Текст книги "Земля от пустыни Син"
Автор книги: Людмила Коль
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
– Так где ты его слышала? – повторяет Сева, пришаркав стоптанными тапочками в комнату.
Он стоит в дверях, почесывая в затылке и наблюдая за сценой, которая разворачивается перед ним.
– Лярва-то? Нормальное слово, – отмахивается Лена. – У нас всегда так говорят.
– Оно же французское – этимологически, – поясняет Сева.
– Тем лучше, – поводит Лена плечом, не имея ни малейшего представления об этимологии слова и этимологии вообще. – Хоть ругаться по-французски умею!
Она выхватывает из рук Лёли маленького брата, которого той велено перепеленать, кладет орущего ребенка на кровать и, ласково приговаривая, начинает пеленать снова.
– Смотри и учись, как надо! – говорит она Лёле.
Но Лёля стоит рядом, понуро опустив голову, и, кажется, совсем не смотрит туда, куда ей велено смотреть.
Аккуратно завернув ребенка и несколько раз нежно качнув его, Лена протягивает замолкшего брата в руки сестры:
– На! Неси в коляску, сейчас пойдешь с ним гулять.
Лёля уже совсем взрослая почти – ей исполнилось тринадцать. И вот – родился брат, на которого мать переключила все внимание, а Лёле остаются только тычки, и она получает их по любому поводу. Из девочки, к которой было приковано внимание, которую все ласкали, любили и баловали, за непослушание которой доставалось, в первую очередь, бабушке, она, кажется, превратилась в няньку при младшем брате, потому что Майе Михайловне Лена младенца не доверяет: «Пустите, Майя Михайловна, у вас уже руки не те, уронить можете, я же вам объясняла сколько раз! Непонятно, что ли?», – каждый раз повторяет она и отстраняет свекровь.
– Я вам не нянька! – бросает Лёля матери, не принимая сверток с братом.
И, отодвинув отца в сторону, сильно хлопнув дверью, выходит из комнаты.
Сева очень хорошо понимает Лёлю, потому что помнит, как у него самого родился младший брат Костя.
Но что теперь делать с собственными детьми? Идея принадлежала Лене – Севу устроил бы и один ребенок. Но Лене непременно захотелось второго. Конечно, она устает, часто на взводе – нелегко ей управляться одной со всеми ними. А он как бы и не умеет сгладить отношения.
После таких сцен Сева начинает отвлекать Лёлю, развивает какую-нибудь тему, чтобы втянуть ее в разговор:
– Ну их, – машет он в сторону Лены и маленького, выйдя вслед за Лёлей, – сами разберутся! Пойдем! Лучше расскажи мне, что у вас по литературе сейчас проходят? – и старается увести дочь в другую комнату.
Но Лёля, воткнув руки в боки, сильно покраснев и сузив глаза в маленькие злые щелочки, раздраженно отвечает:
– Что ты мне зубы заговариваешь? Я не собираюсь вам вашего ребенка нянчить. Сами родили, сами и воспитывайте!
Именно этот эпизод в который раз вспоминается сейчас Всеволоду Наумовичу.
Неприязнь к брату так и осталась в Лёле, сознает он. И сейчас между сестрой и братом практически нет никаких отношений, кроме необходимых реплик, которыми они обмениваются, когда Лёля приезжает к родителям. Они ни о чем никогда не говорят, ничего не обсуждают, в гости друг к другу не ездят. Но и то хорошо: по крайней мере, острой вражды больше нет.
Лёля давно замужем. Нельзя сказать, что ее муж нравится Всеволоду Наумовичу – обычный работяга. Неплохой, конечно, парень, но… простой для его дочери. Не такого зятя он хотел, конечно. Но, как говорится, дело хозяйское. Познакомились где-то в церкви, когда Лёля ездила на экскурсию по русскому Северу. Там он ее уговорил, видно, всякими словами – ну, как обычно бывает: молодая, неопытная, кровь бьет ключом. А потом ей уже не вырваться было – оказалась полностью в его власти. Да еще к тому же благодаря Лене Лёля такая религиозная выросла – все православные праздники отмечает, обязательно постится, по субботам с детьми в церковь ходит, книжки читает про жития святых. Вот на этом они тоже сошлись, потому что зять если что-то и читает, то только религиозное. Наверное, хуже было бы, если бы пил, как русские мужики, а так – вполне положительный, тихий, с гладким благообразным лицом, бородой, которую любит слегка поглаживать, все по дому умеет делать, с детьми возится в свободное время. А где работает – какая разница? Даже если и в похоронном бюро – там же должен кто-то работать? А похоронить человека – это святое дело, так он всегда рассуждает.
С Глебом труднее. Он хоть и молодой еще совсем, практически мальчишка еще, но тоже уже женат – ему было восемнадцать, а ей шестнадцать, когда их поженили, чтобы Ире не делать первый аборт. Не гламурная, конечно, и молчит про себя. Но Лена настояла, чтобы поженились, раз так получилось. Даже жесткую свадьбу, как теперь говорят, им сыграли – по всем правилам, хотя Глебу это было безразлично. И теперь они втроем с малышом живут в соседней комнате, где раньше спал отец; потом, когда Сева переехал обратно к матери, это была его комната, а теперь ее отдали Глебу. Громогласно, конечно, получается, суета все время вокруг, мельтешенье, двери то и дело хлопают, покоя нет, не отдохнешь, главное – нигде не спрячешься, не схорониться от чужих глаз нигде, одному побыть… Особенно чувствуется теперь, когда второй «звонок» уже был… Глеб работает продавцом в магазине компьютерной техники. Хоть что-то выучил, к чему-то приспособился. Одни проблемы с ним были: в школу приняли не сразу, говорили, что отстает в развитии, хотя он всегда был крупный ребенок, выше своих сверстников. Но когда перед поступлением проходил собеседование, сказали, чтобы еще год посидел дома – психолог так Лене сказал. А потом, в школе уже, учителя настаивали, чтобы его перевели в другую школу – для трудновоспитуемых. Лену постоянно вызывали к директору и говорили прямо: «Все дети дерутся, это нормально. Но он у вас не бьет детей, а просто убивает – с удивительной жестокостью дерется». Каждый раз Лена упрашивала оставить Глеба в школе. А придя домой, только пожимала плечами и отмахивалась: «Подумаешь, что они там говорят! Здоровый парень. Нужно, чтобы умел давать в морду, а не сопли разводил, когда другие бьют». Потом, правда, сын понемногу выправился, и школу с грехом пополам закончил, и даже компьютерные курсы закончил. К словам матери всегда прислушивался – та его в руках держала крепко, чуть что – кулак покажет: «Смотри у меня!» А отца ни в грош не ставил – что бы Всеволод Наумович ни сказал, какое бы замечание ни сделал, Глеб тут же оборвет: «Не парься, дед!» Матери никогда так не скажет, а ему: «Не сипи!» Теперь работает – семью содержит. Но эта семья – надолго ли?
Всеволод Наумович глубоко вздыхает и тут же чувствует, как все тело пронзает резкая боль. Он замирает от неожиданности. Но боли уже нет. Он прислушивается к тому, что происходит у него внутри.
В тот первый раз его спасла Лена: увидела, как его с утра выворачивало наизнанку и он, обхватив обеими руками унитаз, не мог подняться с колен, и стала настаивать, чтобы вызвали «скорую помощь»:
– Я вам говорю, Майя Михайловна, что так просто это не бывает! Посмотрите, что с ним делается!
– Это после пьянки, вчера на работе праздновали юбилей, он сам рассказывал.
– Да, завотделом полтинник разменял, праздновали, надрались мужики в лоскуты, как всегда. И что с того?
– Слова у тебя!.. – брезгливо дергает плечом мать.
– При чем здесь слова! Вы бы лучше не на слова внимание обращали, а на то, что вашему сыну плохо! Плохо, понимаете? Пло-хо! – почти на панических нотах пытается убедить мать Лена, но, похоже, не может добиться от нее никакой реакции: мать спокойно принимает душ, идет завтракать.
– Севе действительно сейчас плохо, не видите, что ли?! Никогда еще такого с ним не было! – не отступает Лена. – Я вам говорю, что нужно «скорую» вызвать!
– Какую «скорую»? Ты что, Севу не знаешь? Он же всегда по утрам притворяется! – машет рукой мать и уходит к себе, громко хлопая дверью.
Почему она всегда была жестока к нему? Никогда, на самом деле, не понимала его, не чувствовала. Все выходило только на крик, а чувств не было. Даже сквозь туман, который окутывает сейчас его мозг, Севу пронзает эта горькая мысль, и от этого становится еще тяжелее. Он мучительно стонет и, полностью обессилев от боли и от рвоты, беспомощно распластан на диване. Чувствует, как Лена склоняется над ним, прикладывает руку к его лбу, на котором выступили мелкие холодные капельки пота, но глаза открыть он не может, только чувствует, как она ладонью стирает их.
Потом слышит, как Лена набирает номер телефона, чтобы вызывать «скорую». Но мать ходит по квартире и повторяет:
– Обычные Севины штучки, разве не знаешь? Все Левитины садисты – им всегда хочется сделать другим «под ребро», чтобы другим было плохо!
И даже когда его увозят в реанимацию с диагнозом «обширный инфаркт миокарда», мать и тогда не верит – звонит какой-то своей подруге и уходит гулять.
Мысль Всеволода Наумовича зацепляется за «больную» тему, которая преследует его всю жизнь: мать.
Какая у него была мать? В бесконечных историях, которые она рассказывала – на улице, в транспорте, в очереди, по телефону, соседкам, подругам, свои «девочкам», с которыми работала, случайным людям, – можно было запутаться. И что там было правдой, а что – вымыслом, понять было невозможно, так все переплеталось. И когда она играла – просто из любви к искусству, – а когда бывала сама собой, тоже понять было нельзя. Никто так и не разобрался в ее барочной натуре. Но Сева всегда чувствовал, что связан с ней, словно пуповиной, которая не отпускала его с рождения до самого последнего ее дня, когда утром Лена открыла дверь в ее комнату и нашла ее лежащей на диване и уже остывшей: в последнюю минуту у нее не хватило сил никого позвать. Он всегда чувствовал, что словно дышал всю жизнь одним с ней вдохом. Почему она всегда требовала от него большего, чем он мог? Что бы он ни делал, как бы ни поступал, она словно стояла за спиной, и он должен был постоянно оглядываться: а что она скажет? То ли я сделал? Так ли поступил?
В детстве, он как сейчас помнит, Севочка был игрушкой, предметом ее гордости. «Ты посмотри какой!» – эти слова следовали за ним повсюду: мать каждому готова была с восхищением рассказывать, какой замечательный у нее Севочка, что он недавно сказал, как посмотрел. Севочку ставили на стул перед картой, всовывали в его маленькую слабую ручку указку и говорили: «Покажи, Севочка, какие республики ты знаешь?» И Севочка, выставив вперед живот, путаясь в звуках, важно произносил: «Кыргызкая, Таджыгская, Узбеская…» Гости хохотали, а мать целовала и протягивала шоколадку в темно-красной обертке, на которой был нарисован серебряный олень. Он ходил с атласным бантом на шее, а светлые кудрявые волосы специально не стригли, мать не разрешала, говорила, что он у нее златокудрый: «Видишь, какие у него локоны: чистое золото» – и протягивала правую руку, на котором блестело обручальное кольцо пятьсот восемьдесят третьей пробы.
И вот он наконец настает, этот день, о котором Сева слышит от взрослых уже столько времени – утром бабушка Лея торжественно объявляет:
– Севочка! У тебя родился брат!
Что это значит для него, Сева не осознает до тех пор, пока брата не приносят из роддома: на пороге квартиры он видит свою красивую, светловолосую, опять похорошевшую и постройневшую мать. Она стоит с завернутым в голубое байковое одеяльце свертком и счастливо улыбается.
– Ну что же ты, Сева? – восклицает она, протягивая ему навстречу голубой сверток. – Это твой младший братик!
Но Сева только молча смотрит на то, что у матери в руках. А рядом – дед, обе бабушки, отец, и все взоры обращены на сверток.
– Бери скорее! – говорит мать. – Сейчас развернем и увидишь, какой симпатичный у тебя братик.
А Сева не может сдвинуться с места, потому что внутри, всем своим детским организмом, чувствует вдруг, что у него отняли навсегда главное: безграничную любовь к нему родителей.
И однажды он не выдерживает и, мучительно закусив от обиды губу, задает матери вопрос, который не перестает терзать его ни днем, ни ночью:
– А ты меня совсем теперь не любишь?
И она, оторвавшись от брата, обернув к нему радостное лицо, легкой ладонью треплет его за волосы и весело отвечает:
– Ну что ты глупости говоришь? Как же не люблю?! Я вас обоих люблю!
Но он не поверил.
До сих пор Сева не может забыть тот первый день.
Брату дали имя Костя – Константин: «постоянный». Но и второе имя было где-то записано: по-еврейски его назвали еще именем Вениамин – в честь отца его бабушки со стороны матери Леи, что значит на древнееврейском «сын правой руки», «любимый сын». Сколько пришлось Севе пережить потом горьких минут, как ревновал к брату родителей не только в первые годы, но и потом! Собственно, всю жизнь ревновал их к Косте, да, особенно мать. Он не простил матери, что она разделила любовь на двоих. И часто, зная, что причиняет Косте боль, поддразнивал: «Все равно родители любят меня больше, чем тебя». А может, хотел убедить в этом прежде всего себя самого? Или вымещал на брате свою неудовлетворенность жизнью? Ведь чего-то в ней так и не произошло. А брат, которого никто никуда не тащил, который, отстаивая свою свободу, никого никогда не пускал в свою жизнь, особенно мать с ее амбициями, состоялся. И сейчас, говорят, до каких-то высот дошел… А – почему? Да, почему?! Этот вопрос постоянно мучил. Чего не хватало Севе? Ведь он знает, сколько у него было талантов – об этом все всегда говорили: и пел, и начитан был, и стихи писал в юности, и рисовал. Может, ему следовало стать гуманитарием? Жаль, инструмента так и не купили родители, потому что слух у него был абсолютный и хотелось играть. Но вот куда потом это делось в нем, на что разменялось? Куда направлялась его воля? А может, мать своей постоянной опекой загнала внутрь то, что делает жизнь целеустремленной, и он так и не смог реализовать того, что дано Богом?.. Его она видела то большим ученым, то большим начальником. Это она толкала его то в одну сторону, то в другую: и чтобы вверх по службе, и чтобы ученость была. Только в угоду матери он насочинял даже несколько рекомендаций по бухгалтерскому учету «для чайников». Фактически одну, которую потом тиражировал – просто переписывал, чуть подправляя, и ставил новое название, чтобы гонорар шел как за новую. Все закончилось, когда всплыло наружу: сменившийся редактор издательства, молодая соплячка, только что из института, углядела, что текст тот же самый, слегка подправленный только. Скандал вышел, деньги пришлось вернуть. И с матерью тогда крупно поругался. Тогда-то она и крикнула ему в первый раз: «А сам-то ты чего хочешь?!» Да, а сам – куда он шел? Кем видел себя? На этот последний вопрос Всеволод Наумович и сейчас не может ответить. Он был. Просто был…
Конечно, зачем теперь вспоминать все это, матери уже нет. Но лезут иногда мысли. А поговорить не с кем. Этот груз – ее постоянный контроль – он пронес через всю жизнь. Всю жизнь он фактически не принадлежал себе. И всю жизнь хотел сбросить этот груз, избавиться от него навсегда… Впрочем, хотел ли по-настоящему? Что бы он делал без ее помощи? Отец никогда не был для него авторитетом, в его дела никогда не вникал – там прочно царила мать. Ведь даже предложение Лене делала от его имени мать! Позвонила ей по телефону – он попросил – и сказала: «Знаете, Лена, выходите замуж за моего Севу, он у меня такой хороший». Это он специально подстроил, даже тут подстраховался – чтобы у нее не было потом повода упрекнуть: не ту, мол, выбрал. Сама выбирала! Так и рассказывала своим «девочкам»: «Здоровую взял». Цинично звучало, но верно – мать понимала, что нужно для потомства. Это она тянула его всегда – вверх, вверх, вверх по служебной лестнице. Он никогда не работал пешкой. С первого дня, после того как он окончил второразрядный институт (диплом – он любой диплом: синенькая книжечка, и ничего больше, справка просто, бумажка, без которой ты «не»), мать нашла пути, как сделать его фигурой, не важно какой: слоном, или конем, или ферзем, но чтобы самоощущался. Именно благодаря ей и стал замом. В начальники не выйти было – «пятый пункт», в котором национальность тогда фиксировали в паспорте, не пускал. Это сейчас его убрали, а тогда… Если бы не это, он бы выполз выше. Так и говорил: «Мне «пятый пункт» мешает». А может, и это было лишь оправданием? Ведь вот Костя – сам, без всякой помощи, без партийной книжки, шел и шел своей дорогой, ни на кого и ни на что не кивая, и все вроде получалось, не как у него… Но, в конце концов, много ли замов? Закорючку-подпись, от которой порой все зависело, Сева часто ставил. Без матери какую бы карьеру он сделал? Отец к этому руку не прикладывал. Отец вообще почти не разговаривал с ним много лет подряд. Все началось после того, как они с Илюшкой пошли в загул, снимали девочек (в то-то время!), ехали к кому-нибудь гудеть, и он возвращался домой далеко за полночь пьяный в хлам. Иногда квасились до утра, так что весь следующий день в голове стоял перебултых. После этого отец его просто не замечал. Выговорил только один раз, жестко, напрямую, по-военному, как он умел, – и все. Навсегда.
Ладно, не будет он вспоминать плохое. Сегодня к тому же начинается ханука, Светлый праздник Хануки – «праздник огней», а мать всегда называла «праздник Маккавеев», что тоже правда.
Как сказано у Иосифа Флавия: «…И вот на двадцать пятое число месяца кислева, называемого македонянами аппелаем, иудеи зажгли свечи на светильнике, совершили воскурения на алтаре, возложили на стол хлебы предложения и принесли на новом жертвеннике жертву всесожжения…» С тех самых пор празднуют этот праздник под именем Праздника света.
Всеволод Наумович вынимает из стенки подсвечник, ставит на стол и зажигает свечу – сегодня полагается зажечь первую свечу, и так зажигать в течение восьми дней, каждый день прибавляя по свече.
Конечно, Всеволод Наумович не точно исполняет обычай – у него не стоит рядом шамаш, от которого положено зажигать остальные свечи. И зажигает он их не вечером, после появления звезд, а вот, например, сейчас. Вечером все будут ходить, громко разговаривать, смеяться, не обращая на него внимания. И он как бы будет мешать им…
– Иди, я тебе почитаю! – зовет Гошу Сева.
Воскресенье, утро, только что лениво позавтракали: сначала они с Леной, потом бабушка Майя Михайловна, потом дети, потом разбрелись кто куда, и отец видит, что маленькому Гоше нечем заняться.
Сева усаживает его на диван рядом с собой, берет Талмуд издания «Вдова и сыновья Ромм», который хранится у них с былых времен, показывает:
– Видишь, какая книга? Это еще твоему прадедушке принадлежала.
Гоша затихает, вжавшись маленьким тельцем в отца и ожидая сказки.
– Вот мы сейчас из нее и почитаем, – говорит Сева.
Он открывает книгу там, где заложены несколько листов с переводом на русский язык, и начинает:
– «Когда греки вошли в Храм, то осквернили все масло, которое там находилось…»
– Что такое осквернили? – тут же перебивает Гоша.
– Испортили, значит. «А когда династия Хашмонаим окрепла и победила их, искали масло, чтобы зажечь Менору…»
– Я ничего не понимаю, – хнычет Гоша, порываясь вскочить. – Ты же обещал сказку почитать.
– Менора – это светильник в храме, – поясняет Сева, пытаясь удержать его. – Слушай дальше, там интересно, там уже сказка: «И нашелся только один кувшинчик с маслом, запечатанный печатью первосвященника, и было в нем масла только на один день горения…»
– Почему на один?
– Так уж получилось, остальное масло испортили. Давай дальше: «Тогда случилось чудо и зажигали от него восемь дней».
– Почему чудо? – спрашивает, ерзая от нетерпения, Гоша.
– Чудо на то и есть чудо, слушай: «И на следующий год эти дни сделали праздничными, установили для них чтение благодарственных молитв и псалмов, прославляющих Бога…»
– Неинтересно, – хнычет Гоша.
– Понимаешь, были правоверные евреи, у которых была Тора, – пытается объяснить доступным Гоше языком Сева.
– Что такое тора? – спрашивает Гоша.
– Закон, который они исполняли. Ты же знаешь, что есть Библия? Тебе же мама рассказывала. Ну вот, первые пять книг Библии – это Тора.
– И что? – Гоша вертит головой, разглядывая комара, который сел на стену с его стороны. – Он меня сейчас укусит! – показывает он на комара.
– Не укусит, – Сева ловко хватает насекомое в ладонь и продолжает объяснять: – А были те евреи, кто перенял другие обычаи, греческие.
– А ты какой?
– Я правоверный.
– А я?
Сева не знает, что ответить на этот вопрос, поэтому делает вид, что не слышит, и продолжает:
– И между ними установилась вражда.
– Воевали, значит? – уточняет Гоша, тут же забыв про свой вопрос.
– Ну да.
– Стреляли?
– Может быть.
– Из калаша?
– Автоматов тогда еще не было.
– А что было?
– Давай не отвлекаться.
Но Гошу остановить трудно.
– Нет, ты скажи! Из чего стреляли?
– У них самодельные орудия были в то время, – пытается уйти от вопросов Сева.
– Ничего ты и не знаешь!
– Правоверные евреи восстали, – размеренным тоном, невозмутимо продолжает Сева, – и их восстание возглавил Маккавей, поэтому их называют Маккавеями.
– И кто победил?
– Маккавеи победили. И когда очистили Иерусалимский храм, они искали чистое масло, чтобы освятить его и зажечь золотую Менору. Но нашли только маленький кувшинчик. А оказалось, что масла хватило на целых восемь дней…
– А ну тебя!
Гоша отпихивается изо всех сил и, вырвавшись наконец на свободу, убегает. Из прихожей доносится его крик: «Тора-минора, тора-минора…»
Его дети так и не знают праздника ханука – их обоих Лена окрестила в детстве. Они вообще не знают ни одного еврейского праздника. Поэтому Всеволод Наумович празднует все один, а они лишь это терпят: «У папы Пурим», или: «Сегодня у папы Песах», или: «У папы Ханука».
Только один раз в году, перед Пасхой, если ему не можется, он просит Лену съездить в синагогу в Архипов переулок или в Марьину Рощу, чтобы купить для него мацу. Но готовить из нее она ничего не умеет.
Сегодня принято есть латкес – картофельные оладьи. Он их так любит. И приготовить их совсем нетрудно. Но Лене не до этого: она вернется от Лёли поздно, и ему придется коротать вечер в одиночестве…
Всеволод Наумович произносит благословенную молитву (шмоне эсре), потом добавляет в ней благодарственную. Произносить их правильно его научили в синагоге. В детстве Всеволод Наумович слышал все эти молитвы от деда, когда тот молился дома, повернувшись спиной к ним и уйдя в себя. С дедом он ходил в синагогу в детстве, это он тоже хорошо помнит. Но потом никогда больше там не бывал. Иногда, очень редко, кто-нибудь из родственников привозил им в подарок упаковку мацы, из которой готовили клецки в курином бульоне. Вот и все. Кроме деда и бабы Леи никто в их семье никогда не говорил на идиш, никто не читал на древнееврейском. И только он, один из всей семьи, теперь стал посещать синагогу.
На идиш он с юности выучил, как любила повторять мать, «тридцать слов людоедки Эллочки». Но зато как умело он ими пользовался, когда нужно было сказать что-то с шиком! В то время это был особый сленг золотой молодежи. А еще блатные песенки одесской толкучки! Как пел их Илюшка! Сколько они их знали! Обычно начинал Илюшка:
– Раз пошли на дело я и Рабинович…
Сева тут же подхватывал:
– Рабинович стрельнуть захотел…
Сева любил подмурлыкивать их и дома, прекрасно зная, что раздражает этим отца. Но ему было плевать: он отстаивал свое право на выбор!..
Всеволод Наумович попал в синагогу опять лишь много-много лет спустя: что-то вдруг неудержимо потянуло туда.
Стоял конец апреля, теплый, солнечный день, когда он отправился в Архипов переулок.
Был первый день Пасхи. Вечереющие лучи опускались все ниже, ниже, мягко золотя фасады домов.
Всеволод Наумович медленно шел в горку, издали разглядывая толпу, которая собралась перед входом. Сколько же молодых там было, с радостными, светлыми лицами! Он пробирался сквозь плотно стоявших людей, то и дело оглядываясь направо и налево, на эти красивые, счастливые лица с энергичным блеском в глазах: как много, оказывается, он уже прожил! Как далеко по времени его молодость!..
Он раздал милостыню просившим – каждому, как положено, и вошел в храм.
Внутри все было ярко освещено, было светло, празднично, легко дышалось, и он вдруг ощутил необыкновенное волнение, даже слезы навернулись на глаза. Сколько же здесь людей, почитающих традиции, уважающих Веру, пришедших сюда с надеждой, что обретут понимание, любовь и поддержку! «И сказал Господь Моисею и Аарону: месяц сей да будет у вас началом месяцев» – неожиданно вспомнились ему слова.
Он прошел вперед и сел в первом ряду.
Началось богослужение.
«Барух ата адонай! Боже, Ты мой Господин!» – зазвучала и вознеслась вверх молитва Тому, кто создал этот мир и каждый день благословляет всех живущих в нем на благородные дела. И молитва отозвалась в сердце, зазвенела струна и продолжала звенеть во все время, пока он находился в храме.
Раввин, повернувшись к свитку Торы, читал из книги Исход – это Всеволод Наумович помнил.
Он старался узнавать слова, которые слышал в детстве, понять их смысл, его губы непроизвольно шевелились, повторяя их за раввином. Он первый раз в жизни молился! Это получилось само собой – из глубины вылилось, светлые праздничные, неведомые ему до того слова вдруг родились, и губы шептали их… и шептали…
С того дня ему стали приходить приглашения, и теперь он регулярно посещает синагогу.
Он понял, что неправильно жил, не нуждаясь в Боге. Обряды, которые когда-то совершал его дед, не интересовали его. Почему он никогда не задумывался над их смыслом? Он прочел столько книг за свою жизнь! Столько всего познал. Почему же он ни разу не подумал о том, что в жизни есть нечто более важное, более высокое, чем каждодневная суета? Ведь его мать часто повторяла: все суета сует! Она понимала… Как же раньше ему не пришло в голову изучать Тору? Это ведь – основа основ еврейства.
«Каждый еврей – бедный или богатый, здоровый или больной, неженатый или обремененный многочисленной семьей – обязан ежедневно изучать Тору. Для этого он должен установить для себя определенное время днем и ночью, как сказано: «Изучай ее (Тору) днем и ночью».
И он начал с изучения Торы, данной Богом только одному народу, ибо соблюдая Закон Торы, он выполняет обязательства всего еврейского народа.
Он делает это каждый день, так, как их учат: каждый день он прочитывает ту часть книги Тегилим, которая относится к сегодняшнему дню месяца; каждый день учит по одной главе, хотя и не все слова понимает; даже идя куда-то, он повторяет слова Торы и размышляет над ними, взвешивает свои поступки. Он установил для себя определенный режим: он обращается к Торе только тогда, когда он один, чтобы ничто не мешало.
Всеволод Наумович тяжело поднимается с кресла. Он задремал, кажется? И сам не заметил. Он подходит к окну, отдергивает штору, устало смотрит на тусклое солнце. Оно наконец пробило серую тяжелую завесу, из которой утром вместо снега сыпалась мелкая дождевая труха, и стоит желтым невзрачным пятном над крышей противоположного дома. Слякоть теперь в декабре вместо снежных сугробов, грязь плюется из-под ног. На минуту ему представляется каток, яркие фонари, музыка, толпа, которая мчится под эту музыку вперед по кругу на «гагах», и он вместе с ней, и рядом – кто? Не вспомнить теперь… Какая-то девчонка из их класса…
Низкий зимний луч нехотя проникает в комнату, косо повисает на стене и медленно сползает вниз. Сколько же это времени? – спохватывается Всеволод Наумович. В квартире глухая тишина. А где же Ира с ребенком? – встревожено соображает он. Должна уже давно быть дома.
Всеволод Наумович выходит в прихожую: кажется, никого нет. Он без стука открывает дверь в комнату Глеба – пустота… Где же они? Он звонит Лене.
– Что ты меня отрываешь от дела? – недовольно произносит ее голос на другом конце провода. – Ира еще неделю назад сказала, что к родителям на эти выходные поедет.
– А Глеб?
– Что – Глеб? На работе Глеб, придет вечером. Если тебе нечем заняться, телевизор смотри.
В трубке короткие гудки.
Всеволод Наумович, шаркая шлепанцами на всю квартиру, возвращается в комнату. Уже время обеда, но есть совсем не хочется – в последнее время у него нет аппетита, а во рту стоит горечь. Может, и от лекарств это все…
Он несколько минут сидит молча, глядя бездумно в окно на медленно приближающиеся ранние сумерки.
Даже звонить некому теперь: единственный друг Илья несколько лет назад скончался в психушке. Он и тогда, в молодости, если чувствовал приближение приступа депрессии, звонил и просил отвезти его в больницу. И он, Сева, вез его в «Кащенко» – так ее называли, и всем всё понятно было. С годами болезнь обострилась, и Илья уже не выходил оттуда…
Всеволод Наумович включает телевизор. Там идет сериал. Он щелкает переключателем программ, но ничего толкового не находит и просто сидит, механически следя за тем, что мелькает на экране. Какая разница, что там показывают? То «восковые фигуры» оживают – так он называет бывших кумиров, которые теперь омолодились с помощью дантистов, геронтологов и пластических операций и устаивают грандиозные шоу; то, как сейчас, обычные выяснения семейных отношений: возлюбленные, родители и дети, сестры, то братья…
Где-то теперь его родной брат? У него ведь где-то есть родной брат, Костя. Интересно, до каких еще высот он добрался? В последний раз они виделись на похоронах матери – тогда с трудом разыскали его телефон, чтобы сообщить о ее смерти, – оказалось, он давно переехал в другой район. Но с тех пор прошло уже лет восемь, наверное. Да и не говорили тогда ни о чем. А о чем было говорить? После того случая с квартирой, когда Костина Танька, эта гойка, наезжала на него, обвинив в случившемся только его, Севу, все прервалось. Дрянь, конечно. Уехала, говорят, умахнула куда-то в Германию, сбежала к другому, стерва, на халяву заграничную. Линейка, которой пользуются, чтобы провести прямую линию. Впрочем, за границей все женщины такие – жердеобразные. Он отлично помнит, как увидел ее первый раз, – такое не забывается. Бутончик в красном платьице, с блестящими глазами, подстриженная под мальчика, тоненькая и изящная. Впорхнула в их квартиру, вон там, на пороге, стояла, стреляла в разные стороны взглядами, соплюшка-школьница. А выросла во что? Как брат ее выносил? Кажется, даже любил. В свое время Сёма сразу ее определил: не баба. Подумаешь, Костя обиделся, когда Сёма так высказался, заявил, что больше Сёму видеть не хочет! Сам теперь, дошли слухи, женился второй раз на какой-то молоденькой лярве. А тогда перестал приходить, если Сёма бывал у них. Плевал Сёма на это. Всегда говорил: «А кто же она у него? Палка, а не телка». Сёма на этот счет специалист был большой. У женщины бедра должны быть, ляжки, грудь – формы, одним словом, чтобы приятно было взять, чтобы хотелось погрузиться в них, как в перину, – вот как у Лены, например. От женщины должно исходить тепло и спокойствие, а не бомбардировка из нерастраченных флюидов. Смотрела на его Лену всегда как бы сверху вниз: я, мол, с образованием, а ты что окончила? Бухучет? Ха-ха! Уже после замужества на вечерний поступила, чтобы бумажку иметь?.. А я вот – сразу, после школы!.. Нет, не так нужно было разговаривать с ней – нужно было ее сразу прищучить. Подумаешь, их квартиру оформили на него! Сколько таких случаев в то время было – не счесть! У кого-то дачу переоформили, у кого-то – квартиру, у кого-то мебель вывезли, машину за хорошую цену перепродали. Для чего же упускать шанс, если можно? Она еще пыталась ему что-то п……. Кричала по телефону: «Ты обокрал родного брата!» Обокрал! Разве не ему пришлось всю жизнь быть в тени Кости? Потому что вокруг только и говорили о Косте: успешный, молодой, а уже докторскую защитил, жена – умница-красавица. Сева и сам частенько вытаскивал эту карту, когда хотел погреться от чужой тени: «А у меня брат, между прочим…» И это он обокрал Костю?! Все ведь вернулось на прежнее место, документы переписали! Заткнуть ее нужно было сразу, чтобы не создавала шумовых эффектов. Он так и сказал ей: «За мной стоят коммерческие структуры!» Она только рассмеялась, и он услышал в ответ короткие гудки – лапкой его по морде!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.