Текст книги "Империя наизнанку. Когда закончится путинская Россия"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Политика и политология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма.
Все силы современной демократии, или, точнее сказать, того субститута демократии, который выдается за ее истинное лицо, объединились для священной травли этого призрака.
Здесь прежде всего авторы того проекта, который провалился, – проекта глобальной демократии, строя, мало чем отличного от выдуманного пугала «тоталитаризма». Этот жупел «тоталитаризм» изобрели поверх истории и вопреки истории как заклинание против призрака; но магическое слово не работает, призрак опять появился. Он бродит по старым площадям обедневшей Европы, он заходит в старые университеты и сидит среди школяров. Он подкладывает студентам тома Данте и Рабле, он раскрывает на нужной странице «Дон Кихота», он читает на ночь Маяковского и Толстого. От него отмахиваются: не надо нам этих книг, сегодня Уорхол важнее! Но призрак упорен, и вдруг среди ночи звучит Нагорная проповедь, вдруг на стене зажигается: «Мене, текел, фарес».
Призрака боятся – значит, он и впрямь существует; однажды призрак обретет плоть.
Его ненавидят финансисты чикагской школы, его боятся приватизаторы России; его страшатся воры, которые убеждены, что воровство лучше диктатуры; впрочем, воры уже пролили больше крови, нежели тираны.
Люмпен-элита нынешнего дня выпестовала интеллигентную обслугу, которая убеждает ее, что призрак коммунизма нереален, справедливости и равенства на самом деле больше не существует, это вредные химеры; а вот тендеры, залоговые аукционы и сложные проценты – это реальность. И люмпен-элита спокойна, но иногда ночью тревога закрадывается в жирное сердце: а вдруг призрак шагнет через порог?
Но сервильная интеллигенция, служилые колумнисты, вожаки избирательных кампаний, бойкие прощелыги-куплетисты успокаивают: что вы, вашество, это лишь игра теней. Нет призрака, объективно не существует! Хотите развлеку вас: спляшу вприсядку? Желаете, анекдот расскажу? Инсталляцию не угодно ли прогрессивную?
Но призрак дышит в затылок.
В борьбе с призраком Европе пришлось отказаться от своего прошлого: пришлось отречься от образного искусства, от гуманизма, от христианской культуры. Авангардисты, рисующие квадратики и полоски; концептуалисты, составляющие инсталляции; радикалы, плюющие на прошлое своих отцов в угоду иностранным рынкам, – вся эта сервильная интеллигенция создает видимость того, что культура прекрасно обойдется без сострадания к ближним и гуманизма; лишь бы коммунизм не воскрес. В журнальных кружках и телепрограммах, на конференциях проплаченных журналистов и на авангардных биеннале, на митингах дрессированной оппозиции все уверяют: история идет вперед, призраков нет! Что нам призрак коммунизма, если цены на нефть стабильны, если авангардист получил премию. А сами боятся, озираются, потому что никто не знает, куда ему идти без начальства, а начальство само в растерянности.
Призрак здесь, он рядом. Мы слышим его шаги на Востоке, его видели в Латинской Америке, мы видим его отражение в глазах наших стариков и детей, мы знаем, что это призрак нашей собственной истории, которую мы не хотим знать.
Если бы этого призрака не было, положение было бы безнадежно. Учение Маркса возвращается в мир – и возвращается вместе с любовью к философии и истории, вместе с потребностью в категориальном мышлении, вместе с тоской по прямой незакавыченной речи. Что еще важнее, через Маркса осуществляется возврат к пониманию Первой парадигмы бытия – к Слову Божьему.
Меж ними нет противоречия. Призрак коммунизма не существует отдельно от христианства. Не отрицать закон он пришел, но исполнить.
Правило прямой спины
1
Мир сломался, как всегда, от жадности.
Когда победили фашизм, договорились строить демократию – общество, в котором права всех людей равны. Демократию поставили в зависимость от рынка, объяснили, что это необходимо. Затем на рынке одни люди попали в кабалу к другим. Тогда некоторые усомнились в комбинации глобального рынка и демократии. Глобальный рынок не знает границ, а демократия хороша ограничениями. Демократия есть свод взаимных обязательств внутри полиса: безмерность полиса превращает обязательства в ничто.
Гибрид рынка и демократии был удобен для политиков: иногда использовали законы ограничений, иногда – отсутствие границ рынка. Противоестественное устройство сломалось.
Недовольные рассердились на демократию – отождествили с рынком. Жадность как двигатель истории сохранилась, но жадными стали на кровь. Обиженные считают, что «честная» война лучше бесчестного мира. Другим война нужна, чтобы защитить приобретения.
И тем и другим потребовалось очередное деление мира на черное и белое. Прежние принципы деления (социализм – капитализм, демократия – тоталитаризм) устарели: во всех странах режим однородный. Тогда заговорили о сферах интересов цивилизаций. Новое деление слишком общее, но в его актуальность поверили – все равно ничего другого не осталось, все украли. И граждане втянулись в масштабный конфликт, где их маленькие судьбы не имеют значения. Так за семьдесят лет общими усилиями превратили демократию в режим, напоминающий фашизм. Люди стали вспоминать о фашизме постоянно.
Прошел очередной исторический цикл, описанный Платоном: от демократии – к олигархии, от олигархии – к тирании.
2Мир во зле лежит; иногда лежит настолько плохо, что взять его ничего не стоит. То, что плохо лежит, берут, получается война.
Шпенглер писал о том, что в лозунге «свобода, равенство, братство» соединены несовместимые понятия (равенство – мечта французов, свобода – потребность англичан, братство – идеал германцев); идеология ХХ века использовала другой метод: дала единый рецепт всем культурам. Говорили, что африканец, араб и русский должны верить в обобщенные понятия «свобода» и «демократия», – этот продукт стал религией, вытеснив веру в Бога или в солидарность трудящихся. И, хотя общей религии у народов быть не могло, поверили в нового идола.
Впрочем, у всякого племени было свое представление о свободе; считалось, что идол многолик. Предполагали, что равновесие меж разными свободами установит «невидимая рука» рынка.
Равновесия нет, и решения, как его добиться, тоже нет. Консилиумы лидеров стран выносить суждение отказались. Мы во власти политического цугцванга: а) целью истории провозглашен единый идеал – демократия и свобода; b) тем самым постулировали, что мир – единое целое, с) как единое целое мир нуждается в общем лечении, d) однако то, что объявлено общим организмом, лечат фрагментарно, опровергая первую посылку; это привело к гибели организма.
От беспомощности лекарством выбрали войну; отменить рынок или отменить демократию не захотел никто.
А химера (существо, соединяющее противоречивые начала) хотела пребывать в своем химерическом состоянии вечно.
3Представьте таблицу наподобие менделеевской, в которой понятия «власть», «свобода», «человек», «война» приведены в согласование; это и есть философия. Таких таблиц существует несколько, их принято обновлять, заново обдумывая категории.
Систему давно не обновляли. Старой мерой вещей не пользуются – а новой таблицы не делали; последние десятилетия считалось, что правила вредны: провоцируют диктатуру. Вместо общей таблицы ввели домашние философские системы.
«Моя философия» – в демократических странах это распространенное выражение. «Жена ходит на выставки авангарда, а я по субботам играю в футбол – это моя философия». Люди употребляют слово «философия», желая сказать «образ жизни». Стихийные последователи Протагора, мы считаем человека мерой всех вещей, причем не идеального человека, а любую личность, которую декларируем «свободной». Личная свобода скорректирована уголовным правом, размерами желудка; но баланс между общими и личными интересами решен в пользу личной свободы. У такого взгляда есть основания: считают, что только свободная индивидуальность может строить свободный мир. В этом смысле права человека оказались выше прав мира.
И даже когда в условиях войны верховный правитель призывает поставить интересы нации выше интересов отдельного человека – даже в этом случае принцип торжества «частного» над «общим» сохраняется. Дело в том, что понятие «нация» – это не моральный критерий и не философская категория, нация – это точно такой же индивид, просто крупный. Право нации – это точно такое же частное право, просто возведенное в превосходную степень. Это всего лишь более крупное частное право, подавляющее мелкое частное право, – и ничто иное. Даже в фашистском лозунге «Ты – ничто, твой народ – все», даже в этом сугубо антииндивидуалистическом лозунге нет ни на грош общечеловеческой морали, это лишь субъективное правило ограниченного кружка людей, объявленное истиной.
Распространена подмена понятий: общий интерес народа подается как критерий истины, поскольку интерес принадлежит не одному человеку, а многим людям сразу. В этом пункте – принципиальная путаница. Да, действительно, истина – это общий закон, но вот то, что становится общим, не обязательно есть истина. Общим часто выступает дрянь: пропаганда, болезнь, эпидемия, дурной вкус и так далее; от того, что дурное распространилось на всех, это дурное не делается благом.
Благо не утилитарно и никем не может быть присвоено, в том числе народом или нацией.
Абстрактная философия не была востребована демократией рынка, ставящей интерес выше общей категории; демократия по своей природе материалистична – склонна получить немедленную выгоду. Общего знания не хотим, дайте штучный и удобный в пользовании товар. Возникла история, рассказанная для американских школьников, и история, рассказанная для русских школьников, история красных и история белых. История приватизирована, как квартира; а домашняя философия востребована статусом свободного гражданина.
Сотрясающая общество вражда либералов и патриотов – мнимая: в данном пункте позиции либерала и патриота сходятся; ни тот, ни другой не желают знать, что существует истина, которая выше личной свободы или выше родины. Утверждение «Истина выше Родины» представляется патриоту кощунством, для патриота понятие «Родина» священно, это априорное сосредоточение блага; равным образом для держателя ценных бумаг кажется очевидным, что благо сконцентрировано в свободном предпринимательстве. Пристрастия либерала и патриота тождественны, несмотря на поверхностную конфронтацию: в сущности, национальные государства так же разрушают представление о Священной Римской империи и мировой монархии, как либеральная личность разрушает представление о плановом хозяйстве. Фашистское государство вырастает из корпоративной морали, просто нация становится самой успешной корпорацией, вот и все.
Неудобство приватизированных истин в том, что они не могут надолго удержать общий мир: получается война. Сегодня требуют моральных констант (вариант – «духовных скреп»), но если бы таковые появились, они бы скрепляли людей поверх индивидуальных и национальных интересов – этого ни национальное государство, ни свободный индивид не могут себе позволить.
Желаем получить прибыль с вклада в «Рудник Голубого Крота»!
Желаем умереть за Родину!
При всей несхожести этих пожеланий (первое звучит материалистично, второе возвышенно), оба они находятся вне моральных категорий, произнести такое может как Адольф Гитлер, так и Альберт Швейцер, и оба искренне.
4Пожелание Платона, чтобы философы правили государством, основано на допущении, что разум нужен людям. Допущение опровергнуто при жизни Платона: он пытался участвовать в политической жизни Сиракуз и был продан в рабство. Письма Платона к тирану Дионисию стали постскриптумом «Государства»: короткая логика тирана сильнее логики протяженной.
Подобно тому как изобразительное искусство ХХ века отторгло изображение с перспективой и (соответственно) с иерархией сознания, была отвернута и картина мира с выстроенной системой ценностей. Системный взгляд на вещи неудобен: личные достижения могут лишиться первостепенного значения. Плоское изображение, знак, националистическая идеология вытесняют категориальную систему.
Категориальная философия существовала столь же недолго, как и перспектива в картине; и то и другое неудобно для правителя. Не всякий выдержит, подобно оппонентам Сократа, бесконечные сравнения масштабов: воля к власти сильнее любопытства.
Зачем план планеты, если строим банк? Когда в казарменной России изголодавшиеся по независимости люди стали жадно строить частные особняки, возникали казусы: балконы выходили в стену. Казус преодолели, позвали архитекторов, но понимания того, что особняк есть часть города, не появилось; возвели особняки, но город разрушили. Можно преодолеть и этот казус, восстановить город и даже воссоздать империю – но нет силы, заставляющей учесть, что страна живет внутри мира. Организация частностей в единую систему и есть философия – поэтому, кстати, не может быть философа-националиста. Однако сегодня – изобилие философов-националистов и писателей-патриотов.
Всегда ли надо знать вещи общего характера, чтобы обладать частным? Утешаем себя тем, что существует схема сборки деталей в одну картину; если нужда заставит, из национального интереса получится общечеловеческий. Но это не так; схема сборки не принадлежит ни частному лицу, ни нации, ни государству. Схема сборки – это идея; а идея не принадлежит никому.
5Идея государства, сформулированная Платоном, трактуется как апология казармы. Но платоновского государства в реальности быть не может – это желток, даже не цыпленок. Идеального воплощения у идеи государства нет. И, подобно всякой вещи, государство меняется к худшему. То, как меняется государство, мы сами видели; мы наблюдаем метаморфозы, описанные древним греком.
В диалоге «Государство», затем в «Политике» Платон описывает процесс деградации общественного договора по стадиям; этот путь в XX и в XXI веке пройден неоднократно. Золотой век демократии длится недолго, республиканский период всеми любим, но он краток. Приходит олигархия как результат идеализации соревнования. Наступают неравенство и общественный разврат. Затем, через голову олигархии, неизбежно приходит тирания – как ситуативная справедливость. Тирания устанавливает всеобщее равенство в рабстве. Такое равенство подается как защита от демократического разврата. Внедрить рабство тем проще, что демократией общие категории уничтожены. Тиран говорит от лица морали; народ, уставший от двойных стандартов, охотно поворачивается к моральным постулатам тирана.
Разница между категорией справедливости и моралью тирании в том, что тираном мораль присваивается, тогда как мораль по определению есть ничья собственность. Тиран делается собственником морали, он «спикер от лица общественной морали», точно так же как олигарх – собственник недр и пространств, которые по замыслу Создателя принадлежат всем людям.
Если сказать коротко, пафос Платона состоит в следующем: надо остановить процесс преобразования демократии в тиранию. Иными словами, надо остановить приватизацию категорий. Смерть любого общества неизбежна – вещи ветшают; однако существует изначальная идея вещи, по отношению к которой следует фиксировать перемены. Вот об этой неумирающей идее и написано «Государство», а вовсе не о внедрении казармы.
Выше всего Платон ставил закон, то есть форму, в которую отлита идея блага.
Сама идея – не собственность государства, идею нельзя присвоить. Но закон – это форма (как форма для песочных куличиков, например), которой пользуются, чтобы зафиксировать правовые отношения между людьми. Закон – это не идеология, закон нейтрален; идеология появляется в обществе вместо закона, подменяя и сам закон, и идею, которая наполняет закон. Когда правитель создает рабочую идеологию, он совершает подлог: идея не может принадлежать государству и находиться у государства на службе. Все прямо наоборот: идея в каком-то смысле обладает государством; государство есть инструмент для создания и выполнения законов, а само по себе оно не представляет ценности. Тирания есть наиболее вопиющей форма беззакония, поскольку тирания отождествляет государство и идею.
Платон презирал демократию, это правда. Он полагал, что при демократии страсти будут выдавать за свершения, а стяжательство подменит мораль. Шаг к тирании станет самым естественным шагом демократа; и действительно, этот шаг человечество совершало неоднократно.
Современные демократы упрекают Платона в апологии застоя – он действительно хотел остановить перемены. Впрочем, остановить демократию на пике ее развития хотели решительно все, прежде всего сами критики Платона.
Для Платона общественное благо прямо зависит от неизменности отношений отдельных частей целого с общим организмом. Для защитников прогресса равновесие неприемлемо: количество свободных личностей должно расти. И разве общее благо – это не безмерное количество свободных? Для Платона это не так; он спрашивает: когда личная независимость достигнута, где гарантия, что движение не будет продолжено дальше? Некогда Марсель Дюшан, пошутив с писсуаром и усами, пририсованными к портрету Джоконды, потребовал, чтобы появился регламент на шутку: можно вышучивать классику, но нельзя вышучивать шутку. Усы можно пририсовать лишь один раз; но что если кто-то захочет пририсовать еще и бороду?
Сторонники теории «открытого общества» полагают, что «открытое общество» будет саморегулироваться; наступит застой высшей пробы. Желание и неостановимого прогресса и остановки прекрасного мгновения приводит к оппозиции двух парадоксов.
а) Платон идеализирует застой потому, что признает неизбежность изменений, b) его демократический оппонент восхваляет движение, ожидая, что оно приведет к лучшей и несменяемой форме государственности, к «открытому обществу», которое будет саморегулироваться постоянно.
По сути, и то и другое утверждение имеет в виду «застой» как единственную возможность уберечься от общественного зла. Историю хотят остановить все, подчас непонятно, почему она не останавливается; состояние мира, в котором мы сейчас оказались, – это результат инерции истории.
6Наша индивидуальная неповторимость, считаем мы, – залог того, что государство будет свободным. А что если наша «неповторимость» повторяется много раз и перестает быть неповторимой? В какой момент мультиплицирование свободной воли превращает свободу в штамп? Сколько свободолюбивых квадратов абстрактных картин дублируют друг друга? Сколько личных домашних философий совпадают, хотя рождены разным сознанием? Из тысяч индивидуальностей с экстерриториальными системами маленьких ценностей складывается большая управляемая толпа: выясняется, что маленькие ценности совпадают. Чем отличается мораль одного национального государства от другого? А ведь каждое такое государство – это «родина» для его граждан, и оно представляется высшим благом. И получается так, что различные «высшие блага» (воплощенные в национальных государствах) начинают войну.
Так случалось не раз: любовь к личности трансформировалась в любовь к подавлению личности – и все это ради любви к еще более крупной «личности», то есть к государству. В природе чувства не меняется почти ничего, лишь укрупняется объект симпатии. Набор благ, которых патриот требует для своей родины, ничем не отличается от набора благ, которых либерал-обыватель требует для самого себя: богатство, независимость, жизненное пространство. Ни тот ни другой не рассматривают в качестве блага справедливость.
Цикличность событий заставляет предположить, что метаморфоза «сокровенно личного» в «ущербно общественное» закономерна. Принято умиляться тому обстоятельству, что умственный юноша начинает карьеру как индивидуалист и либерал, а заканчивает жизненный путь националистом и государственником. Однако никакого прозрения или предательства идеалов не случилось: либерализм закономерно перетекает в идеологию национального государства, точно так же как частный вклад в банк стремится разрастись и присвоить себе банк целиком.
7Платон работал после Пелопоннесской войны – то есть после того, как свободные греческие полисы вступили в войну друг с другом. Всего лишь пятьдесят лет назад Аристид и Павсаний стояли бок о бок в битве при Платеях, а сегодня афиняне и спартанцы – враги.
Нам легко вообразить подобный казус. Союзники, называвшие себя защитниками свободы, сражались единым фронтом с фашизмом, олицетворявшем абсолютное зло, но едва закончилась война с фашизмом, как они принялись воевать друг с другом. Пелопоннесская война была жесточайшей: жен и детей продавали в рабство, мужчин убивали поголовно. Свободный мир пожирал сам себя – но прекрасные слова свободнорожденных звучали столь же страстно. И слова обесценились, точно так же как обесценились сегодня слова «право», «свобода», «солидарность».
В сороковые годы прошлого века страшнее фашизма не было ничего. По прошествии короткого времени объявили, что не только фашизм повинен в войне; называли разные причины: коммунизм, варварство, несходство культур. Но если фашизм определен не точно, если фашизм не абсолютное зло, как быть с моральными кодексами, лежащими в основе сегодняшнего международного права? Мораль постфашистского общества возникала на пепелище в абсолютной уверенности что все – решительно все – надо принести в жертву общей идее справедливости и взаимовыручки. Но это намерение не существовало дольше, чем потребовалось принять решение о подавлении греческих мятежей социалистов. На щекотливые вопросы отвечали апофатическими истинами Поппера и Арендт, вырабатываемыми от противного. Избавлялись от доктринерства и морализаторства, и сегодня в таблице первоначальных критериев зияют пустые места; а дыры заполнят чем угодно. Ждали, что заполнят личной состоятельностью (а уж моральная личность постарается!), но заполнили имперским пафосом; впрочем, разве это не одно и то же?
Сократ, терпеливо разбирая с очередным собеседником, что лучше – терпеть несправедливость или причинять несправедливость, прибегал к простейшим аргументам: всякий раз требовалось начинать объяснение с азов; впоследствии категорический императив свел это к простейшей формуле, внятной школьнику. Но греческая философия имеет ту особенность, что это первая из элементарных таблиц, составленных человечеством. Не на что было сослаться – помимо правил геометрии. Невозможно было, как принято сегодня, сослаться на авторитет (а вот Хайдеггер считает, а Ницше писал) – оставалось показать, почему прямые не пересекаются.
Впрочем, тогда роль свадебных генералов философии играли оратор и учитель красноречия; софисты учили о гражданственности, о праве, а люди (ровно как сегодня) любили послушать о правах.
Сократ не любил красноречия. В последний раз ему удалось продемонстрировать презрение к ораторскому мастерству на суде, когда, приговоренный к смерти, он отказался от яркой защитительной речи, написанной для него знаменитым оратором Лисием («речь прекрасна, но разве ты не знаешь, что красивая одежда и красивая обувь мне не подходят?»), – он стал защищать себя сам, говоря простыми словами. Его последняя речь завершает долгие споры с мастерами красноречия; и Сократ – выигравший столько споров! – в последнем проиграл.
Тогда, как и сегодня, противник демократии непременно определялся как сторонник тирании. Спустя две с половиной тысячи лет Поппер повторил аргументацию судей Сократа уже в отношении Платона. Обвинение обоим состоит в подрыве демократических институтов, в идеологической диверсии. Сократу (а затем и Платону) предлагают выбрать между демократией и тиранией, объяснить, на чьей они стороне. Они терпеливо объясняют, что тирания происходит непосредственно из демократии и противопоставления здесь нет. Если принять участие в антитираническом конгрессе, организованном олигархом, это не будет реальной оппозицией тирании, поскольку тирания из олигархии и произошла.
Весьма быстро Сократ стал «нерукопожатным», пользуясь сегодняшним салонным выражением, – он усомнился в благе либеральной демократии; по контрасту с былой тиранией, которую данный строй сменил, это казалось кощунственным. В то время уже складывалась новая тирания, страшнее прежней, однако эйфория от пребывания на гребне исторического успеха была сильна.
Обвинителями Сократа выступили идеологи демократии: гражданственный поэт Мелет, патриот Анит, участвовавший в свержении режима тридцати тиранов, и демократический оратор Ликон. Вместе они олицетворяли тот самый интеллектуальный салон, который Сократ презирал, и салон платил ему ненавистью. Легко представить, как ярко судьи переживали свою правоту и победу. На стороне обвинителей Сократа – герои-демократы, коими мы восхищаемся, патриоты отечества: Перикл, Фемистокл и так далее. Они не присутствуют буквально на суде, но судят их именем, и, главное, Сократ не оспаривает того, что он может быть их именем осужден. Просто для Сократа авторитетами были совсем не эти имена, но логика и геометрия.
Сократ был уверен, что а) истина существует, b) истина – одна, их не множество, с) истину следует постулировать законодательно; причем этот нравственный закон выше таких понятий, как «личность», «свобода» или «страна».
Страна и государство в понимании Сократа существуют постольку, поскольку исполняют закон, а не потому, что они управляют законом. Помимо прочего доктринерство Сократа есть реакция на политический хаос.
Сократа приговорили к смертной казни за «развращение умов», в то время как он выступал против разврата.
Следует уточнить, что коррупция, с которой борется демократическое общество, – это отнюдь не монетизация политической власти; это социальный разврат, при котором частная выгода уравнивается с общественным законом. Надо лишь правильно понимать, что есть общественный закон. Закон – это не произвол государства; закон – это то, что выше государства и то, ради исполнения чего государство существует. Тиран – это тоже частный интерес, а отнюдь не исполнение закона.
Если это понять, то очевидно, что, борясь с коррупцией, демократия борется сама с собой.
Демократическое государство и объединяет демократию с либеральным рынком ради совмещения общественных и частных интересов. Мы убедились в результате на собственном опыте, а Сократ упрекал Перикла (патриота и законодателя) в том, что демократическое правление сделало афинян «ленивыми, трусливыми, болтливыми и жадными».
Получив смертный приговор, Сократ прикладывает силы к тому, чтобы приговор привели в исполнение. Власти откладывают казнь и провоцируют побег; Сократ от предложенного побега отказывается, демонстрируя последовательность позиции. Согласно убеждениям Сократа, над обществом первенствует закон; закон не хорош и не дурен – он благ. Этот закон оказался в руках людей, развративших государство, но закон выше данного государства и выше данных людей. Если Сократ откажется закон выполнить, потому что закон применен неверно, он таким образом согласится с тем, что есть много истин, станет на позиции демократического плюрализма.
Жизнь Сократа венчает типичный парадокс софиста. Сократ – жертва диктатуры; диктатура возникла как результат развращенной демократии; Сократу предлагают воспользоваться услугами развращенной демократии и убежать от приговора тирании. Сократ поступает так, как всегда поступал в спорах с софистами, – спрямляет разговор. Он считает, что единственно неоспоримая вещь в данной ситуации – это закон; следовательно, закон должен быть исполнен. И ради утверждения закона дает себя убить.