Текст книги "Жизнь Клима Самгина"
Автор книги: Максим Горький
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 69 (всего у книги 126 страниц)
Дыни рассмешили ее, и, хихикнув, она исчезла.
Самгин чувствовал себя человеком, который случайно попал за кулисы театра, в среду третьестепенных актеров, которые не заняты в драме, разыгрываемой на сцене, и не понимают ее значения. Глядя на свое отражение в зеркале, на сухую фигурку, сероватое, угнетенное лицо, он вспомнил фразу из какого-то французского романа:
«Изысканное мучительство жизни».
Закурил папиросу и стал пускать струи дыма в зеркало, сизоватый дым на секунды стирал лицо и, кудряво расползаясь по стеклу, снова показывал мертвые кружочки очков, хрящеватый нос, тонкие губы и острую кисточку темненькой бороды.
– Ну, что? – спросил Самгин и, вздрогнув, оглянулся; было неприятно, что спросил он вслух, довольно громко и с озлоблением.
«Это уж похоже на неврастению», – опасливо подумал он, отходя от зеркала, и вспомнил, что вспышки злого недовольства собою все чаще пугают его.
Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты – размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
Обгоняя прохожих, Самгин ловил фразы, звучавшие довольно благоразумно.
– Ну, что же? Прекратится подвоз провизии…
– Лавочники выиграют.
– Вы – против забастовки?
– Я – за единодушие! Забастовка может вызвать недовольство общества…
В полосах света из магазинов слова звучали как будто тише, а в тени – яснее, храбрее.
– В Калужской губернии семнадцать усадьб сожжено…
Колокола бесчисленных церквей призывали ко всенощной как-то необычно тревожно; извозчики похлестывали лошадей более усердно, чем всегда.
«Извозчики – самый спокойный народ», – вспомнил Самгин. Ему загородил дорогу человек в распахнутой шубе, в мохнатой шапке, он вел под руки двух женщин и сочно рассказывал:
– Социал-демократы – политические подростки. Я знаю всех этих Маратов, Бауманов, – крикуны! Крестьянский союз – вот кто будет делать историю…
Самгин решил зайти к Гогиным, там должны все знать. Там было тесно, как на вокзале пред отходом поезда, он с трудом протискался сквозь толпу барышень, студентов из прихожей в зал, и его тотчас ударил по ушам тяжелый, точно в рупор кричавший голос:
– Из того, что либералы высказались против булыгинской Думы, вы уже создаете какую-то теорию необходимости политического сводничества.
Разноголосо, но одинаково свирепо закричали:
– Ложь!
– К порядку!
– Стыдно!
– Товар-рищи – к порядку!
Перед Самгиным стоял Редозубов, внушая своему соседу вполголоса:
– Видишь, Ефим, – без хозяина решают. Кроме тебя – нет ни одного мужика!
Шум превратился в глухой ропот, а его покрыл осипший голос:
– Буржуазия есть буржуазия, и ничем иным она не может быть…
– Это – Марат?
– Кажется – он.
– Мы обязаны развернуть забастовку во всеобщую…
Мешая слушать, Редозубов бормотал:
– Какие у них рабочие? Нет у них рабочих!
В зале снова разгорались крики:
– Хвастовство!
– У вас нет сил овладеть движением!
– Девятое января доказало…
– Ваше бессилие!
– А – в Одессе, во дни «Потемкина»?
Было странно, что, несмотря на нетерпеливый, враждебный шум, осипший голос все-таки доносился, как доносится характерный звук пилы сквозь храп рубанков, удары топоров.
– Не удастся вам загрести руками рабочих жар в свои пазухи…
Кто-то пронзительно закричал:
– Мы, интеллигенция, – фермент, который должен соединить рабочих и крестьян в одну силу, а не… а не тратить наши силы на разногласия…
В углу зала поднялся, точно вполз по стене, опираясь на нее спиною, гладко остриженный, круглоголовый человек в пиджаке с золотыми пуговицами и закричал:
– Я уверен, что Союз союзов выскажется за всеобщую…
Что-то резко треснуло, заскрипело, и оратор исчез, взмахнув руками; его падение заглушилось одобрительными криками, смехом, а Самгин стал пробиваться к двери.
В том, что говорили у Гогиных, он не услышал ничего нового для себя, – обычная разноголосица среди людей, каждый из которых боится порвать свою веревочку, изменить своей «системе фраз». Он привык думать, что хотя эти люди строят мнения на фактах, но для того, чтоб не считаться с фактами. В конце концов жизнь творят не бунтовщики, а те, кто в эпохи смут накопляют силы для жизни мирной. Придя домой, он записал свои мысли, лег спать, а утром Анфимьевна, в платье цвета ржавого железа, подавая ему кофе, сказала:
– Свежих булок нет, забастовали булочники-то.
Он промолчал.
– И трамвашки тоже, – настойчиво досказала старуха.
– Да?
– И газет, видно, нету.
– Вот как.
Тогда Анфимьевна, упираясь руками в бедра, спросила басовито и недовольно:
– Что же, Клим Иванович, долго еще царь торговаться будет?
– Не знаю, – сказал Самгин, натянуто улыбаясь.
– Пора бы уступить. Ведь, кроме нашего повара, весь народ против его.
– А что же повар? – шутя осведомился Клим, но старуха, отойдя к буфету, сердито проворчала:
– Даже городовые сомневаются. Вчера, слышь, народ в Грузинах разгоняли, опять дрались, били городовых-то. У Нижегородского вокзала тоже! Эхма…
Самгин посмотрел на ее широкую, согнувшуюся спину, на большие, изработанные, уже дрожащие руки и, подумав: «Умрет скоро», – спросил:
– Кому же может уступить царь?
– Ну, чать, у нас есть умные-то люди, не всех в Сибирь загнали! Вот хоть бы тебя взять. Да мало ли…
Ушла, пошатываясь, такой уродливый, чугунный монумент.
Не дожидаясь, когда встанет жена, Самгин пошел к дантисту. День был хороший, в небе цвело серебряное солнце, похожее на хризантему; в воздухе играл звон колоколов, из церквей, от поздней обедни, выходил дородный московский народ.
Но скоро Самгин приметил, что этот праздничный народ теряется среди напудренных булочников, серолицых наборщиков, трамвайных и железнодорожных рабочих. Они десятками появлялись из всех переулков и шли не шумно, приглядываясь ко всему, рассматривая здания, магазины, как чужие люди; точно впервые посетив город, изучали его. Чем ближе к Тверской, тем гуще смыкались эти люди, вызывая у Самгина впечатление веселой, но сдержанной властности. Толпа шла, добродушно посмеиваясь, пошучивая, приглядываясь, и, очень легко всасывая людей несродных, увлекала их с собою. Самгин видел, как она поглощала людей в дорогих шубах, гимназистов, благообразное, чистенькое мещанство, словоохотливых интеллигентов, шумные группы студенчества, нарядных и скромно одетых женщин, девиц. Видел, что эта пестрота, легко и не нарушая единодушного настроения, тает в толпе. Себя он не чувствовал увлекаемым, толпа двигалась в направлении к Тверской, ему нужно было туда же, к Страстной площади.
Из какого-то переулка выехали шестеро конных городовых, они очутились в центре толпы и поплыли вместе с нею, покачиваясь в седлах, нерешительно взмахивая нагайками. Две-три минуты они ехали мирно, а затем вдруг вспыхнул оглушительный свист, вой; маленький человек впереди Самгина, хватая за плечи соседей, подпрыгивал и орал:
– Гоните их прочь, шестиногих сволочей!
Лошади конников сбились в кучу и, однообразно взмахивая головами, начали подпрыгивать, всадники тоже однообразно замахали нагайками, раскачиваясь взад и вперед, движения их были тяжелы и механичны, как движения заводных игрушек; пронзительный голос неистово спрашивал:
– За что, а? За что?
Раздалось несколько шлепков, похожих на удары палками по воде, и тотчас сотни голосов яростно и густо заревели; рев этот был еще незнаком Самгину, стихийно силен, он как бы исходил из открытых дверей церкви, со дворов, от стен домов, из-под земли. Самгин видел десятки рук, поднятых вверх, дергавших лошадей за повода, солдат за руки, за шинели, одного тащили за ноги с обоих боков лошади, это удерживало его в седле, он кричал, страшно вытаращив глаза, свернув голову направо; еще один, наклонясь вперед, вцепился в гриву своей лошади, и ее вели куда-то, а четверых солдат уже не было видно.
Высокий, беловолосый человек, встряхивая головою, брызгал кровью на плечо себе и все спрашивал:
– За что?
Все это было не страшно, но, когда крик и свист примолкли, стало страшней. Кто-то заговорил певуче, как бы читая псалтырь над покойником, и этот голос, укрощая шум, создал тишину, от которой и стало страшно. Десятки глаз разглядывали полицейского, сидевшего на лошади, как существо необыкновенное, невиданное. Молодой парень, без шапки, черноволосый, сорвал шашку с городового, вытащил клинок из ножен и, деловито переломив его на колене, бросил под ноги лошади.
– Пожалуй – убьют, – сказали за плечом Самгина, другой голос равнодушно посоветовал:
– Шашкой-то и убить бы.
Свалив солдата с лошади, точно мешок, его повели сквозь толпу, он оседал к земле, неслышно кричал, шевеля волосатым ртом, лицо у него было синее, как лед, и таяло, он плакал. Рядом с Климом стоял человек в куртке, замазанной красками, он был выше на голову, его жесткая борода холодно щекотала ухо Самгина.
– Взяли они это глупое обыкновение нагайками хлестать, – солидно говорил он; лицо у него было сухое, суздальское, каких много, а куртка на нем – пальто, полы которого обрезаны.
Солдата вывели на панель, поставили, как доску, к стене дома, темная рука надела на голову его шапку, но солдат, сняв шапку, вытер ею лицо и сунул ее под мышку.
«Не убили, – подумал Самгин, облегченно вздохнув. – Должно быть, потому, что тесно. И много чужих людей».
Он понимал, что думает глупо. Но он пережил минуту острейшего напряженного ожидания убийства, а теперь в нем вдруг вспыхнуло чувство, похожее на благодарность, на уважение к людям, которые могли убить, но не убили; это чувство смущало своею новизной, и, боясь какой-то ошибки, Самгин хотел понизить его. Он зорко присматривался к лицам людей, – лица такие же, как у тех, что три года тому назад шагали не торопясь в Кремль к памятнику Александра Второго, да, лица те же, но люди – другие. Не похожи они и на рабочих, которые шли за Гапоном к Николаю Второму. Невозможно было понять: за кем и зачем идут эти? Идут тоже не торопясь, как-то по-деревенски, с развальцем, без красных флагов, без попыток петь революционные песни. И – нет ни одного Корнева, хотя интеллигентов – немало. Они, как «объясняющие господа», должны бы идти во главе рабочих, но они вкраплены везде в массу толпы, точно зерна мака на корке булки. Один из них, впереди Самгина, со спины похожий на Гусарова, громко проповедует:
– Когда рабочий класс поймет до конца решающее значение своего труда…
А сбоку молодой парень с курчавыми усами, с забинтованной головой кричит человеку в пиджаке, измазанном красками:
– Да – перестань! Что ты – милостыню просить идешь?
– Не сердись, Яшук…
«Может быть, это и есть „начало конца”?» – спросил себя Клим Самгин.
Передние ряды, должно быть, наткнулись на что-то, и по толпе пробежала волна от удара, люди замедлили шаг, попятились.
– Что там? Не пускают? Полиция, что ли?
– Вперед, ребята, вперед! – раздались очень бодрые и даже строгие окрики. – Товарищи, – вперед!
– Казачишки.
– Бьют?
– Не видать.
Раздалось несколько крепких ругательств, толпа единодушно рванулась вперед, и Самгин увидел довольно плотный частокол казацких голов; головы были мелкие, почти каждую украшал вихор, лихо загнутый на красный околыш фуражки; эти вихры придавали красненьким мордочкам казаков какое-то несерьезное однообразие; лошади были тоже мелкие, мохнатенькие, и вместе с казаками они возобновили у Самгина впечатление игрушечности. Горбоносый казацкий офицер, поставив коня своего боком к фронту и наклонясь, слушал большого, толстого полицейского пристава; пристав поднимал к нему руки в белых перчатках, потом, обернувшись к толпе лицом, закричал и гневно и умоляюще:
– К-куда? Разойдись…
Самгин видел, как лошади казаков, нестройно, взмахивая головами, двинулись на толпу, казаки подняли нагайки, но в те же секунды его приподняло с земли и в свисте, вое, реве закружило, бросило вперед, он ткнулся лицом в бок лошади, на голову его упала чья-то шапка, кто-то крякнул в ухо ему, его снова завертело, затолкало, и наконец, оглушенный, он очутился у памятника Скобелеву; рядом с ним стоял седой человек, похожий на шкаф, пальто на хорьковом мехе было распахнуто, именно как дверцы шкафа, показывая выпуклый, полосатый живот; сдвинув шапку на затылок, человек ревел басом:
– Насильники, убийцы…
– Долой самодержавие! – кричали всюду в толпе, она тесно заполнила всю площадь, черной кашей кипела на ней, в густоте ее неестественно подпрыгивали лошади, точно каменная и замороженная земля под ними стала жидкой, засасывала их, и они погружались в нее до колен, раскачивая согнувшихся в седлах казаков; казаки, крестя нагайками воздух, били направо, налево, люди, уклоняясь от ударов, свистели, кричали:
– Дол-лой! Тащи с лошадей!
Самгин, передвигаясь с людями, видел, что казаки разбиты на кучки, на единицы и не нападают, а защищаются; уже несколько всадников сидело в седлах спокойно, держа поводья обеими руками, а один, без фуражки, сморщив лицо, трясся, точно смеясь. Самгин двигался и кричал:
– Дикари! Не смейте!
Но шум был таков, что он едва слышал даже свой голос, а сзади памятника, у пожарной части, образовался хор и, как бы поднимая что-то тяжелое, кричал ритмично:
– До-лой ца-ря, до-лой ца-ря…
Появились пешие полицейские, но толпа быстро всосала их, разбросав по площади; в тусклых окнах дома генерал-губернатора мелькали, двигались тени, в одном окне вспыхнул огонь, а в другом, рядом с ним, внезапно лопнуло стекло, плюнув вниз осколками.
«В сущности, это – победа, они победили», – решил Самгин, когда его натиском толпы швырнуло в Леонтьевский переулок. Изумленный бесстрашием людей, он заглядывал в их лица, красные от возбуждения, распухшие от ударов, испачканные кровью, быстро застывавшей на морозе. Он ждал хвастливых криков, ждал выявления гордости победой, но высокий, усатый человек в старом, грязноватом полушубке пренебрежительно говорил, прислонясь к стене:
– Сотник – дурак, ему за это попадет!
Молодая женщина в пенсне перевязывала ему платком ладонь левой руки, правою он растирал опухоль на лбу, его окружало человек шесть таких же измятых, вывалянных в снегу.
– Али можно допускать пехоту вплоть до кавалерии? Он, обязанный действовать с расстояния, подпустил на дистанцию и – р-рысью мар-рш! Тут пехота не может устоять, кони опрокинут. Тогда – бей, руби! А он допустил по грудь себе, идиет.
– Это – верно! – поддержал его один из окружавших. – И водой могли облить, – пожарная часть – под боком.
– Ежели они будут так зевать, мы им нагреем затылки.
– Покорно благодарю, мадам, – сказал раненный в руку и сплюнул кровью. – Мерси, ловко вы… Пошли, ребята!
Пошел он назад, на площадь, где шум не стал тише. Самгин тоже пошел за ним, вслушиваясь в говор попутчиков.
– Револьвер я у него вырвал.
– Собака! Что ж он?
– На землю бросился, верно – думал, что я в него тоже выстрелю…
– Студенты здорово действовали!
– Они драться любят.
– Барышня одна, толстенькая, ну – до чего смела! Того и жди – в морду влепит приставу. А – мышь против собаки…
– Один – тросточкой хлестал…
– Ежели, товарищи, интеллигент рискует с нами, значит…
Было странно слышать, что, несмотря на необыденность тем, люди эти говорят как-то обыденно просто, даже почти добродушно; голосов и слов озлобленных Самгин не слышал. Вдруг все люди впереди его дружно побежали, а с площади, встречу им, вихрем взорвался оглушающий крик, и было ясно, что это не крик испуга или боли. Самгина толкали, обгоняя его, кто-то схватил за рукав и повлек его за собой, сопя:
– Братцы, не отставай…
Выбежав на площадь, люди разноголосо ухнули, попятились, и на секунды вокруг Самгина все замолчали, боязливо или удивленно. Самгина приподняло на ступень какого-то крыльца, на углу, и он снова видел толпу, она двигалась, точно чудовищный таран, отступая и наступая, – выход вниз по Тверской ей преграждала рота гренадер со штыками на руку.
А сзади солдат, на краю крыши одного из домов, прыгали, размахивая руками, точно обжигаемые огнем еще невидимого пожара, маленькие фигурки людей, прыгали, бросая вниз, на головы полиции и казаков, доски, кирпичи, какие-то дымившие пылью вещи. Был слышен радостный крик:
– Ур-ра, филипповцы! Ур-ра-а…
И так же радостно говорил человек, напудренный мукою, покрывший плечи мешком, человек в одной рубахе и опорках на голые ноги.
– Мы, значит, из рабочей дружбы, тоже забастовали, вышли на улицу, стоим смирно, ну и тут казачишки – бить нас…
– Би-ить? – взревел кто-то.
– Ну, мы, которые – побежали, – чем оборониться? – А те – на чердаки…
Самгин смотрел на крышу, пытаясь сосчитать храбрецов, маленьких, точно школьники. Но они не поддавались счету, мелькая в глазах с удивительной быстротой, они подбегали к самому краю крыши и, рискуя сорваться с нее, метали вниз поленья, кирпичи, доски и листы железа, особенно пугавшие казацких лошадей. Самгин снимал и вновь надевал очки, наблюдая этот странный бой, очень похожий на игру расшалившихся детей, видел, как бешено мечутся испуганные лошади, как всадники хлещут их нагайками, а с панели небольшая группа солдат грозит ружьями в небо и целится на крышу. Но выстрелов не слышно было в сплошном, густейшем реве и вое, маленькие булочники с крыши не падали, и во всем этом ничего страшного не было, а было что-то другое, чего он не мог понять.
Вокруг его непрерывно трепетал торопливый нервный говорок.
– Дымоход разбирают.
– Оборониться всегда найдешь чем – только захоти! – восторженно прокричал кто-то, его немедля передразнили:
– Захоти-и! Ну-ко, пойди, сбей кулаком солдатов! Было бы чем оборониться, мы бы тут не торчали…
– Эх, братцы! Кирпичу подать бы им…
А знакомый Самгину голос человека с перевязанной ладонью внушительно объяснял:
– С крыши пулей не собьешь, способной линии для пули нету…
Большинство людей стояло молча, сосредоточенно, как стоят на кулачных боях взрослые бойцы, наблюдая горячую драку подростков.
– Еще солдат гонят, – угрюмо сказал кто-то, и вслед за тем Самгин услыхал памятный ему сухой треск ружейного залпа.
– Эге!
– Холостыми…
– Знаем мы эти холостые!
– Однако уходить надо, ребята!
И не спеша, люди, окружавшие Самгина, снова пошли в Леонтьевский, оглядываясь, как бы ожидая, что их позовут назад; Самгин шел, чувствуя себя так же тепло и безопасно, как чувствовал на Выборгской стороне Петербурга. В общем он испытывал удовлетворение человека, который, посмотрев репетицию, получил уверенность, что в пьесе нет моментов, терзающих нервы, и она может быть сыграна очень неплохо.
Почти неделю он прожил в настроении приподнятом, злорадно забавляясь страхами жены.
– Что ж это будет, Клим, как ты думаешь? – назойливо спрашивала она каждый день утром, прочитав телеграммы газет о росте забастовок, крестьянском движении, о сокращении подвоза продуктов к Москве.
– Борются с правительством, а хотят выморить голодом нас, – возмущалась она, вздергивая плечи на высоту ушей. – При чем тут мы?
Негодовала не одна Варвара, ее приятели тоже возмущались. Оракулом этих дней был «удивительно осведомленный» Брагин. Он подстриг волосы и уже заменил красный галстук синим в полоску; теперь галстук не скрывал его подбородка, и оказалось, что подбородок уродливо острый, загнут вверх, точно у беззубого старика, от этого восковой нос Брагина стал длиннее, да и все лицо обиженно вытянулось. Фыркая и кашляя, он говорил:
– Знаете, это все-таки – смешно! Вышли на улицу, устроили драку под окнами генерал-губернатора и ушли, не предъявив никаких требований. Одиннадцать человек убито, тридцать два – ранено. Что же это? Где же наши партии? Где же политическое руководство массами, а?
Самгин молчал. Да, политического руководства не было, вождей – нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей – нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, – благодушные люди, которым литература привила с детства «любовь к народу». Вот кто они, не больше.
Возмущаясь недостатком активности рабочих, Брагин находил активность крестьян не только чрезмерной, но совершенно излишней.
– Это – начало пугачевщины, – говорил он, прикрывая глаза ресницами не сверху, как люди, а снизу, как птицы.
Ряхин тоже приуныл и, делая руками в воздухе какие-то сложные петли, бормотал виновато:
– Да, перебарщивают. Расшалились. Ах, правительство, правительство! – вздыхал он.
Иронически радовался Редозубов. Самгин встретил его на митинге.
– Мужичок-то, а? – спросил Редозубов, хлопнув его по плечу, и обещал: – Он вам покажет коку с соком!
Самгин не ответил ему, даже не взглянул на него; бывший толстовец вызывал в нем какие-то неопределенные опасения. Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя «любовь к народу» заметно сменялась страхом пред народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств. В его анархизме Самгин чувствовал нечто подзадоривающее, провокаторское, но гораздо хуже было то, что настроение Редозубова было чем-то сродно, совпадало с настроением самого Клима.
Самгин вел себя с людями более сдержанно и молчаливо, чем всегда. Прочитав утром крикливые газеты, он с полудня уходил на улицы, бывал на собраниях, митингах, слушая, наблюдая, встречая знакомых, выспрашивал, но не высказывался, обедал в ресторанах, позволяя жене думать, что он занят конспиративными делами. Он чувствовал себя напряженно, туго заряженным и минутами боялся, что помимо его воли в нем может что-то взорваться и тогда он скажет или сделает нечто необыкновенное и – против себя. В конце концов он был совершенно уверен, что все, что происходит в стране, очищает для него дорогу к самому себе. Всю жизнь ему мешала найти себя эта проклятая, фантастическая действительность, всасываясь в него, заставляя думать о ней, но не позволяя встать над нею человеком, свободным от ее насилий.
Он почувствовал себя ошеломленным, прочитав, что в Петербурге организован Совет рабочих депутатов.
– Это – что еще? – заспанным голосом, капризно и сердито спросила Варвара, встряхивая газету, как салфетку, на которой оказались какие-то крошки.
– Организация рабочих, как видишь, – задумчиво ответил он, а жена допрашивала, все более раздражаясь:
– Кто это – Хрусталев-Носарь, Троцкий, Фейт? Какие-нибудь вроде Кутузова? А где Кутузов?
– Не знаю.
– Вероятно – в тюрьме?
– Возможно.
– Кончится тем, что все вы будете в тюрьме.
– И это допустимо.
– Или вас перебьют.
– Увидим.
– Безумие, – сказала Варвара, швырнув газету на пол, и ушла, протестующе топая голыми пятками. Самгин поднял газету и прочитал в ней о съезде земцев, тоже решивших организоваться в партию.
«Граф Гейден, Милюков, Петрункевич, Родичев», – читал он; скучно мелькнула фамилия его бывшего патрона.
«Опоздали», – решил он, хотя и почувствовал нечто утешительное в факте, что одновременно с Советом рабочих возникает партия, организованная крупными либералами.
«Испытанные политики, талантливые люди», – напомнил он себе. Но это утешило только на минуту.
«Совет рабочих – это уже движение по линии социальной революции», – подумал он, вспоминая демонстрацию на Тверской, бесстрашие рабочих в борьбе с казаками, булочников на крыше и то, как внимательно толпа осматривала город.
«Социальная революция без социалистов», – еще раз попробовал он успокоить себя и вступил сам с собой в некий безмысленный и бессловесный, но тем более волнующий спор. Оделся и пошел в город, внимательно присматриваясь к людям интеллигентской внешности, уверенный, что они чувствуют себя так же расколото и смущенно, как сам он. Народа на улицах было много, и много было рабочих, двигались люди неторопливо, вызывая двойственное впечатление праздности и ожидания каких-то событий.
«Жажда развлечений, привыкли к событиям», – определил Самгин. Говорили негромко и ничего не оставляя в памяти Самгина; говорили больше о том, что дорожает мясо, масло и прекратился подвоз дров. Казалось, что весь город выжидающе притих. Людей обдувал не сильный, но неприятно сыроватый ветер, в небе являлись голубые пятна, напоминая глаза, полуприкрытые мохнатыми ресницами. В общем было как-то слепо и скучно.
Потом наступил веселый день «конституции», тоже ветреный. Над городом низко опустилось и застыло оловянное небо, ветер хлопотливо причесывал крыши домов, дымя снегом, бросаясь под ноги людей. Но Москва вспыхнула радостью и как-то по-весеннему потеплела, люди заговорили громко, и колокольный звон под низким сводом неба звучал оглушительно. По улицам мчались раскормленные лошади в богатой упряжке, развозя солидных москвичей в бобровых шапках, женщин, закутанных в звериные меха, свинцовых генералов; город удивительно разбогател людями, каких не видно было на улицах последнее время. Солидные эти люди, дождавшись праздника, вырвались из тепла каменных домов и едут, едут, благосклонно поглядывая на густые вереницы пешеходов, изредка и снисходительно кивая головами, дотрагиваясь до шапки.
Проехал на лихаче Стратонов в дворянской, с красным околышем, фуражке, проехала Варвара с Ряхиным, он держал ее за талию и хохотал, кругло открыв рот. Мелькали знакомые лица профессоров, адвокатов, журналистов; шевеля усами, шел старик Гогин, с палкой в руке; встретился Редозубов в тяжелой шубе с енотовым воротником, воротник сердито ощетинился, а лицо Редозубова, туго надутое, показалось Самгину обиженным. В маленьких санках, едва помещаясь на сиденье, промчался бывший патрон Самгина, в мохнатой куньей шапке; черный жеребец, вскидывая передние ноги к свирепой морде своей, бил копытами мостовую, точно желая разрушить ее.
Самгин шел бездумно, бережно охраняя чувство удовлетворения, наполнявшее его, как вино стакан. Было уже синевато-сумрачно, вспыхивали огни, толпы людей, густея, становились шумливей. Около Театральной площади из переулка вышла группа людей, человек двести, впереди ее – бородачи, одетые в однообразные поддевки; выступив на мостовую, они угрюмо, но стройно запели:
– «Бо-оже цар-ря…»
Публика на панелях приостановилась, чей-то голос удивленно и смешно спросил:
– Это – к чему?
И тотчас раздались голоса ворчливые, сердитые, точно людям напомнили неприятное:
– Нашли время волынку тянуть!
– Дохлое дело!
– Эй, вы!..
Двое студентов закричали в один голос:
– Долой самодержавие!
Но их немедленно притиснули к стене, и человек с длинными усами, остроглазый, весело, но убедительно заговорил:
– Не надо сердиться, господа! Народная поговорка «Долой самодержавие!» сегодня сдана в архив, а «Боже, царя храни», по силе свободы слова, приобрело такое же право на бытие, как, например, «Во лузях»…
Хоругвеносцы уже прошли, публика засмеялась, а длинноусый, обнажая кривые зубы, продолжал говорить все более весело и громко. Под впечатлением этой сцены Самгин вошел в зал Московской гостиницы.
В ярких огнях шумно ликовали подпившие люди. Хмельной и почти горячий воздух, наполненный вкусными запахами, в минуту согрел Клима и усилил его аппетит. Но свободных столов не было, фигуры женщин и мужчин наполняли зал, как шрифт измятую страницу газеты. Самгин уже хотел уйти, но к нему, точно на коньках, подбежал белый официант и ласково пригласил:
– Пожалуйте, вас просят!
Недалеко от двери, направо у стены, сидел Владимир Лютов с Алиной, Лютов взорвался со стула и, протягивая руку, закричал:
– Шестнадцать лет не видались, садись! Ну, что, брат? Выжали маслице из царя, а?
– Не кричи, Володя, – посоветовала Алина, величественно протянув руку со множеством сверкающих колец на пальцах, и вздохнула: – Ох, постарели мы, Климуша!
Тощий, юркий, с облысевшим черепом, с пятнистым лицом и дьявольской бородкой, Лютов был мало похож на купца, тогда как Алина, в платье жемчужного шелка, с изумрудами в ушах и брошью, похожей на орден, казалась типичной московской купчихой: розоволицая, пышногрудая, она была все так же ослепительно красива и завидно молода.
– Что пьешь-ешь? Заказывай! – покрикивал Лютов, Алина властным жестом остановила его.
– Ты – молчи, потерянный человек, я уж знаю, кого чем кормить надо!
– Она – знает! – подмигнул Лютов и, широко размахнув руками, рассыпался: – Радости-то сколько, а? На три Европы хватит! И, ты погляди, – кто радуется?
Он перечислил несколько фамилий крупных промышленников, назвал трех князей, десяток именитых адвокатов, профессоров и заключил, не смеясь, а просто сказав:
– Хи-хи.
– Вот взял противную привычку хи-хи эти говорить, – пожаловалась Алина бархатным голосом.
– Не буду, Лина, не сердись! Нет, Самгин, ты почувствуй: ведь это владыки наши будут, а? Скомандуют: по местам! И все пойдет, как по маслу. Маслице, хи… Ах, милый, давно я тебя не видал! Седеешь? Теперь мы с тобой по одной тропе пойдем.
– По какой? – спросил Самгин.
Лютов попробовал сдвинуть глаза к переносью, но это, как всегда, не удалось ему. Тогда, проглотив рюмку желтой водки, он, не закусывая, облизал губы острым языком и снова рассыпался словами.
– Многие тут Симеонами богоприимцами чувствуют себя: «Ныне отпущаеши, владыко», от великих дел к маленьким, своим…
«Умная бестия», – подозрительно косясь на него, подумал Самгин и принялся за какую-то еду, шипевшую на сковородке.
– Сначала прими вот это, – строго сказала Алина, подвинув ему рюмку жидкости дегтярного цвета.
– Джин с пиконом, – объяснил Лютов. – Ну, – чокнемся! Возрадуйся и возвеселись. Ух!.. Она, брат, эти штуки знает, как поп молитвы.
Самгин ожег себе рот и взглянул на Алину неодобрительно, но она уже смешивала другие водки. Лютов все исхищрялся в остроумии, мешая Климу и есть и слушать. Но и трудно было понять, о чем кричат люди, пьяненькие от вина и радости; из хаотической схватки голосов, смеха, звона посуды, стука вилок и ножей выделялись только междометия, обрывки фраз и упрямая попытка тенора продекламировать Беранже.
– «Слав-ва святому труду», – уже второй раз высоко взбрасывал он три слова.
Самгин ел что-то удивительно вкусное и чувствовал себя взрослым на празднике детей. Алина, вынув из сумочки синее письмо, углубленно читала его, подняв брови. Лютов осыпал словами румяного толстяка за соседним столом, толстяк заливисто смеялся, и шея его наливалась багровой кровью. Самгин, оглядываясь, видел бородатые и бритые, пухлые и костлявые лица мужчин, возбужденных счастьем жить, видел разрумяненные мордочки женщин, украшенных драгоценными камнями, точно иконы, все это было окутано голубоватым туманом, и в нем летали, подобно ангелам, белые лакеи, кланялись их аккуратно причесанные и лысые головы, светились почтительными улыбками потные физиономии.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.