Электронная библиотека » Литературно-художественный журнал » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 1 июля 2022, 06:20


Автор книги: Литературно-художественный журнал


Жанр: Журналы, Периодические издания


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Поэзия

Игорь Малышев

Родился в 1972 году в Приморском крае. Живет в Ногинске Московской области. Работает инженером на атомном предприятии.

Автор книг «Лис» «Дом» «Там, откуда облака» «Корнюшон и Рылейка» «Маяк» «Номах».

Дипломант премии «Хрустальная роза Виктора Розова» и фестиваля «Золотой Витязь». Финалист премий «Ясная Поляна» «Большая книга» и «Русский Букер».

Последнее представление спектакля с фантазиями на восточные темы
 
Сегодня мы играем спектакль последний раз.
Последний, самый последний. Больше не будет.
Цикады в ветвях и отзвук далекой лютни,
Целый мир исчезает – волшебный Шираз.
 
 
Последний спектакль и Шираз накрывает мгла.
Воды Стикса приходят, смывают город.
Актер немолодой, зритель тоже уже не молод,
Шираз уходит под воду с криками «Иншалла».
 
 
Где теперь раскрашенная марля твоих минаретов?
Где крик муэдзина, стертый с магнитной пленки?
Всё исчезает, как в море слеза ребенка.
Как пропадают строки забытых поэтов.
 
«Где-то далеко на свалке-помойке…»
 
Где-то далеко на свалке-помойке
Гниют мои шорты и детские распашонки.
Синтетика может до сорока лет храниться.
Даже на свалке, даже в сырой землице.
 
 
Где-то совсем далеко под небом морозным
Ржавеет бидончик, в котором отец нес мне молоко козье.
А звездочка моя октябрятская, от нее хоть что-то осталось?
Может, хотя бы какая-то малость осталась?
 
 
Галстуки пионерские, первые часы, шариковые ручки
Наверняка еще где-то есть, как грязь, как глина, как невнятные закорючки.
Где-то есть то, что хранит нашу детскую память.
Мы оставляем следы, и они нас переживают.
 
«Так и живем, бесконечный все строя сруб…»
 
Так и живем, бесконечный все строя сруб.
До самого неба, чтоб Бога увидеть, чтоб Он нас вызвал на суд.
Так и живем, стаканы ненависти запивая глотками любви.
Самой чистой, настоянной на крови.
Так и живем, упершись головой в рушащийся потолок.
То свежий березовый, то глиняный глотая сок.
И песни наши всегда достают до самого неба.
Там Бог наш сидит, и не факт, что во что-то верит.
Бог наш суров, часто несправедлив и горяч.
Но только он наш, только он и наш.
Да, мы построим сад и взорвем еще пять вселенных,
Но сад наш будет вовеки благословенен.
Да, мы умрем и сотню миров уничтожим,
Но выстроим мир, на рай очень похожий.
Чавкая кровью и задыхаясь на горных вершинах,
В рваных лаптях и наглухо сдутых шинах
Мы все бредем, сознавая, что идем к краю,
То трупы переступая, то младенцев у псов отбивая.
И нет нам ни большей радости и ни меньшей.
Русские – не унтерменши и не уберменши.
Просто люди, ищущие счастья в отсутствии счастья.
Находящие, теряющие и вновь находящие.
 
«Начало зимы. Лег на реку вороний лед…»
 
Начало зимы. Лег на реку вороний лед.
Тот, что ворона выдержит, а человек пропадет.
Я смотрю на реку, как она подо льдом течет.
И знаю, что мир наш – всё тот же вороний лед.
 
 
Только весна отыщет, только река отпоет
Всякого, кто, не будучи вороном, ступил на вороний лед.
Мир не мед и не сахар, в реке не отыщешь брод.
Но как не оставить свой след меж вороньих? Не ступить на вороний лед?
 
«Что там, барон? Как там в божьих библиотеках?..»

Посвящается Максиму Попову,

любимым фильмом которого был

«Тот самый Мюнхгаузен»


 
Что там, барон? Как там в божьих библиотеках?
Так же тебе интересно? Всё так, как здесь?
Так же капли росы повисают на веках,
Когда продираешься в дождь сквозь лес?
 
 
Как там архангелы? Хороши ли им твои россказни
О том, как ты в русских снегах замерзал?
Верят ли? До краев стакан наливают ли?
Пускают ли в свой небесный спортзал?
 
 
Что там в почете? Шпаги или бои без правил?
Упрекают ли, на кого ты нас тут оставил?
Носишь ли ты там свои по-махновски лихие усы?
А огурцы там под водку всё так же вкусны?
 
 
Как там летают архангелы в небе? Стаями? Клиньями?
Как тебе в схемах их? Удобно? Не тесно ли?
Пробовал задевать крылом гладь воды Авангарда?
Слухи какие в вышних? Наступление? Ретирада?
 
 
Какие костры, барон, мы разводили в лесах!
Какие невиданные звери к нам тогда приходили!
Никогда мы не знали, сможем ли вернуться назад.
Но, господи-боже, какие мы хороводы водили!
 
 
Барон, я пишу, и мне слезы едят глаза.
И, дружище, одна мысль мозг мой травит.
Знаю, что никто никогда не вернется назад.
Я просто хочу, чтоб ты знал, как тебя нам здесь не хватает.

 
 
А давай, барон, как всё кончится, мы опять поиграем?
Сходим на Авангард, и опять разведем костер.
В ледяной искупнемся воде, поорем под гитару.
И Вселенная будет слушать победный наш хор.
 
«Что, барон, мы опять объявляем войну?..»

Еще одно стихотворение,

посвященное Максиму Попову,

любившему фильм «Тот самый Мюнхгаузен»


 
Что, барон, мы опять объявляем войну?
Мирозданью, тоске, дуракам и всей этой глупости?
Всему тому ненавидимому, что нас тянет ко дну,
Нас, изнывающих под бременем этой лунности.
 
 
Я знаю, барон, штыковая опять захлебнулась в снегах.
Здесь всё против нас, но в этом и прелесть игры.
Вспомним давай наше детство в июльских стогах.
Мы псы этой бесконечно-прекрасной войны.
 
 
Барон, кавалерия уничтожена, пехота утонула в болоте.
Как и обещано, всё против нас здесь. Против.
Поднимайтесь, барон. Я перевяжу вам руку.
Поднимайтесь, смерть ведь не правда и не разлука.
 
 
Победа будет за нами. Наше знамя дурацкое вьется.
С нами Том Уэйтс, Дон Кихот, и еще много таких найдется.
Цой, Курт Кобейн, Егор Летов, все как один.
Короче, и ты не один, да и я, знаешь ли, не один.
 
 
Барон, всё прекрасно, и мы поднимаем стаканы.
За твое здравие, и пусть ты ушел в нирвану,
Знаешь, здесь солнце всё так же сквозь кроны светит,
Мы рождаем детей, и наши смеются дети.
 
 
Всё хорошо, барон. Будет подкрепление и пехоте, и кавалерии.
Настанет срок, отольем медали прямо из Солнца.
И наградим всех достойных, ни одного не найдется,
Не награжденного солнечным озарением.
 
 
Закат опаляет багрянцем погибших ряды,
И вскрытые горла алеют, как пионерские стяги.
Мы никого не забудем и в безвестности не оставим.
Ты жив, барон. Ты безупречно жив.
 
1812
 
Друзья, нам не осилить этих пространств.
Давайте съедим коня, и ему, и нам уже немного осталось.
Чудовищная, бесконечная, как Россия, усталость
Душит меня, как на ось намотавшийся шарф.
 
 
Друзья, давайте допьем вино и просто замерзнем.
С мужественным, как и подобает воинам, выражением на лице.
И увидим царевну в сияющем, будто снег на елях, венце —
Россию. И она проедет по нам в санях на скрипучих полозьях.
 
 
Друзья, мы можем, как Кай, ухватиться за ее сани
И остаться навеки средь этих людей странных,
Открытых для всех стран и своими считающих все страны.
Вот и утро, друзья. Вставайте. Она подъезжает.
 
Максим Замшев

Поэт, прозаик, публицист.

Родился в 1972 году в Москве. Окончил музыкальное училище имени Гнесиных и Литературный институт имени Горького.

Автор книг стихов: «Любовь дается людям свыше», «От Патриарших до Арбата» и прозы: «Аллегро плюс», «Избранный», «Карт-бланш», «Весна для репортера», «Концертмейстер». Стихи Максима Замшева переведены на пятнадцать языков. Лауреат премии в области литературы и искусства Центрального федерального округа России. Награжден медалью ордена «За заслуги перед Отечеством» II степени.

Главный редактор «Литературной газеты».

«Все завершается, как под копирку…»
 
Все завершается, как под копирку,
Будущий год еще так одинок.
Кто-то проделал огромную дырку
В прошлом и смотрит оттуда в бинокль.
 
 
Пусть он увидит, как выше и выше
Мы поднимаем преступную страсть,
Как зацепляется солнце за крыши,
Чтобы под утро совсем не упасть.
Как удивительный век Двадцать первый
Под мишуру новогодних речей
Юношей стал, утонченным и нервным,
И до сих пор он блуждает ничей.
 
 
Все завершается тяжким застольем,
Посох стучит, Дед Мороз без лица,
Кто-то проснется и сразу застонет,
Можно бинокль докрутить до конца.
 
 
Все увеличить в последнем пределе,
До отвращенья, до сморщенных век,
Тот, кто в прицеле, бесспорно, при деле,
А Дед Мороз выбегает на снег.
 
 
Вот он бежит, он мишень для охоты,
Глянь, из какого он тонкого льда!
Вот он упал. Пьяный, что ли? Да что ты!
Не раскрошилась его борода.
 
 
Смесью гремучей шампанское с дегтем,
Бросили ложку, подумали – мед.
Год перед нами неспешно пройдется,
Что-то шепнет, но никто не поймет…
 
«Кто-то за руку меня в толпе хватает…»
 
Кто-то за руку меня в толпе хватает
И ведет туда, где холм далекий высится.
 
 
Мне тебя так безнадежно не хватает,
Что февраль не может плакать – слезы высохли.
Словно камень, проглочу худое слово я,
Положу любовь свою, как мыло в мыльницу.
А чернил достать сегодня – дело плевое,
С небом кровь смешай – и заливай в чернильницу.
 
«Сколько ты будешь помнить меня?..»
 
Сколько ты будешь помнить меня?
Столько трамвай стоит на мосту,
Столько орел кричит на лету,
Столько крепка у танка броня!
Сколько я буду помнить тебя,
Столько закат с крыши течет,
Столько гадать, нечет или чет,
Столько живут, жизнь не любя.
Сколько мы будем помнить друг друга?
Столько трамвай ходит по кругу.
 
«Я стихов не писал никогда. Я хочу в эту точку…»

Есть свидетельства, что после 17‑го года

Осип Мандельштам панически боялся матросов.


 
Я стихов не писал никогда. Я хочу в эту точку,
Где я шел по Фонтанке в шинели и в окна смотрел,
Я хочу, чтобы кто-то придумал под ноги мне кочку,
Чтоб я больно упал, чтоб я больно лежал, чтоб прозрел
Той бесшумной бездушной зимой девяностого года,
Той беззвучной зимой, где вороны теряли ночлег,
Где бродила во мне изумленная злая свобода,
как вино, что не выпьют, а выльют на проклятый снег.
Там скелет папиросы над городом смерть распростерла,
А мужчины за водкой охотились до темноты,
И несли ее, словно трофей, и лакали из горла,
Чтобы горла обжечь до последней святой немоты.
Я стихов не писал никогда. Я не помню, откуда
Офицерскою улицей Блок доходил до огня,
Только тот, кто боялся матросов, в надежде на чудо
Попросил его слово одно передать для меня.
Там смешались года, времена, а потом размешались,
Словно порции каши овсяной. Солдаты, подъем!
Мы вмешались куда-то, зачем мы куда-то вмешались?
Мы должны были просто остаться навеки вдвоем.
Я стихов не люблю, как соседи, назойливы рифмы,
Я не в силах признать, что без цели и смысла живу.
Я иду по Фонтанке, а рядом идут декабристы,
Чтобы сесть в туристический катер и выйти в Неву.
 
«Опять мне снилась армия…»
 
Опять мне снилась армия,
Снежинки на плацу.
Там погибал задаром я,
Там вечность не к лицу.
Там небеса несметные
Давали только снег.
Скрипели трубы медные,
Сгорал двадцатый век.
Не надо математики,
чтоб сосчитать во сне
Игрушечных солдатиков,
Что мать дарила мне.
Повсюду буквы стертые,
И прапорщик орет,
Что все мы будем мертвыми,
Отчизна и народ.
Народ с Отчизной выжили
Кому-то на беду,
Но наши души выжжены,
Их в райском нет саду.
Проснулся. Сон не кончился.
Вокруг все тот же ад.
И только колокольчики
Незримые звучат.
 
«Я размышляю, что за небом…»
 
Я размышляю, что за небом,
Не может быть, чтоб там тупик.
Мои слова летят за снегом,
Чтоб сесть тебе на воротник.
Давно пропало то виденье,
И то постельное белье,
Когда я думал, что сведенье
Последних счетов – это зло.
Когда я видел, что над бездной
Лишь птицы тешатся, скользя.
Когда я помнил, что исчезнуть
Тебе никак уже нельзя.
Но в небеса нельзя с разбега,
Там неприступная стена.
Когда умру – то стану снегом,
И ты пройдешь по мне одна.
 
«Навязчивые сны…»
 
Навязчивые сны,
дурацкий шепот строк,
в окно вползает муть
ненужного рассвета.
Глаза мои красны.
Я не извлек урок,
Я так хотел уснуть,
что позабыл про это.
О чем я позабыл?
Когда бы знал, то вспомнил.
И каждый новый день
таранит, как тиран,
тиранит, как тиран.
Тот бал, конечно, был.
Но все невесты в темном.
И вспомнить это лень.
И кто-то кран украл.
И нет воды. Есть кран.
 
«Сентябрь – военный месяц. У вояк…»
 
Сентябрь – военный месяц. У вояк
Кипят глаза и зацветают брови.
И льется кровь. И знает школьник всяк,
Что надо чтить святую память крови.
За окнами еще один вокзал.
Название запоминать не стоит.
Я в поезде. Я чувствую сигнал,
что если умирать, то лучше стоя.
Земля до омерзения сыра,
Безумец босиком по ней пройдется.
А прошлое – как черная дыра.
И в этот раз уже не обойдется.
 

Проза

Альберт Лиханов

Альберт Анатольевич Лиханов – известный писатель, удостоенный за свою прозу Государственной премии РСФСР имени Н.Н. Купской и премии Правительства Российской Федерации в области культуры, не считая множества впечатляющих международных наград из Франции, Японии, Германии, США, Испании, Польши. Его книги изданы общим тиражом в 30 миллионов экземпляров, и в эту цифру, заметим с гордостью, входят повести писателя, опубликованные на страницах «Юности» прежних лет. А печататься в нашем журнале он начал с 1962 года. Его книги изданы в переводах 150 раз, включая США и Японию, Францию и Китай, Испанию и Вьетнам. И многие иные страны.

Прошедшее время
Повесть

Посвящается тыловым детям войны.


1.

«Коридорная? Система?» – удивятся иные читатели, услышав такое соединение двух слов. Что это такое?

Ну, есть система связи, есть электрические системы – ведь прежде чем попасть в лампочку, ток высокого напряжения, летящий между городами и электростанциями, должен снизить свою мощность и стать таким, каким его употребляют. Но коридорная система? И не только – даже не столько – я, а специалисты-инженеры и уж, конечно же, историки строительных наук подтвердят, что такое понятие и такой термин существует, а сейчас применяется только лишь при строительстве общежитий.

В общежитии – комнат много, и все они выходят в коридор. На всех жильцов один большой умывальник, один или два туалета, одна кухня, не очень-то рассчитанная на приготовление больших обедов. Но в комнатах живет много людей.

Вот это и есть общежитие.

А в старые, чаще всего в дореволюционные, времена большие дома с коридорной системой строили и для, например, больших семей. Там люди тоже пользовались общим туалетом и чем-то вроде кухни, но в каждой комнате жила только одна семья. До той же всё революции такие дома назывались доходными, принадлежали, например, богатею, который за свои деньги строил такой дом, чтобы каждый месяц получать от каждой комнаты деньги. Жилье приносило доход.

А когда все стало общим, комнаты в таких домах, да и сами дома стали государственными, казенными, и жить там остались или прежние жильцы, или люди, въехавшие вместо них.

Вот в такой дом и привела меня судьба еще совсем небольшим человечишкой. Нет, я там не жил. Мои родители обретались в небольшом деревянном домике на берегу городского оврага, а в эту «коридорную систему» их пригласили друзья, которые там жили.

И вместе с родителями, ясное дело, пригласили меня.

2.

А все, что мы видим в раннем детстве, запоминается особенно хорошо и подробно.

Так что я, войдя в высокую, не по тем временам, дверь, оказался вместе с родителями на железной, глухо отзывавшейся лестнице. Она была узорчатой, эта лестница, черной по бокам и блестящей посередине ступенек. Меня этот блеск и удивил, и немножечко порадовал враз. Было понятно без всяких слов, что железное тело старой-престарой лестницы истоптано и отполировано башмаками людей, которые по ней ходят. И эта холодно блестящая середина ступенек, во-первых, указывает людям путь, ими же натертый, а во-вторых, немножечко укоряет их – ведь и лестницы, если по ним ходят толпы, истираются и, наверное, даже ломаются…

На этом мои думы о лестнице тогда закончились, потому что мы поднялись по ней наверх, и уже другое, все остальное, отвлекло от нее внимание, привлекая его уже к иному.

А прямо впритык к лестнице, наверху, стояло некое сооружение малоприятного коричневого цвета – там располагался, как я пойму позже, туалет общего пользования и простейшей конструкции: дыра, ведущая во тьму, и две деревянные досочки для ног, без слов объясняющие, чему и как следует быть.

Перед туалетом располагалось помещение, которое можно было сразу признать кухней: на столиках возле стен, шипящие и молчащие, стояли примусы и керогазы, приборы скромной предвоенной цивилизации, которые помогали взрослым готовить пищу себе и своим несмышленым чадам.

Столов, на которых стояли эти приборы, было штук семь, не очень больших, и без объяснения – чьих-то личных территорий, одни из которых были чисты, опрятны, протерты, обтянуты клеенкой, а другие носили следы неряшливости и неопрятности.

Из этой кухни общего пользования две двери вели, похоже, в жилые комнаты, а главная, двустворчатая и настежь распахнутая, шла в непривычно широкий коридор, освещенный скудно, одной или двумя лампочками небольшой яркости, и похожий на палубу небольшого корабля или какой-то громадной лодки. А по бокам этого сумрачного пространства снова, впритык к стенам, теснились столики, пониже и повыше, похожие на редкие зубья в мрачной пасти, а в стенах, едва видимые, обозначались высокие двери.

Потом я узнаю, что это и есть коридорная система. Она упиралась в еще одну широкую дверь с застекленным верхом, и оттуда отдаленно как-то просвечивал уличный свет, а повернув налево, можно было войти в продолжение коридора, сжатое со всех сторон и содержащее еще самое малое три двери.

За всеми этими дверями, понятное дело, жили люди. Семьи. И все такие помещения являли собой довольно большие, но комнаты, а уж получив их, кто-то из жильцов разделял пространство фанерными переборками, а кто и не делал этого и тогда жил внутри большого, чаще всего малоуютного, пространства, что ли…

Чаще всего вдоль стенок там стояли кровати – кровати, много кроватей. А еще платяные шкафы и шкафчики, тумбочки, обеденные столы и столики для занятий школьников, висели тряпичные абажуры, модные тогда и сделанные иногда хозяйками из цветных тканей и обыкновенной проволоки…

В общем, вот я уже и описал одну из первых таких комнат, в которую я вошел еще до войны.

Году этак в одна тысяча девятьсот сороковом…

К родителевым друзьям – дяде Грише и тете Лине, у которых была еще дочка Ларка. Чуть помладше меня.

3.

Причина, по которой мы пришли, давно, конечно, забыта, да и разве возможно ее запомнить, ведь тогда принято было ходить не только на дни рождения и праздники, а просто – в гости.

В гости ходили просто так, развлечений-то не хватало! Если новый фильм в кинотеатре, которых было маловато, так шел он месяца два, а то и три, и было принято смотреть их по нескольку раз, чтобы лучше, может быть, запомнить. И про фильмы эти долго и подробно говорили взрослые, собравшись просто в гости, и всех-то они артистов знали по фамилиям. И где, кто, в каком кино снимался.

Взрослым такие разговоры были интересны, они даже как будто соревновались в подробностях каждого кинофильма, но особенно жизни их героев, кто, по слухам, на ком был женат, а кто развелся, а кто еще как-то в чем-то отличился, чем был награжден, и что о ком как будто бы что-то сказал.

Папа мой и дядя Гриша сначала слушали оживленные рассуждения, даже пробовали поучаствовать в беседах о кино, потом подсаживались поближе друг к другу и заводили какой-то свой мужской разговор, а потом и вовсе поднимались на ноги и объясняли, что уходят покурить, на что женщины даже не обращали внимания.

Покурить дядя Гриша всегда приглашал моего папу в одно и то же место – где кончалась лестница, коричневым лоском поблескивал огромный туалет и сияла – или же укоризненно молчала неубранными столиками общая кухня.

Чаще всего я выходил за мужчинами на эту площадку – тут было больше света из окон, да и вообще какого-то пространства.

Взрослые, облокотившись о перила, покуривали, говорили речи, непонятные пока мне, а я ластился к отцу, и он меня не прогонял, гладил по голове, и получалось, что я хоть и не курю, но без меня это взрослое курение на кухне, соединенной с железной лестницей, не обходится.

Иногда из комнаты приходила Ларка, но отчего-то у нас с ней разговор никак не шел дальше того, что я утверждал, будто она никакая не Ларка, нечего, мол, тут красоваться, а простая Лариска, и все тут, а она, соглашаясь, что хоть, мол, она и Лариска, но ведь когда они вырастут, к ней станут обращаться по имени-отчеству – Лариса Григорьевна. А это звучит строго. Да и вообще, я хоть ее постарше, но еще мал судить о женской красоте!

Ха! Мал! Да ведь она сама-то малее меня, пусть и на один год, но малее же! Что-то у нас с Ларкой-Лариской не клеилось. Тоже мне, Лариса Григорьевна!

Зато на кухне завязывались знакомства!

Не успевали папа с дядей Гришей выкурить по полпапироски, как в кухню кто-нибудь обязательно заходил. То заглядывали незнакомые нам женщины, то лестница начинала глухо и, конечно, с железной интонацией звучать под тяжелыми мужскими шагами, и в перешейке между туалетом и кухней появлялся взрослый мужчина. Он обязательно подходил «поздоровкаться» с дядей Гришей, ну и, понятное дело, познакомиться с отцом. Или эти взрослые сами говорили немного про себя: мол, работаю в стройконторе, на заводе, который делает школьные принадлежности, или вообще на железнодорожной станции, или, когда новый знакомый уходил к себе, дядя Гриша, понизив голос, если на кухне был еще кто-то, кроме меня и Ларки, или голоса не понижая, – говорил громко:

– Этот Леонид хороший прораб, но вот беда, простывает на стройках. Часто болеет.

Или, например, говорил:

– А этот Аркадий преподает марксизм в пединституте, но как-то закрыто себя ведет, много не болтает и учит иностранные языки. – Дядя Гриша делал ударение на букве Ы в слове «языки». – Выучил уже немецкий, теперь выучивает аглицкий.

Я еще и понять не был в состоянии, что, называя английский аглицким, по очень-очень старинному обычаю, дядя Гриша как-то немножко – а может, и множко, – иронизирует перед отцом. Они-то никаких языков не учили.

Но я тогда ничего этого не мог понимать, даже не был в состоянии оценить, что это значит и почему какой-то тут дядечка учит иноземные языки.

Я просто запоминал, как зовут этих дяденек: Леонид, Аркадий, подходил потом шофер Владимир. Подходили попозже и их жены – с кухонными делами, и дядя Гриша уточнял отцу, кто тут кому приходится женой, кто чей муж, и тут моя головка все путала, как путаются взрослые люди всегда и во всех детских соображалках.

4.

Потом я стал знакомиться с детьми.

Это заставляло поджиматься, отлепляться от отца, становиться самостоятельной фигурой.

Сначала ко мне подвели толстоватого Артура. Оказалось, что он сын того дяденьки, который учил иностранские языки. Ну, подвели и подвели – он протянул мне зачем-то руку – в ту пору так детский народ еще не знакомился, – ну и мне отец велел протянуть руку. Но ничего не произошло. Ничего во мне не вздрогнуло, как и в нем. Только я вдруг спросил, и для себя-то неожиданно:

– А почему Артур?

И тут его отец расхохотался. Только что он жал руку моему отцу и назывался совсем обыкновенным именем – Аркадий Васильевич, а тут почти напугал меня, да и папу, наверное, удивленно воскликнув:

– Ты счастливый человек! Тебе еще только предстоит узнать, что такое янки при дворе короля Артура!

– Ну какой же он король? – искренне спросил я.

– Не король, не король! – продолжал смеяться веселый Аркадий Васильевич. – И никогда им не будет! Но зовут его Артур! Это мы его так назвали! Его бестолковые родители!

Вообще, этого смешливого дяденьку, отца Артура, я видел в дальнейшей жизни всего раз пять, не больше, проникая в коридорную систему этого странного дома, и всякий раз он, узнав меня, приветливо спрашивал:

– Ну, не прочитал эту книгу? «Янки при дворе короля Артура»?

И я мотал головой, пока классе в пятом не наткнулся в городской библиотеке на растрепанную книгу с таким названием американского писателя Марка Твена, быстро проглотил ее – в смысле, прочитал, – и потом отыскивал сочинения этого писателя до тех пор, пока не сделал в нашей главной детской библиотеке доклад «Любимые романы о старой Англии», получив за него не только грамотку с печатью, но и почти новую книжку Марка Твена про Тома Сойера и Гекльберри Финна, приняв которую несказанно удивился, никак не ожидая увидеть Марка Твена пахнущим типографской краской и свежим клеем: ведь только что прошла война.

После взятия такой высоты я стал прямо-таки искать встреч с Аркадием Васильевичем. Чтобы, больше не срамясь, доложить, каким я стал глубоким знатоком Марка Твена.

Но Аркадия-то Васильевича я уже никак не мог увидеть. Он уехал куда-то учиться на целый год или даже три года, и знающие люди не могли даже и предположить, где так долго учатся и чему. А Артур молчал, и мать его Людмила Степановна, которую тетя Лина звала Милой, тоже молчала из каких-то таинственных соображений. А объяснять мои странные – да и случайные – познания Артуру у меня не было желания. Да и он-то, казалось, сторонился меня.

Однако тут я забегаю вперед… «Янки при дворе короля Артура» я прочитал уже в конце войны. А руку Артуру пожал над лестницей еще перед войной!

Сколько воды, сколько крови, сколько бед пролилось и покатилось над всеми нами и над каждым из нас!

И над коридорной системой, в которую мы лишь изредка заглядывали.

5.

Из всего, чего было перед войной, я запомнил еще Новый, 1941 год. А речь именно и конкретно – про последний день декабря 1940 года, в полночь превращавшийся в 1 января 1941-го.

Мама и папа, поговорив о чем-то взрослом между собой и в разговор этот меня не вмешивая, совсем для меня неожиданно заявили, что Новый год они вдвоем, без меня, решили отметить в том самом, известном мне доме, где двери выходят в широкий полутемный коридор. А я останусь дома, с бабушкой, вовремя лягу спать и когда проснусь утром, все мы опять встретимся, но уже в наступившем новом году.

Я даже не сумел еще толком разобраться, что это такое сказали мне мои родители, но нутро мое малое, что ли, тут же учуяло опасность. И еще до того, как сказанное оценила моя душа, взвыло всеми мыслимыми регистрами остальное существо.

Мне даже показалось, что выли мои руки, ноги, живот и, конечно, голова – но как может выть существо без участия головы!

Может, уж думаю из нынешнего своего взрослого бытия, что нутро и есть никому не понятная интуиция, проще говоря – чутье, которое все знает наперед! Но знает и чует каким-то потаенным знанием, и я подумал – может, оно раньше всех – раньше мамы и отца, раньше партии и правительства во главе со Сталиным, раньше всего и всякого – знало: это последний, может быть, Новый год я могу встретить с отцом, дальше – война, обрыв, тьма, и сквозь нее ничего разглядеть невозможно!

А в Новый год все должны быть вместе, пусть и в гостях каких-то, а не дома – но в такой праздник люди не-по-дели-мы! И нас нельзя! Ни за что нельзя поделить – я дома, хоть и с бабушкой, – а они! Где-то в чужом месте!

Без меня!

Моя душа скорбела горестно и искренне, отчаянно и беспомощно, может, даже прощальную интонацию услышали родители, которые терпеливо слушали мою слезную арию. И были они словно завороженные: мой папа, совсем еще молодой, да и большевик к тому же, и мамочка, медицинский лаборант, а значит, человек естественных наук, почти всегда знающий, где проходит черта, за которой начинается нездоровье.

Она первая и сказала взрослыми словами:

– Будет тебе так заходиться! Пойдешь с нами.

Мое уставшее, натруженное предчувствием нутро будто разом отключилось от всяких горестных состояний. Ему требовалось доброе понимание, а может, сочувствие. Я глубоко вздохнул и, не требуя дальнейших подтверждений, стал собираться на Новый год в чужой дом.

Моя мамочка откуда-то знала, что на кухонной площадке, учитывая тесноту комнат, выходящих в коридор, будет установлена высокая елка и для нее не хватает игрушек. Она сбегала в магазин и елочных игрушек купила. Несколько из них она повесила на нашу собственную маленькую елочку – ее устроили прямо на столе, и я водил пальцем по сияющим поверхностям золотых шаров, по серебряным бусам – потому что сказочная гладкость рождала во мне предчувствия чего-то необыкновенного, волшебного и ни с чем не сравнимого. Особенно нравились мне ярко-красные пульки на ниточках с проволочными приспособлениями внутри. Пульки, очень даже не маленькие, сравнимые – если бы я что-то знал об этом в то время – с малюсенькими снарядами – висели на ветках, склоняя их своим весом. И были удивительным образом тяжеловесны и странным образом убедительны. Печально, пожалуй, слышится – но тяжко убедительными.

Что-то подобное сказал и дядя Гриша, когда мы вечером под Новый год пришли в тот, известный уже, дом, поднялись по железной лестнице и увидели елку с редкими игрушками в пространстве между кухонными столиками, на которую мамочка стала развешивать принесенные нами игрушки, среди которых оказалось штук пять красно-золотистых пуль. И вот дядя Гриша, вышедший нас встречать, глянул на них, потрогал рукой, о чем-то подумал и сказал, обращаясь к отцу:

– Для какой, думаешь, это системы?

Отец, похоже, и сам был озабочен такими сравнениями. И ответил не раздумывая:

– Зенитные патроны. Крупнокалиберный пулемет Дегтярева – Шпагина.

– Что вы говорите! – возмутилась моя мамочка, обнимаясь с тетей Линой. – Это просто елочные игрушки! И хватит придумывать лишнее!

6.

Новый год в коридоре оказался самым шумным и многолюдным в моей детской памяти.

Оказалось, что все столы и столики из кухни можно переместить в этот широкий коридорище, к ним вдобавок вытащить столы позначительнее, почти из всех комнат, где жили люди, а к ним прибавить множество стульев разной конфигурации – от породистых, венских, до угловатых самодельных, табуреток, топчанов и всего иного, на чем можно сидеть – пусть без удобств, но надежно, уверенно и спокойно.

Поверх столов женщины раскатали скатерти не первой новизны, а кое-кто и простыни, а мужчины ввернули в электрические патроны, торчавшие вдоль стен, лампочки поярче, и коридор не то чтобы засиял, но просветлел, может, даже заулыбался людям, молчаливо укоряя их: а разве, дескать, нельзя, чтобы я был освещен так всегда!

Потом, вспоминая праздник, мне мамочка пояснила, что, конечно, нельзя и что лампочки, освещавшие общий тот коридор, сменили на маленькие и тусклые уже утром, потому что хоть и немного, но за электричество надо платить и все жильцы этого коридора дружно порешили вернуться в привычный сумрак, нежели тратить деньги. И так-то у всех небольшие.

Но в тот вечер!

Стол, протянувшийся вдоль всего коридора, от начала и до конца, блистал разнообразной посудой – от барских откуда-то фаянсовых блюд, даже блюдищ, до малюсеньких кофейных блюдечек с такими же чашечками, в которые потом нальют вино, с вилками и ножами обочь тарелок разных пород и фасонов, а чашки, супницы, мисочки и даже приличных размеров таз, полный салата, сияли, сверкали и, кажется, слегка шевелились, поскрипывая и постанывая в предвкушении празднества, готовые отдать свое содержимое щедрым устроителям такого парада.

Застолье собиралось долго. Возле стола энергично передвигались многочисленные женщины, большинства которых я не знал, как и не знали мои родители, и тетя Лина активно представляла их здешним старожилам.

Мама, поворачиваясь ко мне время от времени, охала и ахала, тихо причитая:

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации