Текст книги "Жизнь Клима Самгина"
Автор книги: Максим Горький
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 107 (всего у книги 126 страниц)
«Он чем-то доволен, – с досадой отметил Самгин. – Но – чем?»
Клим Иванович тоже слушал чтение с приятным чувством, но ему не хотелось совпадать с Дроновым в оценке этой книги. Он слышал, как вкусно торопливый голосок произносит необычные фразы, обсасывает отдельные слова, смакует их. Но замечания, которыми Дронов все чаще и обильнее перебивал текст книги, скептические восклицания и мимика Дронова казались Самгину пошлыми, неуместными, раздражали его.
– «Интеллигенция любит только справедливое распределение богатства, но не самое богатство, скорее она даже ненавидит и боится его». Боится? Ну, это ерундоподобно. Не очень боится в наши дни. «В душе ее любовь к бедным обращается в любовь к бедности». Мм – не замечал. Нет, это чепуховидно. Еще что? Тут много подчеркнуто, черт возьми! «До последних, революционных лет творческие, даровитые натуры в России как-то сторонились от революционной интеллигенции, не вынося ее высокомерия и деспотизма…»
«Это – верно», – подумал Самгин, и подумал так решительно, что даже выпрямился и нахмурил брови: ему показалось, что он произнес эти два слова вслух, и вот сейчас Дронов спросит его:
«Почему – верно?»
Дронов увлеченно и поспешно продолжал выхватывать подчеркнутое:
– «Любовь к уравнительной справедливости, к общественному добру, к народному благу парализовала любовь к истине, уничтожила интерес к ней». «Что есть истина?» – спросил мистер Понтий Пилат. Дальше! «Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна, своими штыками, охраняет нас от ярости народной…»
Дронов, тихонько свистнув, покачнулся на стуле, шлепнул гранками по колену и, мигая, забормотал ошеломленно:
– Эт-то… крепко сказано! М-мужественно. Пишут, как обручи на бочку набивают, черт их дери! Это они со страха до бесстрашия дошли, – ей-богу! Клим Иванович, что ты скажешь, а? Они ведь, брат, некое настроеньице правильно уловили, а?
Крепко зажмурив глаза, он захохотал. Его смех показался Самгину искусственным и – как будто – пьяным. Самгина тяготила необходимость отвечать, а ответы требовали осторожности, обдуманности.
– Для серьезной оценки этой книги нужно, разумеется, прочитать всю ее, – медленно начал он, следя за узорами дыма папиросы и с трудом думая о том, что говорит. – Мне кажется – она более полемична, чем следовало бы. Ее идеи требуют… философского спокойствия. И не таких острых формулировок… Автор…
– Авторы, – поправил Дронов. – Их – семеро. Все – интеллигенты-разночинцы, те самые, которые… ах, черт! Ну… доползли до точки! «Новое слово» – а?
Он снова захохотал, Дронов. А Клим Иванович Самгин, пользуясь паузой, попытался найти для Дронова еще несколько ценных фраз, таких, которые не могли бы вызвать спора. Но необходимые фразы не являлись, и думать о Дронове, определять его отношение к прочитанному – не хотелось. Было бы хорошо, если б этот пошляк и нахал ушел, провалился сквозь землю, вообще – исчез и, если можно, навсегда. Его присутствие мешало созревать каким-то очень важным думам Самгина о себе.
Как нельзя более своевременно в дверях явилась Фелицата.
– Чай готов. Прикажете подать сюда?
– Иди к чертям, Цапля, – сказал Дронов и, не ожидая приглашения хозяина, пошел в столовую. Хозяин сердито посмотрел на его коренастую фигуру, оглянулся вокруг себя. Уже вечерело, сумрак наполнял комнату, в сумраке искал себе места, расползался дым папиросы. Знакомые, любимые Варварой вещи приобрели приятно мягкие очертания, в углу задержался тусклый отблеск солнца и напоминала о себе вызолоченная фигурка Будды. Странно чувствовать себя хозяином этой фигурки, комнаты, этого дома. Остаться одному в этом теплом уюте, свободно подумать…
В столовой вспыхнул огонь, четко осветил Дронова; Иван, зажав в коленях бутылку вина, согнулся, потемнел от натуги и, вытаскивая пробку, сопел.
Клим Иванович Самгин чувствовал себя встревоженным, но эта тревога становилась все более приятной. Была минута, когда он обиженно удивился:
«Почему я не мог оформить мой опыт так же просто и ясно?»
Но вскоре, вслед за этим, он отметил с чувством гордости:
«В этой книге есть идеи очень близкие мне, быть может, рожденные, посеянные мною».
Затем он вспомнил фигуру Петра Струве: десятка лет не прошло с той поры, когда он видел смешную, сутуловатую, тощую фигуру растрепанного, рыжего, судорожно многоречивого марксиста, борца с народниками. Особенно комичен был этот книжник рядом со своим соратником, черноволосым Туган-Барановским, высоким, тонконогим, с большим животом и булькающей, тенористой речью.
«Вожди молодежи», – подумал Самгин, вспомнив, как юные курсистки и студенты обожали этих людей, как очарованно слушали их речи на диспутах «Вольно-экономического общества», как влюбленно встречали и провожали их на нелегальных вечеринках, в тесных квартирах интеллигентов, которые сочувствовали марксизму потому, что им нравилось «самодовлеющее начало экономики». Неприятно было вспомнить, что Кутузов был первым, кто указал на нелепую несовместимость марксизма с проповедью «национального самосознания», тогда же начатой Струве в статье «Назад к Фихте». Затем, с чувством удовлетворения самим собою, как человек, который мог сделать крупную ошибку и не сделал ее, Клим Иванович Самгин подумал:
«Я никогда, ничего не проповедовал, у меня нет необходимости изменять мои воззрения».
А Иван Дронов снова был охвачен судорогами поисков «нового слова», он трепал гранки и торопливо вычитывал:
– «Западный буржуа беднее русского интеллигента нравственными идеями, но зато его идеи во многом превышают его эмоциональный строй, а главное – он живет сравнительно цельной духовной жизнью». Ну, это уже какая-то поповщинка! «Свойства русского национального духа указуют на то, что мы призваны творить в области религиозной философии». Вот те раз! Это уже – слепота. Должно быть, Бердяев придумал.
Он глотал вино, грыз бисквиты и все шаркал ногами, точно полотер, и восхищался.
– Эта книжечка – наскандалит! Выдержит изданий пяток, а то и больше. Ах, черти…
Тут восхищение его вдруг погасло, поглаживая гранки ладонью, он сокрушенно вздохнул.
– Проморгал книжечку. Два сборника мы с Вар[юхой] поймали, а этот – ускользнул! Видел «Очерки по философии марксизма»? и сборник статей Мартова, Потресова, Маслова?
Закрыв правый глаз, он растянул губы широкой улыбкой, обнаружил два золотых клыка в нижней челюсти и один над ними.
– Все очерчивают Маркса. Очертить – значит ограничить, а? Только Ленин прет против рожна, упрямый, как протопоп Аввакум.
Наконец, сунув гранки за пазуху, он снова спросил:
– Ну, так что же ты скажешь? Событие, брат! Знаешь, Азеф и это, – он ткнул себя пальцем в грудь, – это ударчики мордогубительные, верно?
Он ждал. Нужно было сказать что-то.
– Я уже отметил излишнюю, полемическую заостренность этой книги, – докторально начал Самгин, шагая по полу, как по жердочке над ручьем. – Она еще раз возобновляет старинный спор идеалистов и… реалистов. Люди устают от реализма. И – вот…
Он помахал рукой в воздухе, разгоняя дым, искоса следя, как Дронов сосет вино и тоже неотрывно провожает его косыми глазами. Опустив голову, Самгин продолжал:
– Да. В таких серьезных случаях нужно особенно твердо помнить, что слова имеют коварное свойство искажать мысль. Слово приобретает слишком самостоятельное значение, – ты, вероятно, заметил, что последнее время весьма много говорят и пишут о логосе и даже явилась какая-то секта словобожцев. Вообще слово завоевало так много места, что филология уже как будто не подчиняется логике, а только фонетике… Например: наши декаденты, Бальмонт, Белый…
– Что ты, брат, дребедень бормочешь? – удивленно спросил Дронов. – Точно я – гимназист или – того хуже – человек, с которым следует конспирировать. Не хочешь говорить, так и скажи – не хочу.
Говорил он трезво, но, встав на ноги, – покачнулся, схватил одной рукою край стола, другой – спинку стула. После случая с Бердниковым Самгин боялся пьяных.
– Подожди, – сказал он мягко, как только мог. – Я хотел напомнить тебе, что Плеханов доказывал возможность для социал-демократии ехать из Петербурга в Москву вместе с буржуазией до Твери…
– На кой черт надо помнить это? – Он выхватил из пазухи гранки и высоко взмахнул ими. – Здесь идет речь не о временном союзе с буржуазией, а о полной, безоговорочной сдаче ей всех позиций критически мыслящей разночинной интеллигенции, – вот как понимает эту штуку рабочий, приятель мой, эсдек, большевичок… Дунаев. Правильно понимает. «Буржуазия, говорит, свое взяла, у нее конституция есть, а – что выиграла демократия, служилая интеллигенция? Место приказчика у купцов?» Это – «соль земли» в приказчики?
Дронов кричал, топал ногой, как лошадь, размахивал гранками. Самгину уже трудно было понять связи его слов, смысл крика. Клим Иванович стоял по другую сторону стола и молчал, ожидая худшего. Но Дронов вдруг выкрикнул:
– Я буду говорить прямо, хотя намерен говорить о себе, – он тотчас замолчал, как бы прикусив язык, мигнул и нормальным своим голосом, с удивлением произнес:
– Здорово сказал, а? Ч-черт! Для эпиграфа сказал, ей-богу! Есть в натурке моей кое-какой перец, а? Так вот – о себе. Я – не буржуй, не социалист. Я – рядовой армии людей свободных профессий. Человек, который должен бороться за себя, не имея никаких средств к жизни, не имея покровителя и ничего – кроме желания жить прилично. Это желание – основа всех талантов и действий, как награждаемых славой, так и наказуемых законами. Я должен быть гибок, изворотлив и так далее. С кем я? С пролетариатом физического труда? Не гожусь, не способен на подвиги самозабвения. Я люблю вкусно есть, много пить, люблю разных баб. С хозяевами, с буржуями? Нет, это мне противно. Я умнее любого буржуя. Я не умею и не хочу притворяться миленьким. – Расправив плечи, выпятив живот, он добавил:
– И маленьким.
Захлебнулся последним словом, кашлянул, быстро выпил стакан вина, взглянул на часы и горячо предложил:
– Клим Иванович, давай, брат, газету издавать! Просто и чисто демократическую, безо всяких эдаких загогулин от философии, однако – с Марксом, но – без Ленина, понимаешь, а? Орган интеллигентного пролетариата, – понимаешь? Будем морды бить направо, налево, а?
– Нужны деньги, – осторожно сказал Самгин.
– Святое слово! Именно – нужны деньги.
– И – большие.
– Божественно! Именно – большие. Ну, я уже опоздал, ах, черт! Надо отвезти гранки. Я ночую у тебя – ладно?
– Пожалуйста, – сказал Самгин.
В прихожей, забивая ноги в тяжелые кожаные ботики, Дронов вдруг захохотал.
– Нет, сообрази – куда они зовут? Помнишь гимназию, молитву – как это? «Родителям на утешение, церкви и отечеству на пользу».
Размахивая шапкой, он произнес тоном мальчишки, который дразнит товарища:
– А я – человек без рода, без племени, и пользы никому, кроме себя, не желаю. С тем меня и возьмите…
Тихонько свистнул сквозь зубы и ушел. Клим Иванович Самгин встряхнулся, точно пудель, обрызганный водою дождевой лужи, перешагнул из сумрака прихожей в тепло и свет гостиной, остановился и, вынимая папиросу, подвел итог:
«Негодяй. Пошляк и жулик. Газета – вот все, что он мог выдумать. Была такая ничтожная газета “Копейка”. Но он очень хорошо характеризовал себя, сказав: “Буду говорить прямо, хотя намерен говорить о себе”».
Клим Иванович щелкнул пальцами, ощущая, что вместе с Дроновым исчезло все, что держало в напряжении самообороны. Являлось иное настроение, оно не искало слов, слова являлись очень легко и самовольно, хотя беспорядочно.
«Семь епископов отлучили Льва Толстого от церкви. Семеро интеллигентов осудили, отвергают традицию русской интеллигенции – ее критическое отношение к действительности, традицию интеллекта, его движущую силу».
Тут почему-то вспомнилась поговорка: «Один – с сошкой, семеро – с ложкой», сказка «О семи Семионах, родных братьях». Цифра семь разбудила десятки мелких мыслей, они надоедали, как мухи, и потребовалось значительное усилие, чтоб вернуться к «Вехам».
«Заменяют одну систему фраз другой, когда-то уже пытавшейся ограничить свободу моей мысли. Хотят, чтоб я верил, когда я хочу знать. Хотят отнять у меня право сомневаться».
Он бесшумно шагал по толстому ковру, голова его мелькала в старинном круглом зеркале, которое бронзовые амуры поддерживали на стене. Клим Иванович Самгин остановился пред зеркалом, внимательно рассматривая свое лицо. Это стало его привычкой – напоминать себе лицо свое в те минуты, когда являлись важные, решающие мысли. Он знал, что это лицо – сухое, мимически бедное, малоподвижное, каковы почти всегда лица близоруких, но он все чаще видел его внушительным лицом свободного мыслителя, который сосредоточен на изучении своей духовной жизни, на работе своего я. Он снял очки и, почти касаясь лбом стекла, погладил пальцем седоватые волосы висков, покрутил бородку, показал себе желтые мелкие зубы, закопченные дымом табака.
«Их мысли знакомы мне, возможно, что они мною рождены и посеяны», – не без гордости подумал Клим Иванович. Но тут он вспомнил «Переписку» Гоголя, политическую философию Константина Леонтьева, «Дневники» Достоевского, «Московский сборник» К. Победоносцева, брошюрку Льва Тихомирова «Почему я перестал быть революционером» и еще многое.
В эту минуту явилась необходимость посетить уборную, она помещалась в конце коридора, за кухней, рядом с комнатой для прислуги. Самгин поискал в столовой свечу, не нашел и отправился, держа коробку спичек в руках. В коридоре кто-то возился, сопел, и это было так неожиданно, что Самгин, уронив спички, крикнул:
– Кто это?
Ему ответили вполголоса, но густо:
– Это – я, Клим Иваныч, я, Миколай.
Вспыхнула спичка, осветив щетинистое лицо, темную руку с жестяной лампой в ней.
– Лампу заправляю. Водопроводчики разбили стеклянную-то.
– Ах, это – вы? Я вас не узнал.
– Бороду обрил.
Сидя в уборной, Клим Иванович Самгин тревожно сообразил: «Свидетель безумных дней и невольного моего участия в безумии. Полиция возлагает на дворников обязанности шпионов, – наивно думать, что этот – исключение из правила. Он убил солдата. Меня он может шантажировать».
Когда Самгин вышел в коридор – на стене горела маленькая лампа, а Николай подметал веником белый сор на полу, он согнулся поперек коридора и заставил домохозяина остановиться.
– Снова в городе? – спросил Самгин.
– Да, вот – вернулся. В деревне, Клим Иваныч, тяжело стало жить, да и боязно.
– Почему же?
– Начальство очень обозлилось за пятый год. Травят мужиков. Брата двоюродного моего в каторгу на четыре года погнали, а шабра – умнейший, спокойный был мужик, – так его и вовсе повесили. С баб и то взыскивают, за старое-то, да! Разыгралось начальство прямо… до бесстыдства! А помещики-то новые, отрубники, хуторяне действуют вровень с полицией. Беднота говорит про них: «Бывало – сами водили нас усадьбы жечь, господ сводить с земли, а теперь вот…»
В коридоре стоял душный запах керосина, известковой пыли, тяжелый голос дворника как бы сгущал духоту. Чтоб пройти в комнату, нужно, чтоб Николай посторонился, – он стоял посредине коридора, держа в руке веник, а пальцами другой безуспешно пытаясь застегнуть ворот рубахи. Лампа, возвышаясь над его плечом, освещала половину угловатого, костлявого лица. Без бороды лицо утратило прежнее деревянное равнодушие, на щеках и подбородке шевелились рыжеватые иглы, из-под нахмуренных бровей требовательно смотрели серые глаза, говорил он вполголоса, но как будто упрекая и готовясь кричать.
«Убийца», – напомнил себе Самгин.
– Живут мужики, как завоеванные, как в плену, ей-богу! Помоложе которые – уходят, кто куда, хоша теперь пачпорта трудно дают. А которые многосемейные да лошаденку имеют, ну, они стараются удержаться на своем горе.
«Возможно, что он считает меня виновником чего-то», – соображал Самгин.
– Фабричные, мастеровые, кто наделы сохранил, теперь продают их, – ломают деревню, как гнилое дерево! Продают землю как-то зря. Сосед мой, ткач, продал полторы десятины за четыреста восемьдесят целковых, сына обездолил, парень на крахмальный завод нанялся. А печник из села, против нас, за одну десятину взял четыреста…
– Вы давно здесь? – спросил Самгин.
– С весны. Варвара Кирилловна, спасибо ее душе, сразу взяли меня. Здесь, конечно, нет-нет да и услышишь человечье слово, здесь люди памятливы, пятый год не забывают. Боялся я, соседи не вспомнили бы чего-нибудь про меня, да – нет, ничего будто. А полиция, в этом квартале, вся новая, из Петербурга. Она, конечно, требует сведениев от нас, дворников, да – ведать-то нечего, обыватель тихо живет. Акушеркин сын недавно явился, студент, помните? Девять месяцев сидел, да сослали, ну – мать отхлопотала. Недавно Лаврушку на улице встретил, одет жуликовато, в галстуке; сказал, что учится где-то. Похоже, что врет.
Понизив голос, Николай спросил:
– А не знаете, товарищ Яков – цел?
– Не знаю, – решительно ответил Самгин и, шагнув вперед, заставил Николая прижаться к стене.
«Или – шпион, или – считает меня… своим человеком», – соображал Клим Иванович, закурив папиросу, путешествуя по гостиной, меланхолически рассматривая вещи. Вещей было много, точно в магазине. На стенах приятно пестрели небольшие яркие этюды маслом, с одного из них смотрело, прищурясь, толстогубое бритое лицо, смотрело, как бы спрашивая о чем-то. На изящной полочке стояло десятка полтора красиво переплетенных в сафьян книжек: Миропольского, Коневского; стихи Блока, Сологуба, Бальмонта, Брюсова, Гиппиус; Вилье де Лиль Адан, Бодлер, Верлен, Рихард Демель; «Афоризмы» Шопенгауэра.
«Да, – ответил Клим Иванович, – в Москве я не могу жить».
И – вздохнул, не без досады, – дом казался ему все более уютным, можно бы неплохо устроиться. Над широкой тахтой – копия с картины Франца Штука «Грех» – голая женщина в объятиях змеи, – Самгин усмехнулся, находя, что эта устрашающая картина вполне уместна над тахтой, забросанной множеством мягких подушек. Вспомнил чью-то фразу: «Женщины понимают только детали».
Затем он подумал, что Варвара довольно широко, но не очень удачно тратила деньги на украшение своего жилища. Слишком много мелочи, вазочек, фигурок из фарфора, коробочек. Вот и традиционные семь слонов из кости, из черного дерева, один – из топаза. Самгин сел к маленькому столику с кривыми позолоченными ножками, взял в руки маленького топазового слона и вспомнил о семерке авторов сборника «Вехи».
«Конечно, эта смелая книга вызовет шум. Удар в колокол среди ночи. Социалисты будут яростно возражать. И не одни социалисты. “Свист и звон со всех сторон”. На поверхности жизни вздуется еще десяток пузырей».
Этот ход мысли раздражал его, и, крепко поставив слона на его место к шестерым, Самгин снова начал путешествовать по комнате. Знакомым гостем явилось более острое, чем всегда, чувство протеста: почему он не может создать себе крупное имя?
«Прожито полжизни. Почему я не взялся за дело освещения в печати убийства Марины? Это, наверное, создало бы такой же шум, как полтавское дело братьев Скритских, пензенское – генеральши Болдыревой, дело графа Роникер в Варшаве… «Таинственные преступления – острая приправа пресной жизни обывателей», – вспомнил он саркастическую фразу какой-то газеты.
«Газета? Возможно, что Дронов прав – нужна газета. Независимая газета. У нас еще нет демократии, которая понимала бы свое значение как значение класса самостоятельного, как средоточие сил науки, искусства, – класса, независимого от насилия капитала и пролетариата».
Клим Иванович Самгин присел на ручку кресла и почти вслух произнес:
«Вот моя идея!»
В столовой, при свете лампы, бесшумно, как по воздуху, двигалась Фелицата.
– Чай готов, – тихо сказала она.
Самгин промолчал, прислушиваясь, как в нем зреет незнакомое, тихо и приятно волнующее чувство.
«Идея человечества так же наивна, как идея божества. Пыльников – болван. Никто не убедит меня, что мир делится на рабов и господ. Господа рождаются в среде рабов. Рабы враждуют между собой так же, как и владыки. Миром двигают силы ума, таланта».
В этот час мысли Клима Самгина летели необычно быстро, капризно, даже как будто бессвязно, от каждой оставалось и укреплялось сознание, что Клим Иванович Самгин значительно оригинальнее и умнее многих людей, в их числе и авторов сборника «Вехи».
Вдруг выскользнула посторонняя мысль:
«А может быть, Безбедова тоже убили, чтоб он молчал о том, что знает? Может быть, Тагильский затем и приезжал, чтобы устранить Безбедова? Но если мотив убийства – месть Безбедова, тогда дело теряет таинственность и сенсацию. Если б можно было доказать, что Безбедов действовал, подчиняясь чужой воле…»
«Нет, нужно отказаться от мысли возбудить это дело, – решил он. – Нужно попробовать написать рассказ. В духе Эдгара По. Или – Конан-Дойля».
Приятно волнующее чувство не исчезало, а как будто становилось все теплее, помогая думать смелее, живее, чем всегда. Самгин перешел в столовую, выпил стакан чаю, сочиняя план рассказа, который можно бы печатать в новой газете. Дронов не являлся. И, ложась спать, Клим Иванович удовлетворенно подумал, что истекший день его жизни чрезвычайно значителен.
«Это праздничный день, когда человек находит сам себя», – сказал он себе, закурив на сон грядущий последнюю папиросу.
Дронов явился после полудня, держа ежовую голову свою так неподвижно, точно боялся, что сейчас у него переломятся шейные позвонки. Суетливые глазки его были едва заметны на опухшем лице красно-бурого цвета, лиловые уши торчали смешно и неприглядно.
– Башка трещит, – хрипло сказал он и хозяйски грубовато зарычал:
– Цапля, вино какое-нибудь – есть? Давай, давай! Был вчера на именинах у одного жулика, пили до шести часов утра. Сорок рублей в карты проиграл – обида!
Но, выпив сразу два стакана вина, он заговорил менее хрипло и деловито. Цены на землю в Москве сильно растут, в центре города квадратная сажень доходит до трех тысяч. Потомок славянофилов, один из «отцов города» Хомяков, за ничтожный кусок незастроенной земли, необходимой городу для расширения панели, потребовал 120 или даже 200 тысяч, а когда ему не дали этих денег, загородил кусок железной решеткой, еще более стеснив движение.
– Вот тебе и отец города! – с восторгом и поучительно вскричал Дронов, потирая руки. – В этом участке таких цен, конечно, нет, – продолжал он. – Дом стоит гроши, стар, мал, бездоходен. За землю можно получить тысяч двадцать пять, тридцать. Покупатель – есть, продажу можно совершить в неделю. Дело делать надобно быстро, как из пистолета, – закончил Дронов и, выпив еще стакан вина, спросил: – Ну, как?
– Я решил продать.
– Правильно. Интеллигент-домовладелец – это уже не интеллигент, а – домовладелец, стало быть – не нашего поля ягода.
Самгин нахмурил брови, желая сказать нечто, но – не успел придумать, что сказать и как? А Дронов продолжал оживленно, деловито и все горячее:
– Значит, сейчас позвоним и явится покупатель, нотариус Животовский, спекулянт, держи ухо остро! Но, сначала, Клим Иванович, на какого черта тебе тысячи денег? Не надобно тебе денег, тебе газета нужна или – книгоиздательство. На газету – мало десятков тысяч, надо сотни полторы, две. Предлагаю: давай мне эти двадцать тысяч, и я тебе обещаю через год взогнать их до двухсот. Обещаю, но гарантировать – не могу, нечем. Векселя могу дать, а – чего они стоят?
– В карты играть будешь? – спросил Самгин, усмехаясь.
– На бирже будем играть, ты и я. У меня верная рука есть, человек неограниченных возможностей, будущий каторжник или – самоубийца. Он – честный, но сумасшедший. Он поможет нам сделать деньги.
Дронов встал, держась рукой за кромку стола. Раскалился он так, что коротенькие ноги дрожали, дрожала и рука, заставляя звенеть пустой стакан о бутылку. Самгин, отодвинув стакан, прекратил тонкий звон стекла.
– Деньги – будут. И будет газета, – говорил Дронов. Его лицо раздувалось, точно пузырь, краснело, глаза ослепленно мигали, точно он смотрел на огонь слишком яркий.
– Замечательная газета. Небывалая. Привлечем все светила науки, литературы, Леонида Андреева, объявим войну реалистам «Знания», – к черту реализм! И – политику вместе с ним. Сто лет политиканили – устали, надоело. Все хотят романтики, лирики, метафизики, углубления в недра тайн, в кишки дьявола. Властители умов – Достоевский, Андреев, Конан-Дойль.
Самгин тихонько вздохнул, наполняя стакан белым вином, и подумал:
«Сколько в нем энергии».
А Дронов, поспешно схватив стакан, жадно выхлебнул из него половину, и толстые, мокрые губы его снова задрожали, выгоняя слова:
– Мы дадим новости науки, ее фантастику, дадим литературные споры, скандалы, поставим уголовную хронику, да так поставим, как европейцам и не снилось. Мы покажем преступление по-новому, возьмем его из глубины…
Держа стакан у подбородка, он замахал правой рукой, хватая воздух пальцами, сжимая и разжимая кулак.
– Культура и преступность – понимаешь?
– Это будет политика, – вставил Самгин.
– Нет! Это будет обоснование права мести, – сказал Дронов и даже притопнул ногой, но тотчас же как будто испугался чего-то, несколько секунд молчал, приоткрыв рот, мигая, затем торопливо и невнятно забормотал:
– Ну, это – потом! Это – программа. Что ты скажешь, а?
Протирая очки платком, Самгин не торопился ответить. Слово о мести выскочило так неожиданно и так резко вне связи со всем, что говорил Дронов, что явились вопросы: кто мстит, кому, за что?
«Он типичный авантюрист, энергичен, циник, смел. Его смелость – это, конечно, беспринципность, аморализм», – определял Самгин, предостерегая себя, – предостерегая потому, что Дронов уже чем-то нравился ему.
– В общем – это интересно. Но я думаю, что в стране, где существует представительное правление, газета без политики невозможна.
Дронов сел и удивленно повторил:
– Представительное…
Но тотчас же, тряхнув головой, продолжал:
– В нашей воле дать политику парламентариев в форме объективного рассказа или под соусом критики. Соус, конечно, будет политикой. Мораль – тоже. Но о том, что литераторы бьют друг друга, травят кошек собаками, тоже можно говорить без морали. Предоставим читателю забавляться ею.
После этого Дронов напористо спросил:
– Ты признал, что затея дельная, интересная, а – дальше?
И грубо добавил:
– Согласен дать деньги?
– Я должен подумать.
– Должен? Кому? Ведь не можешь же ты жалеть случайно полученные деньги?
«Какой нахал! Хам», – подумал Самгин, прикрыв глаза очками, – а Иван Дронов ожесточенно кричал:
– Вехисты – правы: интеллигент не любит денег, стыдится быть богатым, это, брат, традиция!
Он говорил еще долго и кончил советом Самгину: отобрать и свезти в склад вещи, которые он оставляет за собой, оценить все, что намерен продать, напечатать в газетах объявление о продаже или устроить аукцион. Ушел он, оставив домохозяина в состоянии приятной взволнованности, разбудив в нем желание мечтать. И первый раз в жизни Клим Иванович Самгин представил себя редактором большой газеты, человеком, который изучает, редактирует и корректирует все течения, все изгибы, всю игру мысли, современной ему. К его вескому слову прислушиваются политики всех партий, просветители, озабоченные культурным развитием низших слоев народа, литераторы, запутавшиеся в противоречиях критиков, критики, поверхностно знакомые с философией и плохо знакомые с действительной жизнью. Он – один из диктаторов интеллектуальной жизни страны. Он наиболее крупный и честный диктатор, ибо не связан с какой-то определенной программой, обладает широчайшим опытом и, в сущности, не имеет личных целей. Не честолюбив. Не жаден на славу, равнодушен к деньгам. Он действительно независимый человек.
«Практическую, хозяйственную часть газеты можно поручить Дронову. Да, Дронов – циник, он хамоват, груб, но его энергия – ценнейшее качество. В нем есть нечто симпатичное, какая-то черта, сродная мне. Она еще примитивна, ее следует развить. Я буду руководителем его, я сделаю его человеком, который будет дополнять меня. Нужно несколько изменить мое отношение к нему».
Самгин напомнил себе Ивана Дронова, каким знал его еще в детстве, и решил:
«Да, он, в сущности, оригинальный человек».
На другой день утром Дронов явился с покупателем. Это был маленький человечек, неопределенного возраста, лысоватый, жиденькие серые волосы зачесаны с висков на макушку, на тяжелом, красноватом носу дымчатое пенсне, за стеклами его мутноватые, печальные глаза, личико густо расписано красными жилками, украшено острой французской бородкой и усами, воинственно закрученными в стрелку. Одет был в темно-серый мохнатый костюм, очень ловко сокращавший действительные размеры его животика, круглого, точно арбуз. Он казался мягким, как плюшевая кукла медведя или обезьяны, сделанная из различных кусков, из остатков.
– Козьма Иванов Семидубов, – сказал он, крепко сжимая горячими пальцами руку Самгина. Самгин встречал людей такого облика, и почти всегда это были люди типа Дронова или Тагильского, очень подвижные, даже суетливые, веселые. Семидубов катился по земле не спеша, осторожно, говорил вполголоса, усталым тенорком, часто повторяя одно и то же слово.
– Дом – тогда дом, когда это доходный дом, – сообщил он, шлепая по стене кожаной, на меху, перчаткой. – Такие вот дома – несчастье Москвы, – продолжал он, вздохнув, поскрипывая снегом, растирая его подошвой огромного валяного ботинка. – Расползлись они по всей Москве, как плесень, из-за них трамваи, тысячи извозчиков, фонарей и вообще – огромнейшие городу Москве расходы.
Голос его звучал все жалобнее, ласковей.
– Против таких вот домов хоть Наполеона приглашай.
И снова вздохнул:
– Мелкой жизнью живем, государи мои, мелкой!
– Правильно, – одобрил Дронов.
Расхаживая по двору, измеряя его шагами, Семидубов продолжал:
– Англичане говорят: «Мой дом – моя крепость», так англичане строят из камня, оттого и характер у них твердый. А из дерева – какая же крепость? Вы, государи мои, как оцениваете это поместье?
– Тридцать пять тысяч, – быстро сказал Дронов.
– Несерьезная цена. Деньги дороже стоят.
– А ваша цена?
– Половинку тридцати.
– Смеетесь.
– Тогда – до свидания, – грустно сказал Семидубов и пошел к воротам. Дронов сердито крякнул, прошипел: «Ж-жулик!» – и отправился вслед за ним, а Самгин остался среди двора, чувствуя, что эта краткая сцена разбудила в нем какие-то неопределенные сомнения.
Вечером эти сомнения приняли характер вполне реальный, характер обидного, незаслуженного удара. Сидя за столом, Самгин составлял план повести о деле Марины, когда пришел Дронов, сбросил пальто на руки длинной Фелицаты, быстро прошел в столовую, забыв снять шапку, прислонился спиной к изразцам печки и спросил, угрюмо покашливая:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.