Электронная библиотека » Максим Кантор » » онлайн чтение - страница 38

Текст книги "Учебник рисования"


  • Текст добавлен: 18 мая 2014, 14:52


Автор книги: Максим Кантор


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 38 (всего у книги 128 страниц) [доступный отрывок для чтения: 36 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 17
I

Я не думаю, что прошлое существует отдельно от настоящего. Напротив того, я уверен, что прошедшее время существует одновременно с настоящим, и эти времена не параллельны одно другому (как в некоторых фантастических романах) и не сменяются одно другим (как в учебниках истории), но именно происходят одновременно, вплавленные друг в друга. Трудно представить себе, как время Ренессанса вдруг прошло и наступило время барокко. Как выглядела бы эта граница между эпохами? Мне всегда казалось странным: куда в одночасье делся Ренессанс, и что происходит на рубеже между прошедшим и наступившим временем, как времена соприкасаются? Но прошлое никуда не уходит, оно пребудет всегда. Время есть однородная субстанция, нерасторжимая на прошлое и настоящее. Люди придумали, как пользоваться временем, дробя его на дни и часы, подобно тому как они придумали пользоваться водой, деля ее на чашки и бутылки. Ни на время, ни на воду это не повлияло. Вода в реке, та, что была выше по течению, продолжает оставаться той же самой водой, спустившись по течению вниз. Она современна нам в том пункте берега, где мы ее наблюдаем, но мы способны перемещаться вдоль берега, и она все время нашего пути будет нам современна. Только от перемещающегося вдоль берега человека зависит, какой части течения быть современным, сама же вода совершенно и окончательно однородна, она современна себе самой – всей сразу. Еще проще проиллюстрировать вышесказанное примером из иконописи. Хорошо известные иконы с клеймами (безразлично, сиенские или новгородские) изображают святого в разные моменты его биографии, причем то, что происходит со святым, – происходит с ним сразу и одновременно. Вот Петр, еще Симон-рыбак, вытягивает сети, вот он отсекает ухо рабу, а вот он уже распят вниз головой – и все это происходит в одно и то же время. Поэтому призыв быть современным всегда приводит меня в недоумение: современным какой воде прикажете быть – той, что вверх по течению, или той, что вниз? Очевидно, это будет зависеть лишь от того, в какую сторону произвольно направят подопытного субъекта. Современным какому факту своей биографии надлежит быть Петру? Образ святого, опоясанный клеймами, имманентен всей его истории разом. Собственно говоря, образ и возникает лишь тогда, когда иконописец выделяет из времени – сущностное, не принадлежащее никакому факту в отдельности.

Именно это и пытался втолковать носильщик Александр Кузнецов своему сослуживцу Ященко по кличке Сникерс, когда говорил ему следующее: «Мне начхать, что ты сегодня говоришь правду, пидор, потому что я знаю, что ты всегда, сука, врешь». При всей резкости выражения эта сентенция исключительно точно передает взаимоотношения субъекта и времени. Иные склонны усмотреть в такой посылке излишний детерминизм: в самом деле, раз совершив нечто, человек уже не в силах это совершенное вытереть из жизни. Отречение Петра от Христа и его мученическая смерть на кресте соседствуют навсегда – и мы вольны видеть в нем отступника или мученика, или то и другое одновременно. И согласитесь, в частной жизни это не всегда удобно.

Павел, думая о красавице Мерцаловой, не мог одновременно думать и о ее мужьях. Стриженая девушка существовала в его воображении сама по себе, а ее биография и рассказы о ней – отдельно, и представление о Юлии никогда не соединялось с информацией, подслушанной в рассказах. Он беседовал с Леонидом Голенищевым, бывшим мужем ее, он слышал нечто про ее связь с Владиславом Тушинским, он замечал улыбки, которые появлялись у людей при упоминании имени Юлии Мерцаловой – так улыбаются люди, знающие пикантные подробности биографии соседа. Но все это существовало отдельно от ее облика, отдельно от ее летящей походки и прямой спины. Вот так она поворачивает голову, вспоминал Павел, вот так она смотрит, так прикрывает ресницами глаза. Ему представлялось, что он знает ее лучше прочих, уж куда лучше тех, кто обменивается значительными взглядами и кривыми улыбками. Разве понимают они значение этого темного взгляда, разве умеют увидеть они ее гордо откинутую голову? А если бы понимали и видели – разве смогли бы они так пошло и криво ухмыляться? Я знаю то, говорил себе Павел, что никто о ней не знает. И эти знания были настоятельнее, убедительнее, живее других знаний о ней. Соединить то и другое в одно целое было бы невозможно. Когда Павел думал о ее мужьях, он переставал видеть ее саму – ее образ, такой цельный, не впускал в себя иного сюжета. Она цельная, сильная – что ей прошлое? Прошлое легло к ее ногам, как брошенный платок, а она прошла мимо своей стремительной походкой. Что за дело мне, думал Павел, до ее мужей? Я не знаю ее, и не вправе судить ее жизнь. Да, бабушка Таня сказала бы, что мужей для одной женщины многовато – но ведь бабушка не знает этой женщины, не видела ее летящей походки и темного взгляда.

И, слава богу, существовала такая вещь, как время, как расстояние, что пролегает между субъектом и его биографией, – каким же судом надо судить человека, чтобы отменить время и расстояние. Не может и не должен субъект быть равен своей биографии. Кто учтет опыт души? Кто посмеет сказать, что знает цену чужому опыту? Кто отважится утверждать, что бессмертная душа зависит от преходящих явлений?

Вот, скажем, история России: кончилась эпоха коммунизма, и страна вернулась к себе самой – разве не верно? Отчего же в человеческой жизни нельзя допустить подобное? Разве история не учит нас отделять явление от сущности, главное – от неглавного? А в искусстве – разве не учит тому же прямая перспектива? Так говорил себе Павел, и говорил это не он один.

Секуляризация искусства привела к созданию прямой перпективы, то есть такого представления о времени, когда событие сегодняшнего дня заслоняет день вчерашний. Битва при Сан-Романо заслоняет вчерашнюю охоту на полотне Учелло, и это оправданно, поскольку событие это важнее. Но что станет делать Учелло, если завтра опять случится псовая охота, и теперь уже она заслонит битву? Ответ прост: Учелло не станет рисовать в этот день, сохраняя значение битвы при Сан-Романо. То есть в сознании Учелло все-таки все происходит одновременно, просто соседство событий на полотне он заменил выбором событий. Иными словами, если прямая перспектива искусственно отдалила прошлое, то сам человек, пользующийся перспективой, не переменился – он находится единовременно и там, и здесь, он видит и знает все одновременно. Впрочем, изобретение прямой перспективы оказалось удобным для людей светских, живущих напоказ. Теперь их появление в свете, произнесение речей с трибуны, раздавание обещаний не омрачено примерами прошлого, которые произведенное впечатление бы нивелировали. Такой взгляд, то есть взгляд перспективный, предпочтительнее для спекулянта, кокотки или политика. Действительно, всякая дама, в который раз начинающая жизнь сызнова, является адептом прямой перспективы. Что же касается политики, то термин «перспективный» почти буквально обозначает «прогрессивный» и принят во всех цивилизованных странах за обозначение позитивного начала. Мы говорим «прогрессивный политик» и чаще всего имеем в виду только то, что его намерение построить железную дорогу заслонило в нашем сознании тот факт, что ранее он разорил сиротский приют.

И следует признать, что новейшая, современная история явила прогрессивному, цивилизованному миру такой набор политических лидеров, что иначе как перспективными их и не назовешь. Что там было у каждого из них в прошлом? И заглядывать-то страшновато, чего там только нет. Ух! Живые же все люди, со страстями, с искушениями. И не стоит туда заглядывать, если хотите узнать про них правду: ведь они все перспективные – живут в будущем! Вот в будущее и смотрите сколько вам угодно!

И такой перспективный взгляд исключительно удобен, поскольку никаких мелких грешков, вроде коррупции, воровства, убийства себе подобных, лжесвидельства, – в перспективе не разглядишь. Если и было там что-то эдакое, то давно уже заслонено улыбкой лидера, выдвинутого историей на первый план. И куда бы ни повернулся изумленный обитатель просвещенного мира, везде он видит те же благосклонные улыбки властителей, ведущих его к прогрессу. «А где же, – разводит этот гражданин руками, – помните – сиротский приют? Помните, что-то такое вроде было? То ли построили, то ли разграбили?» – «Так это когда было-то! Эвон, как давно! Скажете тоже! Кто ж помнит!» Такие подобрались в мире правители, что ругать друг друга им стало неприлично – все они настолько схожи, отлиты по одному образцу, выращены в одном интернате, что стоит одному показать на другого, как возникнет вопрос: а ты-то сам каков? чем твой сосед отличается от тебя самого? все вы одинаковые. Путин не скажет на Берлускони, тот не покажет на Ширака, Ширак на Блэра не укажет, а Блэр не обидит Буша. Круговая порука. Нет ни одного, кто был бы чист настолько, чтобы указать на соседа: вот он, вор! Он вчера сирот обворовал! И дело не в собственной нечистоплотности, и дело не в страхе разоблачений собственной жизни: никто не покажет никогда на другого потому, что в общественном представлении о времени уже нет вчерашнего дня, – вчерашний день размыт перспективой, он исчез за горизонтом.

Как веско сказала Роза Кранц, объясняя преимущество современного динамического общества: «Нью-Йорк – это город, где вчера забыли то, что вы узнаете завтра». И вряд ли можно более точно указать на цель, лучше выбрать образец для следования.

II

Современный политик, как и современный художник, должен и образом мысли, и поступками демонстрировать забвение дня вчерашнего. Появились труды, и труды людей уважаемых, трактующих как дважды два, что привычному течению событий пришел конец. Мыслящие люди зачитывались писаниями Фукуямы. И что с того, что иные циники, такие как профессор Татарников например, не реагировали на последние новации философской мысли? Всегда ведь найдется кто-нибудь, кто глух к тому, что Мандельштам называл «шумом времени». А Татарников был на редкость глух – и от природы и от спиртного. Так, скажем, в диалогах с Розой Кранц (а после памятного сидения в буфете «Открытого общества» они нет-нет да и обменивались мнениями) историк проявлял свой вопиющий цинизм. На вопрос Кранц, знаком ли он с трудами Фукуямы и Хантингтона, Сергей Ильич отвечал, что да, знаком, ожидает конца истории со дня на день и именно поэтому хотел бы получить зарплату в «Открытом обществе» авансом. И это еще не самый разительный пример его небрежения. Психологический склад Татарникова (или его убеждения – но разве скажешь наверное про пьющего человека?) дозволял ему выходки, вовсе унижающие интеллектуальный дискурс. Типичным примером явилась недавняя дискуссия в «Открытом обществе». Докладчик (Борис Кузин) представил блестящий материал о русской эммиграции, о так называемом философском пароходе и славных его матросах, снискавших славу в странах цивилизованных. То была дорогая для собравшихся тема. Истинным доказательством того, что европейская судьба для русского мыслителя возможна, – являлись судьбы русских философов начала века, сыскавших пристанище среди священных камней Европы. Ах, напрасно сомневаются иные скептики в том, что русский человек – европеец! Европеец, натуральный европеец, да какой еще! Даром, что рожден в степи и воспитан среди малопривлекательных пустырей, даром, что он отягощен дурным соседством, – духом этот гражданин принадлежит цивилизации. Кузин обозначил данный феномен словосочетанием «русский европеец» и легко доказал, что наряду с английским европейцем, французским европейцем и бельгийским европейцем существует еще и малоизученный феномен «русского европейца». Примеров хоть отбавляй – тут и Бердяев, и Федотов, и Степун, все те, что, избежав неправого суда азиатского сатрапа, приплыли к своей духовной родине. Дискуссия в собрании развивалась следующим образом.

– Пора задуматься о Степуне и его судьбе, – сказал Кузин, – изучить и издать архивы.

– О степуне, вот как, – значительно повторил председательствующий отец Павлинов и сосредоточенно замолчал. Кто же этот степун, подумал он. Может быть, Кузин, как обычно, что-то про половцев сочиняет. Влияние степи на Русь, вот оно что. Обитатели диких степей, степуны, представляют интерес для исследователя. Степуны отличались жестокостью и совершали набеги – это и подкосило российскую цивилизацию, эта мысль Кузина была близка отцу Николаю, он значительно покивал – о степуне, так, так, любопытно, о степуне. Весьма интересно, что там у них в архивах хранится, – подумал же отец Николай о колчане и стрелах.

Роза Кранц пришла ему на выручку:

– А что именно о Степуне? Из немецкого периода жизни?

«Неужели степуны дошли до Германии?» – подумал отец Николай и наклонился к Татарникову, спросить, как оно там со степунами получилось. Кто бы мог подумать? Упорный народ, что ни говори.

– Именно немецкий период жизни. Например, любопытен приказ об увольнении Степуна из университета. Национал-социалисты выгнали его за нездоровые настроения. Но характерно – не посадили, не репрессировали; просто отчислили.

– Не посадили?

– Все-таки профессуру не трогали и уж точно не расстреливали, это у немцев в крови – уважение к профессуре. Что бы ни происходило – а профессор оставался фигурой уважаемой.

– Да, культура есть культура. И германская культура – это прежде всего культ учебы.

– Нация цивилизованная, с традиционным почтением к образованию. Могли поэта или художника убить, да, согласен, но не профессора. Носителя знаний не убивали. Ну, Розу Либкнехт, или как там ее, неважно, – это да, могли. Но не профессора.

– Поразительно, что именно степун, – сказал отец Николай, приглашая собрание оценить пропасть между порождением дикой природой и достижениями гуманизма, – именно наш степун стал носителем багажа цивилизации. Вот ведь что интересно!

– А за что его отчислили? – спросил Татарников. – Он сделал-то что?

Узнав же, что Федор Степун не произнес обвинительной речи в адрес Рейха, а вина его состояла лишь в том, что он не произносил публичных славословий, Татарников высказался с обычной своей безапелляционностью и грубостью.

– А за что его расстреливать, Степуна вашего? Не протестовал, листовки не клеил, в Сопротивлении не участвовал, партизан в погребе не прятал, евреев через границу не водил – кому он нужен? Что с него толку? Пинка хорошего дали, и хватит с него.

– Как не стыдно? – воззвал Борис Кузин к совести Сергея Ильича. – Почему ученый, профессор с мировым именем должен клеить листовки или строить баррикады? Он занимается наукой! Вот его баррикада! – и сам Борис Кириллович Кузин, говоривший эти слова, смотрелся на кафедре, точно солдат на баррикаде. Нижняя, упитанная, азиатская часть его тела была надежно закрыта кафедрой, а одухотворенная европейская голова с горящими глазами поднималась над баррикадой и взывала к собранию.

– Действительно, – сказала Роза Кранц, – типично советская точка зрения досталась вам, Сергей Ильич, в наследство. Кто не с нами, тот против нас. Но пожилой ученый, изгнанный большевиками, переживший разлуку с Родиной…

– Уж не в симпатии ли к большевикам вы меня подозреваете, Розочка? – осведомился хмельной Сергей Ильич. – Сколько ж лет было вашему Степуну, пятьдесят? И в пятьдесят лет не сумел он ничего путного сделать? Ведь не ребенок, чай, понимать должен, что происходит. Хоть бы попробовал.

А вам, Сергей Ильич, сколько лет? – хотелось спросить Розе. – Вы, думаю, Федора Степуна уже переросли, но не только евреев через границы не водили, вы и сочинений потомкам не оставили, – ничего подобного она, разумеется, не сказала, но лишь мягко пожурила Татарникова:

– А что же было ученому делать? Он уже в прошлом пострадал от большевиков.

– Как это – что делать? – Татарников был сильно пьян. – Пулеметы выкатить – и чтобы головы не подняли, суки! Подумаешь, пострадал! Страдалец! Пострадал – так привыкни страдать! Всегда страдай! Ишь, ловкач! Устроился! – он еще многое мог сказать, как и всегда, когда был нетрезв.

– Ну зачем, зачем ссориться, – отец Павлинов простер руки к собранию, – все мы здесь для одного славного дела собрались. Объединить усилия западной и восточной интеллигенции для построения светлого открытого общества!

– Новый град строите? А квадратный метр у вас почем? – и Сергей Ильич пьяно икнул. – Элитное, элитное жилье!

Ну как быть с таким человеком? Ведь сколько терпения надо. Поговорили-поговорили с Татарниковым, да и рукой махнули. В сущности, и держали-то его в «Открытом обществе», можно сказать, из милости. В конце концов, если человек упорно не желает слушать шум времени, если он хочет стоять в стороне и не принимать участия ни в чем решительно – так и бог с ним, пропади он пропадом. Не желает человек сделать усилия и стать русским европейцем – так ему же, если разобраться, и хуже.

III

И тем легче проститься с отдельной, никому, в сущности, не интересной фигурой, что подавляющее большинство мыслящих людей имело общие интересы, пользовалось одним интеллектуальным словарем, ходило к одному парикмахеру. Если все читают Хантингтона и Фукуяму, то просто для того, чтобы не выпасть из круга умственных людей, надобно читать Хантингтона и Фукуяму. Если всем нравится искусство Шнабеля и Твомбли, то, как ни крути, оно должно и тебе понравиться. Ясно, как божий день, что все приличные люди в России должны сделаться «русскими европейцами» – это своевременно, модно и удобно – значит, если ты приличный человек, то европейцем и станешь. Нет недостатка в единомышленниках! А что уж говорить про политиков! Современные политики похожи друг на друга даже физически, точно так же, как неотличимо похожи друг на друга абстрактные полотна в музеях современного искусства. Брейгеля от Босха вы отличите легко, но отличить раннего Шнабеля от позднего Твомбли – не читая этикеток – немыслимо. Другой вопрос: а надо ли это? Так ли это необходимо для искусства и политики? Плохо ли, что персонажи неотличимы? Ведь те, кому надо было картины отличить одну от другой (то есть галеристы, кураторы и т. д.), уже разобрались и этикетки написали. Этикетки-то на что? Не для вас ли, дурней, написаны? И если издалека и можно спутать Берлускони с Путиным, а Блэра с Бушем, то разве это главное? Подойдите поближе: на заседаниях глав правительств всегда расставлены этикетки с указанием страны и фамилии лидера – прочитаете, если грамоте обучены, и разберетесь. В конце концов, кастинг претендентов на власть проходит во всех странах по одному и тому же принципу – чего же удивляться, что лидеры похожи с лица? Поскольку иные личные качества при универсальной политике не столь потребны, общество сосредоточило внимание на физиогномических характеристиках претендентов. После нескольких неудачных проб был утвержден универсальный типаж лидера: рост чуть выше среднего, огромные уши, близко посаженные глаза, залысины со лба. Это демократичный, умеренно интеллектуальный, легко вписывающийся в любой интерьер образ. Существует ведь некий стандарт для физических данных жокея или борца сумо, и подобно тому как жокей борцом не станет, так и сумисту не взгромоздиться на лошадь. И точно так же в ходе исторического отбора были забракованы неудачные, излишне характерные внешние черты вождей, только мешающие проведению универсальной политики. Высокий рост де Голля, массивность Черчилля – эти избыточно характерные данные не требуются нынче. Подобное выпячивание внешних данных требуется для экстатических призывов, для того чтобы толпа запоминала своего главаря. Однако время экстатических призывов миновало. Как и в габаритах огурцов, продающихся в рамках общего рынка, на политиков был введен единый средний стандарт: рост, вес, ширина улыбки, угол оттопыривания ушей, расстояние между глазами. Этот типаж – так сложилось – оказался наиболее приспособлен для воплощения современной политики. Лидеры просвещенных стран общими стараниями подтянулись, подогнались под этот стандарт. Да что там цивилизованная Европа, уже и азиатские вожди приспособились к принятым меркам. До поры только русский президент – корявый крикун с мясистой головой – выламывался из общих стандартов, и это всех смущало: ну как с таким дело иметь? Ни экстерьера, ни дизайна – ничего пристойного нет. Это примерно то же самое, как если бы в музей современного искусства принести палехские ложки и коромысла: они, может, кого и умиляют, но ведь это, с позволения сказать, деревенская самодеятельность, рядом со Шнабелем ее показать совестно. А с этим пьяницей – да в приличные люди? Уже и присмотрели ему пристойную замену: чтобы человек был непьющий, чтобы послушный и четкий был, чтобы костюмчик сидел гладко, чтобы говорил без запинки и не икая, чтобы было и у нас все как у людей, как в хороших домах принято.

Пришло время, и крикливый пьяница сдал свои права аккуратному человеку, отлитому по среднеевропейскому стандарту: близко посаженные глаза, оттопыренные уши, залысины со лба. Российский сценарий наконец довели до ума, добились пристойного качества политического интерьера. Пора было, давно пора! Пьяница вдруг словно бы пробудился с похмелья, спохватился, да и сдал дела, выгреб из комодов да ящиков папки с документами – и вывалил все на стол. Ухожу. Мол, разбирайтесь сами с этой нудятиной. Но даже и уйти цивилизованно не сумел, чуть было все не напортил. Есть такие люди, которым красота и гармония – звук пустой, воспитание и дизайн им не указ, вот и он внес в отлаженную процедуру передачи власти ноту алкогольной задушевности, этакого провинциального надрыва. Облапив преемника за плечи, он произнес трагическим голосом: «Берегите Россию!» И сказал он это так, словно действительно существовала еще некая страна, которую стоило беречь, словно жившие на суглинках и супесях люди и впрямь представляли какой-то интерес, словно судьбы, жизни, болезни этих людей принимались в расчет, словно некая разница существовала между двумя заурядными фактами: живут еще эти никому не интересные люди или уже все умерли. И те жители России, кто слушал эти слова в телевизионной передаче, возбудились несказанно: на миг поверили, что они и впрямь для кого-то еще интересны, и кто-то их побережет, и кто-то забеспокоится, когда их будут гнать и убивать. Но это они понапрасну возбудились. Перемен в отношении к ним не просматривалось, а если и прошла в телепередаче драматическая реплика – так что ж с того? Даже и у лучших дизайнеров бывают неудачные детали: бант не так завяжут, пуговицу не там пришьют.

Хорошо, преемник не подкачал: придержал пьяницу за плечи, сдержанно покивал. Мол, договорились, поберегу страну. Дескать, как же, именно это как раз у меня на повестке дня. Сперва там всякая текучка, газопровод, недвижимость, то-се, а после обеда вот в аккурат это самое намечено. Поберегу. И выразил он это тактично, без аффектации, без мелодраматизма – просто, по-солдатски.

Здесь уместно отметить, что некоторые сограждане испугались прихода нового президента. Их пугало, что аккуратный человек с близко посаженными глазами был полковником госбезопасности – сотрудником того самого страшного ГБ, которым их всю жизнь стращали. Он ходил по коридорам Кремля строевым шагом, и, глядя на его походку, люди впечатлительные брались за сердце.

– Как же так, – говорили эти перепуганные люди, – мы боролись-боролись за демократию, тирана разоблачали, репрессированных поминали, и вот, здрасьте, – дожили! Полковника ГБ поставили править страной! Ехали – и приехали! Это как понимать? Результат демократии – власть полковника госбезопасности? Это что – демократия? Нет, вы скажите?

– А вы не волнуйтесь, – отвечали им люди уравновешенные, – он ведь не сам пришел. Его назначили. Понимаете, назначили его люди самых-самых демократических убеждений, даже демократичнее нас с вами. Те самые храбрые демократы, борцы с тоталитаризмом – вот именно они и назначили. Так надо, значит. Ведь надо поставить во главе страны чиновника, чтобы: а) не пил; б) защищал завоевания демократии, то есть то, что уже украли, – все ваше; в) не давал больше воровать, а то ведь все к черту разворуют. В демократическом государстве, – говорили сведущие люди, – важно вовремя остановиться. Ведь все тащат в разные стороны, того и гляди, совсем ничего в стране не останется. Куда ни посмотришь – ничего нет: все сперли. Неправильно это. В открытом обществе, как на войне, – три дня на разграбление города, а потом комендантский час. Нахапал сколько мог – и хватит, порядок знай. Надо и о стране наконец подумать. Этого президента демократы вроде как сторожа наняли – чтобы он добро сторожил.

– Ничего себе сторож, – ахали боязливые, – да он всех посадит, вот увидите, и будет сторожить. Ох, наплачемся мы.

– Вы не правы, – отвечали им, – кого он посадит? Что с того, что он полковник? Военных тоже нельзя судить однозначно, мерить одной меркой не годится. Вы посмотрите на генерала Франко – как все его боялись, – а куда он Испанию привел? Цветущая страна. Или на Грецию поглядите, на Латинскую Америку.

– Не надо, не хотим мы туда глядеть, – отмахивались напуганные. Они и так все чаще и чаще слышали о Латинской Америке и недоумевали, к чему бы это? Да и военное звание нового лидера напоминало им о греческих полковниках, о френче советского тирана и о генерале Пиночете. Именно Пиночет и склонялся чаще всего в салонных разговорах, и людей впечатлительных это пугало – чего же хорошего в Латинской Америке? Инакомыслящих сажали, совсем как у нас.

– Ну не надо, не надо! Равнять не будем! Эк вы сказанули! Ну посадили там двести-триста крикунов, потом выпустили, а вы уже по своей истерической привычке и раскричались. Это в вас советская пропаганда говорит, голубчик. Пиночет вывел страну из глубокого экономического кризиса, он Чили спас. Латинская Америка фактически воспроизвела испанскую модель – от необдуманной революции, через военную диктатуру – к капиталистическому процветанию. Так-то. Крайне нам такой вот Пиночет необходим. А еще лучше – Франко.

IV

Сказ о русском Пиночете действительно уже некоторое время тешил разум людей ответственных. Прижился этот образ тем более легко, что в проклятые годы коммунистической диктатуры советское правительство поддерживало неудачника Альенде, а свободомыслящие люди отдали свои сердца и симпатии грозному генералу, борцу с коммунизмом. И как бы ни бранили Пиночета иные западные левые, русский демократ только улыбался с пониманием: это вам легко говорить, что Альенде неплох, а вот мы-то знаем, что такое социализм. Тут не токмо что Пиночета или Корнилова, тут и Аттилу впору звать, чтобы порядок навел. С тех пор миновали годы, генерал благополучно старился на пенсии, попытки обвинить его в репрессиях провалились, и он навсегда остался героем для русской интеллигенции. Люди пообразованнее цитировали известное высказывание Борхеса – «я предпочитаю ясный меч», люди же, руководствующиеся интуицией, заявляли, что для сохранения страны необходима твердая рука. Ну не такая, как у тех ужасных тиранов из прошлого, но умеренно твердая, этакая цивилизованно жесткая рука. И не надо, не надо бояться, что он кого-то там посадит или что-то такое там придушит. В рамках цивилизованной демократической рыночной системы и придушить полезно. Именно Балабосу и Дупелю, то есть людям, непосредственно определяющим экономическую политику, и пришла в голову мысль о том, что пора наконец зафиксировать количество наворованного и ввести твердые законы. А делить без конца одну и ту же страну – неразумно: страна, конечно, велика, но на всех даже ее не хватит, а стало быть, нужен порядок. Эту, в сущности, простую мысль высказал Диме Кротову в частной беседе спикер парламента Герман Басманов. Дима, потомственный интеллигент, испытывал противоречивые чувства. Образ антикоммуниста Пиночета ему импонировал, однако его пугало слово «диктатура». Сомнениями он поделился с Басмановым.

– Дурачок ты, Димка, – сказал Басманов, – ну что ты боишься ГБ, как маленький. Подумаешь, черта нашел. Думаешь, ГБ только тем и занималось, что инакомыслящих ловило? Глупости не говори. Государство, Димочка, нуждается в репрессивном аппарате. Если оно государство, конечно, а не собрание трепачей и безответственных алкоголиков. А иначе ведь законы выполнять не станут. Ворья-то вокруг сколько, ты глянь. Ну Дупель, ладно, он мужчина государственный. А ты посмотри на всех этих Левкоевых, ведь если их за руку не схватить, мы с тобой по миру пойдем.

– Пиночет ведь возродил чилийскую экономику, – сказал Дима Кротов неуверенно, – правда?

– Еще бы! И как еще возродил! Расцвела экономика, – и Басманов стал рассказывать о прогрессивном значении латиноамериканских режимов, о том, как удержали они страны на краю экономической пропасти. Рассказал он и о так называемых кастрюльных бунтах, поднятых домохозяйками против незадачливого социалистического президента Альенде. – Развалил медную промышленность наш активист-демократ, – ехидно сказал Басманов, – а без медного экспорта, Димочка, какая же может быть демократия? Грех один. Вот и вышли тетки и бабки с кастрюльками на улицу – мол, пусто в моей медной кастрюльке, и давай дубасить в кастрюльки. И лопнула демократия. Ты учись, Димочка, бери уроки у истории.

Не отметил Басманов лишь того, что экспорт меди был остановлен не бездарной политикой Альенде, но его внешними партнерами, прекратившими закупки. Не рассказал он о заграничных счетах Пиночета, распродавшего Чили и составившего несметное состояние. Не рассказал он и о стадионах, на которых запирали людей. Не упомянул он, впрочем, и о рутинной практике латиноамериканских режимов: о том, как солдаты вставляли женщинам штык во влагалище; как распахивали люки самолетов над Параной, чтобы высыпать в устье океана неугодных режиму; о том, как чистили город эскадроны смерти; как без вести пропадали и никогда не находились люди. Вместо этого он сказал:

– Речь шла, разумеется, не о репрессиях, но всего лишь о том, чтобы привести страну в надлежащий вид, помыть, причесать. Ходит страна растрепанной, а к ней приглашают визажиста: мол, приведи лахудру в порядок. Вот и нам бы с тобой такого дизайнера-визажиста. И экономику подправит, и перед людьми не стыдно.

– Конструктивно, – сказал Дима Кротов, – без дизайнера не обойтись, – и он одернул пиджак от Ямамото и поправил шейный платок.

Новый Пиночет, или как его там ни называй, был востребован скорее как стилист, нежели как диктатор. И действительно, в руководстве появился стиль, не уступающий по красоте и точности западным правительствам. Сдержанная изысканная эстетика, точная и четкая режиссура, экономный конструктивный дизайн – вот характеристика новой политики. Скажем, в прежние времена встречался немецкий или английский лидер с российским, и злость брала телезрителя, наблюдающего, как идут они друг навстречу другу. Западный лидер, тот обыкновенно идет, как фотомодель по подиуму: и пиджачок у него на одну пуговицу застегнут, и манжеты сверкают, и булавка в галстуке правильная, и часы со вкусом подобраны – посмотреть приятно. А русский олух прет, как трактор по бездорожью: в пиджак застегнут до ушей, ботинки скрипят, рожа красная, с утра литровую огрел, и оттого глаза мутные – смотришь и гадаешь, дойдет до трибуны или по пути грохнется. Не то теперь, не то. Летели навстречу друг другу два изысканных, легких силуэта, щелкали штиблеты, порхали улыбки – смотришь на такую встречу и радуешься: нет, не хуже! Ну нисколько не хуже наш полковник ихнего майора! Сходное чувство возникает и на выставках современного искусства. Прежде зритель с душевной болью отмечал, что в просвещенном мире показывают легкий полет фантазии, небрежные линии и свободные мазки – а у нас сплошь казарменная эстетика, унылые сельские поля, блеклые лица комбайнеров. А нынче – вот уж нисколько не приходится краснеть! И тут и там совершенно одинаковые линии и пятна, все у нас теперь как у людей: они – инсталляцию и мы – инсталляцию, они – минимализм и мы – еще более минимальный минимализм.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
  • 4 Оценок: 6

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации