Читать книгу "Азарт"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава двенадцатая
Урожай Августа
– Началось с того, что я увидел яхты миллиардеров, – объяснил команде капитан Август, – в журнале их увидел, на фотографии. Я был у врача. – Августу стало неловко, что он признался в походе к врачу, в этакой буржуазной слабости, и он растерянно уточнил: – У меня зуб болел, вот к дантисту и пошел.
Лысый актер махнул рукой; жест означал: «Чего там, с кем не бывает! Ну, сходил к врачу… ладно!»
Август продолжал:
– Журнал лежал на столике в приемной. Врачи всегда так делают, чтобы заманить пациентов: нарочно оставляют журналы про красивых богачей в приемной. Смотришь на фотографии довольных людей, и хочется самому быть здоровым и богатым. Вот и думаешь: надо мне чаще ходить к врачу… Хотя от процедур в клинике богатеет и здоровеет только сам врач… Помню, заплатил я за этот зуб… – Август сощурился от боли, душевной и зубной. – Большая фотография в журнале – океанская яхта в четыре этажа и ее обитатели. Нарядный миллиардер с румяной женой смотрят на картину Модильяни, которую они купили на аукционе «Сотбис». Меня фотография поразила.
– Девушка поразила или Модильяни? – спросила Присцилла насмешливо. У нее самой давно сформировалось мнение по поводу богачей и яхт. – Что же ты такое понял?
– Я увидел особый мир, параллельный нашему миру. Миры не соприкасаются, только сквозь стекло можно посмотреть. То есть сквозь журнал. Знаете, существует горний мир, и есть мир дольний – а это был иной мир, неучтенный. Нет-нет, я читал про фараонов и про императоров Рима. Но то были персоны, равные богам, они про себя думали, что они богоравные. А эти, современные, – они безбожники. И тем не менее у них вечная жизнь, или почти вечная… И в нашей реальности их жизнь не нуждается.
– Противно на них смотреть, да, – согласилась Присцилла.
– Я представил, что если будет большая война, богачи войну не заметят. Они давно живут на островах, наподобие Утопии Томаса Мора. Только у них другая утопия. У Мора не получилось организовать реальность, потому что он думал про всех, а у богачей все получилось. И ведь никакого манифеста богатых не существует. А все получилось так складно, как будто какой-то специальный Мор для них отдельную написал книгу – утопию угнетателей.
– Журналы с картинками – вот их книга, – сказал лиловый Йохан. – Библия такая.
– Пожалуй, ты прав. Мир мечты – не град Божий, а град Яхтенный. И мы, смертные сухопутные, в этом граде Яхтенном – лишние. Это недоступно пониманию, но наш мир остается миром земным – а они живут в ином мире, яхтенном.
– Продолжай, – сказала задумчиво Саша, жена Августа. Пожалуй, я прежде не видел ее такой задумчивой.
– Потом меня пригласили к врачу. Но фото я запомнил. Представляете, в журнале писали, что эти корабли могут жить вне суши по году и по два. У них все свое на корабле – топливо, электричество, еда, вино, вертолеты, подлодки. Фактически отдельные государства. Корабли как острова вне цивилизации. Нас обрекли на войны из-за своей жадности, а сами уплыли на остров Утопия – где светло и чисто.
– Ты страдал от зубной боли и классовой несправедливости, – сказала Саша.
– Я понял, что богатые пересели на яхты не случайно: когда начнется мировая война, они будут путешествовать от острова до острова, пока Европа будет гореть.
– Ты пошел к дантисту с мыслями о мировом пожаре, – подытожила Саша.
– Надо найти точные слова, надо, чтобы вы поняли. – Август стал говорить нарочито медленно. – Понимаете, так хорошо, как сейчас, в Европе еще не было. Ведь мечта осуществилась! Возникла общая Европа без диктаторов и империй. Не Шарлемань, не Наполеон и не Гитлер объединили Португалию с Ирландией – но воля и желание свободных людей. Это уникальный момент в истории. Европа без войны – она не может воевать: она стала единой. Есть уже на земле воплощенная мечта. Но кому-то ее оказалось мало. И я испугался, когда увидел эти яхты. Так пугается врач, когда видит характерную сыпь у пациента. Я видел похожие приметы и раньше – когда проходил мимо плакатов выставки богатого авангардиста или когда видел рекламу Дома мод. Но яхты меня добили. Я понял, что Европа скоро погибнет, Европа распадется на части, единство непрочно. Европу погубит жадность.
– И вот тут ты, наконец, пошел к дантисту! – Саша уже смеялась, а с ней вместе смеялись мы все.
– Да, пошел. Но думал об острове Томаса Мора и о граде Яхтенном. Именно об острове и корабле думал, а не о доме. Раньше, до того дня, я мечтал построить большой дом для бродяг – сквот размером с Вавилонскую башню. План был прост, мне казалось, план неопровержим: следовало найти брошенный дом – и пусть все нуждающиеся начнут строительство. Пусть дом растет вширь и ввысь. В чем ошибка бедняков? В том, что мы приняли отчужденный характер труда за правило. Труд – это то, за что платят деньги, но деньги платят за тот труд, который абстрактен. Таджик шьет в Индии пальто для продажи в лондонском магазине – но это ведь не прямой труд, а абстрактный. И все с этим согласились. Сквоттеры ничего для себя не строят – они находят брошенные дома и курят травку, пока их не выгонят прочь. Процесс труда в головах сквоттеров связан с оплатой и заказом – и если им ничего не заказано, то они не работают, просто спят и едят. Труд в обществе утратил адресный характер – есть только имперсональный труд, анонимный, как закручивание гайки на конвейере. Вот менеджер Микеле ведет переговоры о продаже комбайна, но менеджер не знает, что такое комбайн, и не знает, что такое хлеб и как его пекут. Он перекладывает бумажки, отвечает на телефонные звонки. Комбайны ему не нужны, и он не знает людей, которым комбайны достанутся.
При этих словах Микеле возбудился, принялся отчаянно жестикулировать, но не сказал ничего. Август продолжал:
– Я хочу возродить этику труда, хочу, чтобы бедные строили жилье самим себе и своим друзьям. Пусть дом растет, как дерево; мы будем приглашать новых и новых беженцев – и каждая пара рук будет руками ремесленников. Беженцев лишних не бывает, ведь каждый из нас – рабочий. Мы скажем тому, кто придет в наш дом: строй комнату для себя и еще одну для тех, кто немощен и стар. И так, общими усилиями, мы построим высотный дом, который будет расти и расти, пока не превратится в огромный город бедняков-мастеров, в ремесленный город.
– Повторное изобретение велосипеда – увлекательная вещь, – сказал профессор из Оксфорда. – В результате мучительных размышлений получилась еще одна фавела. Есть такой унылый проект в Латинской Америке. Город бедняков, если не становится городом богатых, – жалок.
– Нет, отнюдь не фавела, а вечно развивающийся и строящийся дом-собор. Фавела не связана с трудом, это трущоба, в которой нищие прячутся от жизни, а я мечтал о соборе в центре города, о коммуне тружеников. Фавела – не союз ремесленников, а норы бедняков. А я мечтал о том, чтобы возродить изначальное понятие города мастеров.
– Уильям Моррис номер два? – спросил профессор. Он зевнул или мне показалось?
– Нет, не Моррис, – ответил Август. – Вернуться к природе нельзя – той природы уже нет. И простой труд вместо машинного тоже не нужен. Пусть будет передовая техника. Проблема в том, чтобы труд перестал быть отчужденным от конкретной судьбы рабочего.
– Выступаете против отчуждения труда? Да вы марксист, любезный капитан! Так бы и сказали, что пригласили в новый интернационал. Социализм, демократия, колхозы? А как же рынок? Или у нас будет натуральный обмен?
– Рынок, демократия и социализм – все концепции пришли в негодность. Хочу, чтобы вы меня услышали. – Август старался говорить медленно, чтобы слушатели успевали за ним. – Идея общежития не должна быть связана с рынком и демократией.
– Что вы говорите? – Англичанин поднял брови. Розовый бутон губ расплылся в улыбке. – Вы, капитан, ревизионист марксизма?
– Ты против демократии? – Йохан ахнул. – А свобода самовыражения как же? А Энди Уорхолл? Подожди… а права человека?
– Против рынка? – Микеле пришел в ужас. – Как быть без рынка?
– Против социализма? – расстроилась Присцилла. – Не ожидала.
– А я предупреждал вас! – сказал англичанин громко. – Я говорил, что капитан по имени Август не может выступать против империи! Август обязан представлять империю и ненавидеть демократию.
– Август – время жатвы, час страшного суда, – сказал Август, и я немедленно вспомнил картину Ван Гога «Жнец», которую тот трактовал как образ освобождающей смерти. Август продолжал: – «С наступлением жатвы следует вырвать плевелы из вертограда Божьего», – говорит Томас Мюнцер, но я не хотел идти стопами Мюнцера буквально, пусть он мне и ближе прочих. Я не хотел восстания. Но империю я ненавижу еще больше. И он сказал так: – На рынке побеждает сильнейший. Разве это хорошо? Вы бы хотели, чтобы в вашей собственной семье победил самый сильный? Разве вы никогда не жили в семье, где самым хорошим был парализованный старик или маленький ребенок? Непременно хочется видеть лидером того, у кого много денег и сил? Бог Зевс сильнее Христа – но добрее ли?
– Без рынка жить нельзя, – сказал Микеле. – Вот продают в Аргентине комбайны… маржа… посредники… – и он затянул привычную песню о нелегкой доле менеджера.
– Видите, капитан, – сказал англичанин, – наш итальянский матрос нуждается в рынке – и причем в демократическом рынке. Он равный среди прочих негоциантов и живет от своих сделок.
– Живет – до тех пор, пока его не съест богатый конкурент или диктатор не объявит спекулянтом. Демократия – инструмент, который быстро портится. Разовый инструмент.
– Как прокладки? – подал голос Боян Цветкович.
Сербский поэт долго молчал и уже полчаса не шутил, к такому он был непривычен, томился. – Вот прокладки тоже разовый инструмент. Как демократия?
– Демократия – не цель общества, просто инструмент, которым регулируется общественный договор, – сказал Август. – Инструмент этот портится быстро. Сначала работает, но быстро ломается. Большинство всегда выбирает в главари бойкого и лживого. Сталина и Гитлера поддерживал народ. Сократа и Христа приговорили народным голосованием, их убила демократия. Миллионы обманутых людей хотят воевать и убивать – это и есть демократический выбор. Кому лучше оттого, что беды в мир приходят по воле большинства? Вам легче переносить смерть и голод, если воевать решило большинство? С какой стати мы должны доверять мнению народа, если народ – глуп?
– Народ – глуп? – возвысил голос лысый актер. Лицо его озарилось тем мерцающим светом вдохновенного вранья, какой возникает в физиономиях депутатов парламента, выходящих к толпе. Актер шагнул вперед, набычился, выставил вперед подбородок и прищурился взыскательно. Кого он играл в этот раз? Возможно, Ленина. Да-да, помнится, даже такая картина в музее имеется – Ленин читает матросам декреты о земле. Нужны ли матросам декреты о земле – это вопрос особый.
– Народ, стало быть, для вас, иезуитов, глуповат? Не угодили мужички? Вот как, батенька? А какой именно народ глупым считаете? Немцы глупы? Русские? Евреи? Народ вам, видите ли, плохой достался? Да знаете ли вы, интеллигенты… – И столько эмоций хлынуло в сознание оратора, что он не смог совладать с их напором, облечь чувства в слова и просто яростно замычал. Депутаты часто так поступают, им можно – зарплата все равно начисляется, а вот актер, играющий Ленина, так себя вести не должен. Текст роли оказался скомкан.
– Да, – сказал ему Август, – народ действительно дурак. Не мычи, пожалуйста. Как народу быть умным? Он в университете учился? Или народ умен органической смекалкой? Тебе помогает органическая смекалка понять, как вкладывать деньги в промышленность или как строить космические корабли? Ты даже правила математики не можешь применить к количеству досок, нужных для палубного настила. Чему поможет природная смекалка? Строительству аэропортов и дорог? Судам? Медицине? Образованию? Основная беда демократии – это именно народ. Политикам народ, вообще говоря, совсем не нужен, но принцип демократии вынуждает искать поддержки большинства. Ради этого приходится постоянно врать. И вранье становится необходимой компонентой общественной жизни – мы привыкли к тому, что все всегда врут. И это правило демократии. Но ведь что-то надо дать настоящее людям! Поскольку народ откликается на зов крови, то людей воодушевляют национальной идеей – и принцип гражданства ставят в зависимость от национальной идеи. В результате получаем национальную демократию. А национальная демократия – это фашизм.
– Фашизм? – Актер перестал мычать и оскалился. – В нашем многострадальном народе? – Есть такие депутаты, которые за свой народ готовы порвать обидчиков. И актер был таков. Возможно, и Ленин был таков, но с точностью мы этого факта не знаем. Хотя убили в те годы многих, конечно. Вопрос лишь в том, во благо народа их убили или просто так. – Ты клевещешь на мой народ! Я тебе сейчас покажу…
Август не ответил ему.
– Успокойся, брат, – сказал актеру поэт Цветкович, – успокойся, мой славянский брат! Нас с тобой унижают эти европейцы. Но время придет! Время придет!
– Скоро придет, – угрюмо сказал лысый актер. – Я еще им припомню, как они смеялись над Иваном Грозным… Я вот однажды играл царя Иоанна…
И актер опять преобразился. Образ напористого большевика исчез, лысый актер приосанился, принял царственную позу. Поразительно, что переход от Ленина к Иоанну Грозному дался ему легко – хотя, казалось бы, что общего в этих характерах?
– Прошу вас, послушайте! – сказал Август.
Речь Августа я сейчас излагаю, пропуская обильные реплики команды, но легко представить, что реакции были бурными. Просто мало кто мог возразить обоснованно на этот псевдонаучный монолог. Август, как я уже говорил, был иезуитом по образованию, и в его речах отчетливо слышались нотки проповедника – их так, вероятно, тренировали в иезуитском колледже. Ни Микеле, ни даже Присцилла с ним спорить не могли. Цветкович был горазд отпустить остроту, а лысый актер мог оппонировать мычанием, но это было неубедительно. Профессор из Оксфорда оспорить Августа мог.
Английский профессор спросил мягко:
– Допустим, нет демократии – то есть нет принципа, выявляющего волю большинства. Нет рынка – то есть нет соревнования, образующего элиту общества. Нет ни воли большинства, ни воли элиты. Скажите, кто будет представлять общество? Скажем, заключать договора, союзы и все прочее?
– Никто и никак. Договора вообще обществу не нужны. Договора постоянно нарушают, и вся политика построена на том, чтобы договора обходить. Скажите, у вас в семьях есть договора?
– Представьте, имелся договор. – Англичанин поморщился. – И у меня был повод об этом пожалеть. Итак, строим новое общество без договоров и законов?
– Я не собирался строить новое общество. Европа, на мой взгляд, слишком хороша, чтобы ее строить заново. Надо просто помешать разрушить то, что случайно, чудом, на обломках фашизма построено. Задержать великий миг единения Европы, которая – я знаю и вижу! – опять рушится в прах. Требуется дать основание единству, которое сглодала жадность. Понимаете?
– Нет, – ответил англичанин, – не понимаю. И сам ты не понимаешь, что говоришь. Если Европа и распадется, то под действием обычных центробежных сил. Тех самых, которые мешают твоей команде, Август, работать слаженно.
И верно, подумал я, это же безумие, то, что Август говорит, – какая война? Какой распад единства? Вот мы сидим на ржавой посудине – и у нас весь корабль разворован: таким образом спасаем европейское единство?
– Не понимаете… – Август смотрел на профессора, подыскивал слова. – Или понимаете, но не признаетесь… Ответьте и вы мне на простой вопрос. Рынок образует элиту – а демократия выявляет мнение большинства. Наше время соединило рынок и демократию, мы слышим из каждого телевизора про то, что рынок невозможен без демократии, а демократия без рынка. Скажите мне, как сочетается власть элиты с властью большинства? Каким договором?
– Большинство заинтересовано в том, чтобы подчиняться элите – вот и весь ответ.
– И вы убеждаете большинство в том, что элита может распоряжаться их жизнью.
– Это только логично.
– Но тогда чем сегодняшняя демократия отличается от былой монархии?
– Добровольным выбором разумной кабалы.
– И эти владельцы яхт представляют волю большинства?
– Разумеется. Они успешнее прочих.
– И кто-то – как понять, кто именно? – разрешил этим людям стать над обществом. Кто-то устроил так, что равенства им показалось мало. Сделали так, что они, лидеры рынка, стали представлять демократию на египетский манер.
– Вы драматизируете. Обычная сила вещей.
– Но зачем тогда была Первая мировая война, освободившая колонии и разрушившая монархии? Зачем была Вторая мировая, не давшая возродиться империям? Мало двух мировых войн? – сказал Август. – Нужна третья? Империя проросла сквозь утопию. Так и кончилась сегодня объединенная Европа.
– Однако далеко же тебя завело созерцание чужих яхт. – Саша вернула мужа к теме рассказа. – Все же доскажи нам, своим матросам, чем дело кончилось у дантиста.
– После того, как я увидел яхты и понял, что появились новые люмпены, люмпен-миллиардеры, выпавшие из общества не вниз, но вверх, или точнее – выплывшие из общества в Мировой океан, на острова… Они ушли в океан, я стал думать об их богатых яхтах – и о барках беженцев, идущих через проливы – туда, где этих беженцев не примут. Понимаете, существуют два несовпадающих образа Европы – и оба одновременно стояли перед моим мысленным взором. Яхты богачей и барки беженцев, пересекающие Гибралтар и Адриатику. И то и другое – это были острова-государства, воплощающие идею Европы, но остров горя и остров сытости – не совпадали, хотя были так похожи! И я понял, что должен их объединить.
– Вероятно, ваша вавилонская фавела их и объединит?
– Вавилонский сквот не годится, потому что вавилонский сквот находится на территории Голландии – или любой иной страны – и однажды в его обитателях заговорит национальное чувство. Национальное чувство – это зараза, неизбежная на любой земле, в любом государстве. Неизбежно понятие государства и гражданина укрепляется племенным и культурным сознанием – и голос нации звучит сильнее, чем голос совести. Нет, Вавилонская башня – это путь к Вавилону.
– И что же вы решили? Я понять хочу, – спросил англичанин.
– Надо было оторваться от суши и оторваться от империи. А это в Европе стало непросто. Понимаете, беда демократической объединенной Европы в том, что она проглотила Российскую империю.
– Кто это тут проглотил Россию-матушку? – угрожающе сказал лысый актер, он же император всея Руси. – Подавитесь, басурманы!
– Так и произошло, – ответил ему Август, – Европа подавилась Российской империей. И утопия умерла. Мое рассуждение построено на том, что утопия – это антиимперия. Во всем – анти, в каждом повороте жизни – против, в каждом пункте своего замысла утопия опровергает имперские принципы. Не подчинение – а равенство, не экспансия – но подарок, не закон – но заповедь. А если – по наивности и недомыслию авторов утопии – новая концепция несет зерна имперского мышления, то империя прорастет и сожрет утопию. Утопии оборачивались империями всегда. Социалистическая империя Советского Союза и национал-социалистическая империя Третьего рейха – они ведь замышлялись как утопии. Из американской республики возникла империя – а это была утопия равенства. И тогда я спросил себя, как и чем поддержать идею федерализма и республики? Что опровергло Утопию Томаса Мора, так это открытие Америки и колонизация ее прогрессивными искателями равенства. И это при том, что Америго Веспуччи – в числе знакомцев Рафаэля Гилгода, на корабле, плывущем на остров Утопия. Поборники республики открывали острова и континенты – Австралию, Тасманию, Новую Зеландию и саму Америку – но открывали не для того, чтобы уравнять себя в правах с аборигенами, а чтобы их поработить.
В Советской России, которая осознала себя как империя социализма еще до победы революции, в самой теории «мирового пожара» – утопия обозначила себя не как альтернативу имперскому мышлению, а как его инвариант. И превращение в империю шло – поперек культур, поперек развития ремесел и поверх опыта духовной жизни. Мировой пожар революции, неумолимый, как шествие Кортеса, – и даже мои друзья-иезуиты, те самые подвижники, которые ехали миссионерами в далекие земли, затем присутствовали при пытках индейцев. И вот – слушайте, слушайте! – там, в кабинете дантиста, я вдруг осознал, что именно произошло.
– Трактат о пользе посещения дантистов, – сказала Саша и улыбнулась профессору Оксфорда.
– Не удивлюсь, если это рекламная кампания клиники, – заметил тот.
Август продолжал:
– Демократическая объединенная Европа поглотила – точнее, так ей показалось! Показалось, что поглотила! – Российскую империю. Европейской республиканской культуре померещилось, что она растворила в себе имперскую идею. Помните эту наивную концепцию – еще пару лет назад столь популярную – Россия, мол, это часть Европы!
– Чушь! – веско сказал лысый актер и принял героическую позу: плечи развернуты, глаза навыкате, руки сжаты в кулаки. Я узнал: в моей юности был такой фильм «Освобождение» – про то, как советские танкисты разбили гитлеровцев на Курской дуге. Неплохой, кстати, фильм.
– Как хотели верить в это. Русскую империю хотели впустить внутрь Европы, и частично так и произошло – в Европу въехали богатые воры, сотни тысяч чиновников с награбленным добром и сотни тысяч беглых имперских рабов, неся с собой ту же психологию приживалок и трусов, – таким образом клетки имперского сознания проникли в республиканскую Европу.
Почему, почему впустили в Европу сотни тысяч имперских преступников? Только от жадности. Воров впустил тот самый град Яхтенный, который стоит сегодня выше града Божьего.
– И тогда ты сказал дантисту…
– И тогда я решил, что я тоже построю корабль. Это будет корабль-государство, корабль, объединяющий команду как семью. Не империя, но семья – в которой нет договоров и законов, но есть лишь общее дело.
– Семья?
– Да, семья – против империи.
– А свобода творчества? – придирчиво спросил Йохан. Говоря о свободе самовыражения, музыкант преображался, глаза подергивались пеленой – точно зрение ему застило пороховым дымом баррикадных боев. – Что там, в этом идеальном корабле-семье, со свободой творчества? На банках играть дадут?
– Да, – сказал Август, – разумеется. Необходима свобода творчества.
– Свобода самовыражения, – уточнил Йохан с нажимом. Он был упорным парнем, этот музыкант. – Эпатировать обывателей.
– А зачем?
– Наказать за умственную лень!
– Понимаешь, Йохан, – сказал Август, – мы сообща трудимся, чтобы у всех были еда и одежда. Мы хотим – я надеюсь, мы все хотим этого? – чтобы каждый заботился о другом и все – о каждом. У нас нет денег и нет рынка, мы не продаем свой труд. Мы просто отдаем в общество все то, что производим. Мы даем, не считая, и берем то, что нужно нам, не считая. Это общее дело. Так будет хорошо, да?
– Хорошо, – неуверенно сказал Йохан.
– Тогда скажи, зачем эпатировать тех, кто тебя любит и кого любишь ты?
– А как же авангардное искусство?
– Скажи, какой авангард может быть по отношению к любви? Сильнее любить, чем прежде?
– А вот Энди Уорхолл… – сказал Йохан, но осекся и замолчал.
– Что с ним случилось? – спросил Август.
– Ничего. – Йохан не стал делиться сведениями об Уорхолле. – Пресное у нас получится искусство, – сказал он. – Сюсюкать все время придется. – И Йохан изобразил, как именно придется сюсюкать: – «Ах, хочу вам объясниться в любви… Ах, позвольте спеть вам серенаду…» Тошно! И уже на банках не поиграешь. Фортепьяно подавай с оркестром… Пожалуй, в таком обществе моя музыка не нужна.
– Ты так играй, чтобы твоим друзьям становилось теплее и радостнее.
– Наш музыкальный друг хочет сказать, что искусству необходим катарсис, а без конфликта катарсис, видимо, невозможен, – пояснил англичанин. – И в этом его проблема. Катарсис в игре на консервных банках необходим.
– Суммируя вышесказанное, – заметила Присцилла, – должна отметить, что искусства в утопическом обществе Августа просто нет.
– Поглядите, капитан, как страдает куратор современного искусства, пусть даже и радикальный социалист, – сказал английский профессор. – Вы жестоки к социалистам, капитан! Социалистам нужны вернисажи с богатыми клиентами, не так ли? А итальянским заботливым папам нужна демократия и рынок. А имперским актерам нужен орден на грудь.
– В граде Божьем искусство действительно не нужно, – сказал Август. – Но к такой мысли должен прийти сам художник.
И он вопросительно поглядел на меня.
Неужели он за этим меня пригласил, подумал я. Неужели он меня пригласил для того, чтобы я не рисовал?
– Есть дела поважнее, чем искусство, – сказал Август, повернувшись ко мне. Пожалуй, впервые он глядел на меня так прямо, глаза в глаза. Обычно я не успевал рассмотреть его глаза – а тут увидел. Голубые, прозрачные, теплые, как вода в теплом море – совсем не похожие на холодную воду амстердамского порта.
– Какие же дела важнее искусства? – спросил лысый актер запальчиво.
– Долг республиканца, – сказал Август, – жатва Господня.
И среди шквала реплик по поводу долга, республики, империи, жатвы и веры в Бога прозвучал спокойный голос немца Штефана:
– Работать кто-нибудь собирается?