ведь, что ксенофобия – “давно разоблаченная морока” для всех тех, кто принадлежит к современному миру не на уровне умения нажимать на клавиши компьютера, а на уровне способности устанавливать причинно-следственные связи между бытовыми, социальными, культурными и какими еще угодно явлениями.
Давно известно, что боязнь “чужого” свойственна в основном носителям архаического, традиционного, сельского сознания. В нашей стране городская культура сложилась по сравнению с Западом недавно, а потому многие российские горожане психологически остаются деревенскими жителями. Отсюда бесконечные ребячьи драки моего детства по территориальному принципу, отсюда же нынешняя неприязнь к восточным торговцам арбузами и хурмой. Такие проявления ксенофобии легко объяснимы, а потому преодолимы в исторической перспективе – все-таки город в его европейском понимании все равно рано или поздно победит деревню.
А есть еще род ксенофобии не просто крестьянского, а конкретно холопского происхождения – и с этим дело обстоит куда хуже. Это если и лечится, то с очень большим трудом. Особенно если у “лекарей” нет никакого желания никого ни от чего лечить. Более того, налицо вполне отчетливая тенденция считать эту болезнь здоровьем.
Неохолоп с равной непринужденностью готов и унизить, и быть униженным. Он презрительно относится ко всем, кто на него не похож, особенно если этот непохожий менее его социально защищен. Он любит бить лежачего. Он презирает свободу и людей, полагающих свободу базовой ценностью. Презирая цивилизованный мир за то, что он состоит “из одних лохов”, он не прочь попользоваться его плодами. Всяческую вежливость, готовность признать право другого на отличное от твоего мнение, готовность поблагодарить и извиниться он полагает признаком социальной подчиненности. А уважение у него может вызвать только “крутизна”.
Он готов рвать на себе рубаху, защищая право своего барина казнить и миловать, но никогда за своего барина не пойдет не только на смерть, но даже на мордобой. По крайней мере в одиночку. Он – абсолютное порождение советского инкубатора, но любит считать нерусские фамилии в списке тех, кто этот самый инкубатор для него соорудил. Это тоже понятно: его духовные предки, так же как и он, предпочитали, чтобы их драл на конюшне не какой-нибудь басурман, не немец-управляющий, а свой, родной, местный – с государствообразующей фамилией и мягким славянским обликом.
Число “чужих” все множится. В наши дни “чужими” объявляются, как правило, все те, кто злостно и, разумеется, по наущению внешних врагов нашей нерушимой государственности норовит поставить зеркало перед властью и обществом.
Можно счесть, что ксенофобия во всех ее проявлениях есть неотъемлемое свойство исключительно дурных, тупых, недобрых или богом обиженных людей. Это соблазнительно, но это не всегда так. Все сложнее, а потому и печальнее. Все сложнее, а потому и не кажется безнадежным. И вообще, теории теориями, а истина, как известно, конкретна.
Вот напоследок два как бы симметричных сюжета, героинями которых являются соответственно обе моих бабушки.
Одна из них, мамина мама, весьма малообразованная, очень набожная, очень тихая и очень добрая женщина, была, представьте себе, русофобкой. Не в том смысле, в каком это слово принято употреблять в наши дни. В наши-то дни слово “русофобия” применяется в основном по отношению к тем, кто испытывает в той или иной степени неприязнь или недоверие к тем или иным властным учреждениям, например к тайной полиции, каковая – в представлении самих деятелей этого славного учреждения – есть соль, душа и мозг великого и многострадального русского народа.
Но бабушка моя была русофобкой в самом буквальном смысле этого слова – она боялась русских. Человек своего времени и своей местечковой среды, она не умела отличать русских от русских. “Русскими” в ее представлении были те, кто раза четыре на протяжении десяти лет врывался в ее дом и в дома ее соседей, выносил стулья, чашки и деньги и требовал благодарности за то, что никого не убили. Тут не убили, там убили – всякое бывает. Погром – это вам таки погром, а не свадьба. Ничего не поделаешь.
Так что бабушка, будучи, повторяю, человеком редкой доброты, деликатности и отзывчивости, боялась русских. Боялась тайно, скрытно, ничего никогда и никому не говоря на эту тему. Но было понятно: она боится. Всех. Включая моих дворовых друзей и одноклассников, с утра до вечера болтавшихся в нашем доме. Включая соседей. Соседи были разные. Некоторых из них смело можно было бояться.
Среди соседей была немолодая бездетная пара. Помню их фамилию – Фомины. Сергей Александрович был отставной летчик. Он очень много возился со мной, учил отличать бомбардировщик от истребителя и заставлял по утрам обливаться холодной водой и обтираться мохнатым полотенцем. Он был весельчак и анекдотчик. Елена Илларионовна была просто очень хорошим человеком, умевшим к тому же изготавливать столь волшебных свойств “наполеон”, что вкус его я помню до сих пор.
С этим семейством у моей бабушки установился особый душевный контакт. Она любила их почти так же, как свою многочисленную “мишпуху”. Она делилась с Еленой Илларионовной заветным рецептом форшмака. А ведь и не каждому еврею бабушка поведала бы эту тайну.
И многие годы ее мучило сомнение: нет, не может быть, чтобы такие прекрасные люди были русскими. Поэтому время от времени она осторожно расспрашивала то его, то ее на предмет тайны их истинного происхождения. “Берта Борисовна, – смеялась всякий раз Елена Илларионовна, – ну честное слово, я не еврейка. Я бы не стала скрывать, я ведь ничего в этом дурного не вижу. Есть повсюду хорошие и плохие люди, вы согласны?” Бабушка вроде бы соглашалась, она говорила “ну конечно”, но при этом многозначительно вздыхала, что означало: “Ну хорошо, не хотите говорить – не надо”.
Вторая моя бабушка при эвакуации попала в небольшое село в Западной Сибири. Там она сняла угол в избе простой, работящей, но очень бедной семьи. Приняли ее вполне сердечно и вскоре стали воспринимать ее – легкую, отзывчивую и хозяйственную – как члена семьи. По вечерам семейство усаживалось за бедный, но вкусный ужин. Хозяева принимали по паре стаканчиков самогона, и начинался неторопливый разговор. Про войну, про хозяйство, про паразитов-партейных, про колхоз, будь он неладен. Бабушку не опасались, считали своей.
Рано или поздно разговор сворачивал в сторону евреев, каковых в этом селе сроду никто не видел. “Евреями” в этих разговорах были некие мифические существа, наделенные полным набором инфернальных свойств. Этот самый “еврей” запросто мог, на манер лешего, навсегда утащить тебя в лес, а мог, как русалка, и защекотать тебя до смерти. На многое был способен еврей. Не убережешься – беда.
Однажды бабушка, в основном молчавшая, решилась встрять в разговор. Она сказала: “Нюра, вот вы тут все говорите про евреев. А ведь я, между прочим, тоже еврейка”. Судя по всему, лучшей шутки хозяева прежде не слышали никогда, поэтому от дружного хохота долго не могли произнести ни слова, а только безвольно махали руками. Первой отсмеялась Нюра и, вытирая слезы, сказала: “Ой, не могу! Сама себя еврейкой назвала. Мосевна, ты что ж такое говоришь! Ты ж хороша баба, хоть и городска! Кака ж ты еврейка-то! Ну насмешила! Я прям чуть не обоссалася!”
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.