Электронная библиотека » Литературно-художественный журнал » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 24 июня 2022, 15:20


Автор книги: Литературно-художественный журнал


Жанр: Журналы, Периодические издания


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Что делать-то?»

«Скорую вызвать. И полицию».

«Они?..»

«Да. Уже все…»

Аня лежала на спине, руки вдоль тела, лицом вверх, сомкнув веки, будто спала. Боба – сверху, голова повернута набок, но глаза приоткрыты, одной рукой обнимает девушку за шею, другая упирается в коленку. Точно прикрыть ее хочет. На лицах – умиротворенное блаженство. Казалось, оба улыбаются. Хотя нет, лицо Бобы было все-таки другим – в нем читались беспокойство и какое-то детское удивление.

Он и не заметил, как с рассеченной ладони на белый кафель капает кровь. Боли он не чувствовал. Хотелось бы, чтобы все это оказалось сном. Все вокруг походило на немыслимую постановку, все представлялось не настоящим, словно развороченные декорации в дурной пьесе.

Весо уже гремел рамами в соседней комнате, а Лаша все никак не мог пошевелиться. Принятое вечером вино с курицей просились наружу. Смотреть вниз было страшно. Даже не страшно, а неловко, неуютно, стыдно. Конечно, он не раз видел друга голым, переодевались, парились, даже, помнится, сравнивали ширину плеч, красоту икроножных мышц. Как юнцы, считали кубики на животах. Да и Аню все они видели в купальнике на море: одобрительный присвист, свирепый взгляд Бобы. Но сейчас, здесь, эта неживая нагота шокировала, заставляла отводить взгляд и краснеть. Словно подростком подсмотрел за родителями в замочную скважину. Черт! Что за мысли!

Лаша схватил с вешалки халат и аккуратно, отводя взгляд, накрыл слепленные тела.

Он и не заметил, как с рассеченной ладони на белый кафель капает кровь. Боли он не чувствовал. Хотелось бы, чтобы все это оказалось сном. Все вокруг походило на немыслимую постановку, все представлялось не настоящим, словно развороченные декорации в дурной пьесе. Казалось, Аня и Боба только что были вместе, шутили, смеялись, согревали друг друга. И вот лежат: безмолвно, бесстыдно обнаженные, неразделимые грешники, налюбившиеся, возрадовавшиеся перед тем, как их изгнали из рая. Лежат, прости господи, будто вылеплены из воска, в недвусмысленной, не характерной для упокоения позе. Мертвы? И все равно благословенны в своем единении. Как дети. Как тайные любовники. Как одухотворенный лик Ацкурской Божией Матери. Жизнь уже выветрилась, а они выглядят все одно – счастье в высшей своей ипостаси.

Так размышлял Лаша, отодвигая задвижку входной двери, освобождаясь одной рукой от полотенца, другой набирая нужный номер. Сбитый, колючий воздух медленно выползал на улицу. Мать! Нельзя ей сюда! Весо, уведи ее! Не сюда, не в дом, в мою машину посади. Очнись, кацо, не до слез сейчас, потом погорюем.

* * *

Аню и Бобу вернули домой через два дня, положили рядом, в большой зале. Оплакивать, прощаться, готовиться. На стульях возле детей тенями сидят постаревшие, пригвожденные общим горем матери. Сидят молча, смотрят себе под ноги, теребят платки, промокают слезы. Аню Галина Викторовна увезет домой. Самолетом, завтра. Разлучат их с Бобой.

Свечи по углам мечутся на ветру. Сквозит. Форточки нараспашку. Оклады икон перемигиваются в углу. Матерь Божья, как всегда, смиренна. Святая Варвара, хоть и в печали, глядит строго, укоризненно. Третий лик, блаженный Георгий, полон света, горюет, утешает: «Ныне отпущаеши…» За стеной попеременно верещат Бобины родственницы, на кухне гремит посудой заплаканная Нинка. За окном стонет переметнувшийся с моря северный ветер. Еще вчера выпал снег, уже и сугробы намело.

Лаша и Весо молча курят на крыльце.

Рок? Судьба? Наказание? Или провидение? Тело друга, накрывшее любимую, без пяти минут жену, все еще стоит перед глазами. И будет сниться им до самого конца.

* * *

Баня затоплена блеклым, мутноватым светом. Запах вытопленного ароматного воска, терпкого винограда и ядреных орешков. Предбанник с резным диванчиком ручной, Бобиной работы, на котором внавалку валяются футболки, джинсы, носки. Тут же девичье, скинутое наспех или сдернутое в порыве страсти белье. Отсыревшее, потерявшее цвет, – дорогие кружева. Только что они любили друг друга: там, где лежат отключенные, безответные телефоны; там, где стоят недопитые бокалы с побродившим, тронутым золотистой пленкой вином, там, где, скукожились, высохли и запотели фрукты, растекся на серебристой фольге шоколад; там, где теперь навсегда поселился запах смерти. Кадмова победа.

Боба только что вымылся, Аня пошла следом. Выпорхнул пар. Громыхнула дверь. Заскрежетала, зажурчала вода.

Девушка зовет на помощь. Она – в ловушке. Горло полыхает, руки трясутся. Пытается дотянуться до замка. Сделать шаг. Закричать. Звуки извлекаются все труднее. Зовет она слабо: Боба еле уловил, все думал, поет (радио и сейчас наигрывает что-то нежное, томное, акустическое). Он сразу и не понял, так громко хлестала вода и воздух был полон дури. А когда понял, рванулся к ней. Дверь заперта. Заперта! Она все еще скромничала, когда принимала душ. Дурочка! Боба пытается открыть, вскрыть, взломать. Под рукой ничего. Бежать за инструментом нет времени и, главное, сил. Ложкой. Самой обычной столовой ложкой. Не выходит. Не вышло! Неуместный здесь столовый прибор, ложка, скрюченная, порченая, лежит тут же. Рядом со вздыбленной, похолодевшей его ладонью.

Дверь упрямится. Упрямится и Боба. Он вышибает ее плечом (патологоанатом подробно описал тот кровоподтек). Полотенце соскальзывает на пол. Опоздал. В неподвижном тумане, на плиточном, заиндевелом полу лежит Аня, уже не движимая, расхлестанная, красная от натуги, потная и такая легкая. Глаза прикрыты. Едва дышит. Без сознания. Он зовет ее, но кроме первой гласной у него ничего не выходит. Дурь обволакивает, давит на грудь, сжимает ошейником горло. Его время тоже на исходе.

Звать на помощь – не было сил, вытащить любимую – не было сил, даже поцеловать напоследок – не было сил. Он так и упал, потерявши себя, поверх нее, прикрыв белизну зацелованных, маленьких грудей и нежную хрупкость так и не изведывавшего женского счастья живота. Она улыбалась. Улыбался и он. Ласково и по-детски удивленно.

* * *

Птицу из дымохода извлекли на следующий день. Местный, знакомый каждому в округе, мрачноватый участковый долго разглядывал бедовую птаху, потом вздохнул, почесал ручкой за ухом и запротоколировал по-простому: «То ли воробей, то ли синица», а вслух разрешил: «Все ясно. Хороните».

Лаша вдруг вспомнил, как Боба пару месяцев назад выговаривал ему за неисправный котел на даче. Теплый, сентябрьский, округлившийся день. Хриплый баритон Челентано. За забором блеет под «Сюзанну» соседская коза. Они тогда обмывали крупную сделку, строили планы, пили, шумели. В куче песка возились Лашины погодки, на кухне смеялись о своем женщины. В коляске на веранде, соревнуясь с итальянцем и музыкальной живностью, заходилась в крике Луиза, последняя из трех дочерей Весо. Боба тогда нежно и как никогда осмысленно смотрел на чужих детей, своих крестников. Наверное, уже думал о своих… А еще через полчаса, оседлав крышу и смешно выводя «На Кавказе есть гора…», прочищал дымоход.

Сам он всегда следил за безопасностью у друзей, выговаривал за нарушения, проверял тяговые трубы, осматривал вытяжки, выходы и камины. И сам же, как позже рассказала мать, не менял обогреватель вот уже девять лет. Все некогда было, да и тянуло отлично. Не боялся ведь. А вот чего боялся, так это сквозняков. Боба всегда любил тепло. В доме температура не опускалась ниже двадцати пяти. Всегда закрывал все окна и двери. Хотите воздуха? Идите, кацо, дышите на улицу. В поход, даже летом, – шерстяные носки. Овечьи телогрейки по всем углам развешаны. А перчаток у него было… самый желанный подарок на все праздники.

– Знаешь, – зашептала Лаше на ухо заплаканная жена, – я слышала, как сосед, тот, что мальчишку вам на помощь прислал, рассказывал, что, когда у Бобы умер отец и священник читал над телом молитвы, он обратил внимание на гвалт, который устроили птицы на заднем дворе. Орали, как оглашенные, и все кружили, кружили, кружили. Вон, прямо там, куда выходит эта злосчастная труба. Там и деревьев-то нет. Господи, несчастье какое…

– Тсс, – шикнул Лаша на женщину. – Я видел. Боба умер счастливым.

Затем неловко перекрестился и задрал голову. Там, наверху, в сероватой январской дымке водили хоровод перепуганные истошным, нечеловеческим завыванием плакальщиц птицы.

Татьяна Соловьева
Волшебная сила

Литературный критик. Родилась в Москве, окончила Московский педагогический государственный университет. Автор ряда публикаций в толстых литературных журналах о современной российской и зарубежной прозе. Руководила PR-отделом издательства «Вагриус» работала бренд-менеджером «Редакции Елены Шубиной». Старший преподаватель Российского государственного гуманитарного университета.

Воспоминания – как островки в океане пустоты.

Михаил Шишкин

Трехлетнему Мише строго-настрого запретили трогать стоящие на комоде настольные часы. Часы были красивые, в темном деревянном корпусе с лаконичной резьбой и молочного цвета циферблатом под выпуклым, как рыбий глаз, стеклом. Когда Мишу укладывали спать, в звенящей тишине комнаты раздавалось их едва слышное пощелкивание. Иногда он не выдерживал, бесшумно соскальзывал с кровати, приподнимался на мысочки и прикладывал к ним ухо: тогда щелчки становились громче, к основному ритму добавлялось множество дополнительных, потише. Часы очень нравились мальчику, и он хорошенько усвоил, что в запрете прикасаться к ним заключена гарантия их сохранности. Поэтому каждый раз, когда приходили гости, даже если этим гостем была заглянувшая на минуту соседка, Миша опрометью мчался в комнату, хватал с комода часы – довольно тяжелые для трехлетки – демонстрировал их пришедшему и строгим, не терпящим возражений тоном объявлял: «Часы тогить низя!»

Миша был абсолютно уверен, что раз запрет касался только часов, ничего более ценного в доме не было и быть не могло, и самая главная их с родителями задача, их миссия – сберечь часы. На самом деле никакой особенной ценности они не представляли. Просто они были тяжелые, да еще и со стеклом – опрокинет на себя, ударится, порежется осколками. Миша продолжал таскать часы и запрещать к ним прикасаться, часы исправно отмеряли время: одна стрелка на них была длинная и тонкая, с узкой пикой на кончике, если сесть перед часами и не отводить взгляд, можно было заметить, как она перемещается на следующую черточку из четырех, нарисованных между двумя соседними цифрами. Вторая стрелка была короткая, толстенькая, с полым кружочком наверху. По сравнению с длинной соседкой она была очень неповоротливой: как она меняет положение, Мише ни разу не удалось заметить. Но она меняла. День за днем – меняла. И Миша рос. Ему перестали говорить о том, что часы трогать нельзя. Видимо, пока он рос, они потеряли свою ценность окончательно. Но он иногда подходил к ним и проводил ладонью по гладкой лакированной поверхности, тактильно помня каждый ее изгиб. И потом, когда затеяли ремонт и вздумали менять мебель, часы не отдал – забрал к себе в комнату. В комнату, в которую переехал, как только вырос из детской кушетки, приставленной торцом к родительской кровати. Никому не нужные, часы обрели особую – только-для-него – ценность.

В этих предметах мы всегда маленькие, трепетные, сентиментальные. Эти вещи по-настоящему уникальны, потому что не может быть второго такого же билета в кино, второго такого же сломанного якорька, второго – того самого – зарытого с подружкой секретика.

По-настоящему важные для нас вещи не имеют никакого материального выражения. Самое ценное для нас – как правило, хлам или безделушка для всех остальных. Зарытые во дворе под бутылочным стеклом детские секретики. Невыброшенный билет в кино или посадочный талон. Пластиковое кольцо из подземного перехода. Канцелярская скрепка, случайно оказавшаяся в кармане в особенный момент. Найденный на асфальте алюминиевый якорек с отломившейся петелькой. Латунная гаечка в кармане куртки. Мы состоим из этих предметов – подарков, сюрпризов, секретиков – гораздо сильнее, чем из всего остального. В этих предметах мы всегда маленькие, трепетные, сентиментальные. Эти вещи по-настоящему уникальны, потому что не может быть второго такого же билета в кино, второго такого же сломанного якорька, второго – того самого – зарытого с подружкой секретика. Даже второй такой же скрепки или латунной гаечки, отполированной вашими пальцами в кармане до золотого сияния и сглаженных уголков, во всем мире не существует. Эти вещи – чистый символ, напрочь лишенный малейшего намека на практичность. Ничего более антиутилитарного, чем коробка с «хламом», придумать нельзя. И ни одну из вещей в этой коробке нельзя заменить никаким аналогом. Никаким подобием. Никаким симулякром. Коробка с хламом как одна из главных жизненных ценностей. Пылящаяся на антресоли. Загнанная под кровать. Списанная в гараж. Оставленная в квартире родителей. Случайные вещи в уникальной комбинации: совершенно не сочетающиеся, странные, эклектичные – наши.

Точно так же с путешествиями. Мы едем за достопримечательностями, за кадрами со страниц из путеводителей, за гарантированными многими поколениями впечатлениями. А спустя годы, кроме фотоподборок на жестком диске и пыльных магнитиков на холодильнике, остаются воспоминания. И это – совсем другие впечатления, не открыточные, не заложенные в путеводителе, случайные, предельно личные. Уличный музыкант на набережной Лиффи, играющий джазовую аранжировку U2. Ярко-синяя птица, вышагивающая хитроумный узор среди огромных кедровых шишек на берегу озера Тахо. Подтаявшее мороженое на Унтер-ден-Линден. Кривоватая вывеска «Лодбо пожаровать» в переулках Иерусалима. Неровный платан на острове Маргит. Оливковые ветви над тротуаром по пути к Парфенону. Маленькая букинистическая лавка на Манхэттене – в двух шагах от зияющих на месте башен-близнецов квадратных ран, уходящих в бездну. Покой и умиротворение через дорогу от ужаса и скорби. Все это живет только в нас, в нас одних – и вне нас во всей своей полноте не существует. Даже если мы с кем-то ходим одними и теми же маршрутами, в нас живут совершенно разные миры, разные, ни на чьи не похожие коробки и ящички с важным для нас хламом.

Все эти коробки – и те, что пылятся в гаражах и на антресолях, и те, что спрятаны внутри нас самих, – обладают одной общей волшебной силой. Одной и той же, работающей только с владельцем каждой из них, но работающей без осечек. Совершенно неутилитарной – в духе хранящихся там латунных гаечек и якорьков. Очень простой. Всякий раз, когда владелец этой коробки снимает с нее крышку, он улыбается. Всегда.

Дарья Гаечкина
Под крылом его

Землячка Ленина, скандинавист, преподаватель. За студенческие годы в МГИМО пробовала себя везде: международные конференции, грантовые проекты, молодежная политика – и публиковала тексты о каждом опыте. Из блогов теперь переходит в самиздатские сборники, «Литературную газету», «Москву» и «Юность».


Поезд провожают аисты.

Большие, ширококрылые, черная кайма на белых перьях. Небо перед закатом выкрасили тремя мазками: бледно-желтым, молочно-розовым и голубым. Предгорья тускнеют: серый не покрывает их, но проступает сквозь. Картинка по ту сторону оконного стекла многослойная, будто несколько слоев плотной ткани положили один на другой. Фоном – небо; матово-синее, цвета чистой небесной голубизны. Следом – горы; те, что подальше – плавной, мягкой кривой черченная волна хребтов. Темносерая даль, дымчатый кашемир. Потом – горы еще и еще, перекрывая друг друга, серые, тусклые – дальние и чернильно-черные – ближние. Над линией гор небо с почтением рисует ореол.

Если и рисовать здесь нимбы, то только вокруг них.

Потом приходит закат. Нежный лиловый шелк, вкрадчивый переход в сильный оранжевый, пылающий из-за гор. Усыпанные валунами предгорья из-за двухмерности картинки наслаиваются друг на друга, будто отрезы ткани разной текстуры. Зеленый здесь смешан с серым, и получился густой, гуашевый, сложный цвет. Вот на полотне появляется крохотный, почти неразличимый глазом силуэт автомобиля. На носу – алмаз зажженной фары. Ровно движется и вдруг скатывается вниз и пропадает среди холмов.

Аисты – единственные, кто не пришпилен к двухмерной картинке. Огромные, как паруса, двуцветные крылья – как свободные росчерки на небесном полотне. Когда становится совсем темно, вдалеке, у подножия дальней горной цепи, видно россыпь рыжих блесток – это Турция, и здесь, по эту сторону границы, ловишь себя на мысли, что смотришь туда с недоверием.

С водой и воздухом в тебя входит армянский дух.

С заходом солнца становится прохладно, намаявшиеся от жары люди обмякают и высовывают в открытые форточки руки. Тонкие, смуглые запястья молодой чернобровой армянки на фоне гор. Ветер ходит по вагону, окутывает, и это удивительно осязаемое, особое тактильное ощущение. Поезд едет покойно, не торопясь, нисколько не нарушая гармонии окружающего его пространства. Рельсы его пустили корни в сухую каменистую землю. Окна его помнят каждый изгиб горных цепей. Стук его колес перекликается с птичьими криками. Если высунуть голову в форточку, цвета, запахи и встречный ветер приобретают объем и выбивают дух из груди, и хочется крикнуть что-нибудь, чтобы голос взвился к аистам и остался там, в этих предгорьях. Если повернуть голову, видно, как рельсы делают поворот и последний, четвертый вагон электрички скользит по ним. Иногда горы обступают поезд совсем близко, и неба не видно, а иногда, наоборот, электричка накреняется на бок на повороте, и в окно не видно ничего, кроме неба цвета чистой воды.

Тогда и кажется, будто поезд взлетел следом за аистами.

* * *

Завтракаю персиками и кофе. На маленькой чашке цвета иссиня-зеленого, темного морского дна глазурь переливается, будто влажная. Здесь пьют кофе черным. Мама спит, сад спит, у двери сонно возится маленькая рыжая собака; я задумчиво облизываю с рук сладкий персиковый сок.

По ночам в наш сад прилетает сорока. Я просыпаюсь, несколько минут сонно слушаю ее резкий щелкающий голос и засыпаю снова.

* * *

Я приехала не смотреть на Арарат, я приехала к Арарату, и в этом была колоссальная разница.

От душной жары вело голову. Мама ушла, я осталась. Села на камни под полузасохшим остролистым кустом, вытянула ноги. Подняла глаза.

Арарат смотрел на меня.

В жженых песках, в согнувшейся под тяжестью солнца зелени Арарат стоит, как часть неба, принадлежа скорее ему, нежели земле. Он проступает сквозь небо, и небо, наверху синее, вокруг него светлеет, будто в акварель добавили воды. Это нимб Арарата. Арарат похож на бога: добр, спокоен и, несомненно, жив.

Я сказала ему «привет» и разревелась.

Нас вез сюда из Еревана седой таксист на мерседесе прошлого века. Мерседес был проеден пылью насквозь, будто родился не на заводе, а в этих песках, и извлекли его прямо из их нутра. Я свернулась калачиком у окна и дышала ртом: мне всегда очень тяжело в жару. У подножия таксист предупредил, чтобы я ничего не покупала, потому что это будет очень дорого, и чтобы обязательно спустилась в яму, в которой сидел святой Геворг, но я ехала туда не за этим.

Я ехала к Арарату.

Мама уходит лезть в яму, я остаюсь. Над серой травой, над каменистым песком летают маленькие черные стрижи. Острые крылья со свистом режут пространство. Зелень здесь редкая, вытягивается откуда-то из-под валунов, граненых и сложных, как объемные геометрические фигуры. Я сижу на камнях, сложенных в монастырь еще до рождения Кирилла и Мефодия, и на сок моего персика сбегаются большие тонконогие термиты. Я добродушно смахиваю их с ног, они переворачиваются обратно на лапки и снова ищут впитавшиеся в землю капли персикового сока.

Оторванный от родной земли, Арарат благословляет ее оттуда, с чужой стороны границы. Оторванная от Арарата, родная земля склоняется перед ним.

Не знаю, чего я ревела. Размазывала по пыльным загорелым щекам слезы и персиковый сок. Может, он был так велик, а я так мала. Может, просилась в Ковчег. Может, просто устала просить совета по разным углам земли. Это было чувство страшного неудобства в своем собственном теле, которому, во-первых, было так жарко, что кровь тяжко, с одышкой билась в сосудах, и которое, во-вторых, никак, кажется, не вмещало меня саму, а я сама – это было что-то очень невнятное, томящееся, толкающееся, как ребенок в утробе, и от каждого толчка у меня поднималось давление или шла носом кровь, и я устала.


Ну ты ведь стольких видел, как я. Ты касался плечами Ноева дома. Ну ты ведь знаешь. Ну ты ведь помнишь. Ну скажи же мне.

Арарат молчал и смотрел на меня, добро, ласково. Ясень, тополь, теперь и ты, подумала я, и обманывала себя, потому что Сент-Экс уже тогда сказал мне, что собственный мучительный уродливый рост нужно терпеть самому, а я все злилась, что никто не хочет мне помогать и вытягивать из старой шкуры.

Теперь глажу себя, ту, по голове и говорю строго: жизнь, милая, идет по закону птенцов и новорожденных детей.

Арарат стоял в голубой дымке, беловерхий, безмятежный.

Плещма Своими осенит тя, и под крыле Его надеешися.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации