Текст книги "Не для взрослых. Время читать! Полка третья"
Автор книги: Мариэтта Чудакова
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
ЕСТЬ ЛИ У ЖИЗНИ СМЫСЛ?
1
Грустно наблюдать, что вполне зрелые, но все – таки еще молодые – по меркам ХХ и ХХI веков – люди…
Впрочем, прервемся, чтобы пояснить представление о возрасте в разные эпохи.
В первой трети ХIХ века Пушкин напишет: «И так они старели оба…» – про супругов Лариных. А Евгений Онегин обмолвится: «…Ларина проста, / Но очень милая старушка…». Но вдумайтесь: в тот момент у «старушки» еще обе дочери не замужем! Это значит по меркам той эпохи – им уж никак не более двадцати. И родить старшую в те времена Ларина вряд ли могла позже, чем в двадцать лет…
То есть этой «милой старушке», долго «старевшей» вместе со своим супругом («Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, / Господний раб и бригадир, / Под камнем сим вкушает мир»), – ну никак не более сорока лет…
Так вот, про наши дни. …Еще молодые по нашим меркам люди – примерно от сорока до пятидесяти лет – всерьез полагают, что проблема смысла жизни осталась на школьных уроках литературы. К их текущей повседневной жизни эти высокопарные слова не имеют ни малейшего отношения.
Ну, там – Пьер Безухов, Андрей Волконский и прочие персонажи школьных сочинений. Ну – уже в послесоветской школе – Раскольников, герои «Идиота», «Бесов»… Полвека назад, во всяком случае, в школе в обязательном порядке учили наизусть знаменитый внутренний монолог Печорина, и многие тогдашние школьники и сейчас вспомнят, не заглядывая в томик Лермонтова: «Пробегаю в памяти всё мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? Для какой цели я родился?.. А верно она существовала, и верно было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначенья…» – и так далее.
А книга, о которой я хочу рассказать в первую очередь моим главным адресатам – подросткам, вся говорит так или иначе о смысле жизни. Называется – «Сама жизнь» (СПб., 2008). Ее автор, недавно скончавшаяся к глубокому горю многих и многих Наталья Трауберг, рассказывает нам, в сущности, о правильном и неправильном с ней обхождении.
Ведь есть, согласитесь, что-то странное, гротескное в том, что внимательно изучаем инструкции – как правильно обращаться с электроприбором, с электроникой. И не вчитываемся в авторитетные руководства (а их немало) по обращению со своей жизнью. Но ведь прибор, если мы не будем следовать инструкции и испортим его, все-таки можно купить новый. А испорченную жизнь не обменяешь на новую.
Главное – книга эта о том, что в жизни должен быть смысл. А если кто видит, что его жизнь лишилась смысла, ее единственной живой краской стала азартность в заработке денег – на хорошую еду, хорошую одежду, хорошую мебель, хороший отдых, – значит, ему надо обязательно задуматься над этим смыслом. Не оставлять мысли о главном только Пьеру Безухову.
И человек, к счастью, устроен так, что стоит только начать над этим думать – и довольно быстро станет ясно, что смысл единожды данной нам временной жизни все-таки не в том, чтобы все время хотеть того, что предлагает сегодня со всех стен и телеэкранов реклама, уверяющая тебя – «Ведь ты этого достойна!..»
2
Автор книги – замечательная переводчица, которая в течение долгих советских десятилетий бескорыстно (сама переводила, отдавала перепечатывать на машинке, раздавала нам, жаждущим) знакомила многих своих сограждан с тем написанным по-английски, что советские издательства издавать упорно не хотели. В первую очередь это были статьи и эссе замечательного английского писателя и мыслителя Гилберта Честертона (1874–1936). Не исключаю, что поразительный, заслуживающий изучения и подражания свод обиходных моральных правил Натальи Трауберг, как и широкий круг ее размышлений, сложился под воздействием любимого автора.
Она вспоминает, что когда ее внук был маленький, то часто кричал: «Кату!» – поскольку «еще не мог выговорить „хочу“. Сейчас он его не кричит, и на том – большое спасибо. Он вообще человек хороший, что всегда – чудо; трудно ведь избавиться от детского потребительства».
Тонкое замечание! Ведь многим (чаще – единственным детям, никогда не отвечавшим за младших) не удается избавиться от него в буквальном смысле всю жизнь. Они становятся эгоцентриками (не обязательно при этом – эгоистами), детски уверенными, что вселенная вращается вокруг них.
Наталья Трауберг пишет: «Когда-то считали, что этому (избавлению от детского потребительства. – М. Ч.) надо помогать». Она хорошо помнит, как строгая бабушка и кроткая нянечка «как-то подсказывали своим воспитанницам…, что твое желание – не закон». И никто из них «не отсчитывал от „хочу!“».
Характерный эпизод на тему «что такое эгоцентризм».
С двумя знакомыми вошла она в троллейбус. «…Чтоб им было удобно, я села спиной к водителю, они, соответственно, на двойное сиденье, лицом по ходу. Кто-то из них и скажи: „Впервые вижу человека, который любит сидеть вот так“. Видит Бог, я не добрая (к сожалению), но при чем тут „любит“? Неужели никто и никогда не выполняет машинально простейших правил совместной жизни? Мы же все живем вместе…»
Так случайно обнаруживается, что жизнь двух взрослых людей давно идет в уверенности: «Рыба ищет, где глубже, человек (по их взгляду – любой, каждый человек. – М. Ч.) – где лучше». И без специального решения, а тоже – машинально. Сели, скажем, за стол четверо, в вазе четыре яблока. Протягиваю ручонку – беру лучшее. Вот и весь нехитрый смысл жизни. Скудновато. И так же привыкают жить их дети, не знающие других примеров.
«Может быть, поэтому, – признается Наталья Трауберг, – мне так противно слово „комфортный“. Я не Шишков (напоминаем, что современник Пушкина адмирал Шишков был очень увлечен идеей замены всех иностранных слов – русскими и предлагал „галоши“ заменить „мокроступами“. – М. Ч.) и чувствую, что какой-нибудь „имидж“, даже „паттерн“ выражает то, чего по-русски почти не выразишь. Сама так не пишу, но и не содрогаюсь. А как услышу „мне комфортно“ от самых просвещенных людей – чуть не плачу (и я очень ее понимаю. – М. Ч.). Казалось бы, есть „мне удобно“, не очень приятные „привольно“, „вольготно“, наконец, очень емкое „мне хорошо“. Почему так привязались к иностранному слову? А вдруг потому, что здесь включен этот культ „кату“?»
3
Многое в повседневном нашем не очень-то «комфортном» друг для друга обиходе автор книги связывает со слишком уж долгим советским временем.
«…Корень советского зла – не в материализме или марксизме, а в том, что каждый может над кем-нибудь издеваться».
Этот корень – «в очереди, в коммуналке, в непрестанных и злых советах подавальщиц и продавщиц, – словом, в том, что несчастные, измордованные люди норовят пнуть любого, кого не боятся. Особенно меня удивляют жалобы на нынешнее хамство. …Ведь грубили на моих глазах все семьдесят с лишним лет, а сейчас все-таки меньше».
Уважение к чужой свободе оказалось самым трудным делом не только для бывших советских людей (тех, собственно, кому сейчас больше тридцати), но и для их детей.
Девочка – или, скажем, барышня лет двадцати (не говорим уж про молодую даму) – без конца напоминает матери, что она «уже взрослая» и поэтому – «не надо меня учить!» Что ж – это можно бы принять во внимание. Защищать свою самостоятельность – это понятно и нормально; у нас в России потребность человека в самостоятельности часто недооценивают.
Повторю – можно разделить ее чувства и притязания. Если бы не одно «но»: эта же самая молодая особа всегда готова с энтузиазмом «учить» ту самую свою несвоевременно взявшуюся за воспитание маму, как ей самой надо жить. Да еще к тому же подробно поясняя, как неправильно она живет сейчас, пренебрегая ценнейшими советами дочери.
Глядишь – о праве матери на самостоятельность (а с годами эта потребность – открою секретик юным! – отнюдь не уменьшается, впритык до полной дряхлости) речь как-то не заходит. Нечто должна – только мать. И прямо-таки начинаешь радоваться за эту маму – кабы она не встретилась случайно со своим умным ребенком, так и прожила бы свою жизнь, погрязнув в неправильностях.
…Тут вспоминаются размышления Натальи Трауберг о разнице между тоталитарным и авторитарным строем: «Разница проста: лезут тебе в душу или нет». И опять – тоталитарный строй кончился, а его наследство поселилось в душах бывших советских людей, да и их детей, и даже внуков – надолго.
Один из важных компонентов этого наследства – раздражение и злость, по поводу и без повода. На этом даже объединяются в странные компании. «Вот – дама, вот – тетка. Что у них общего?
Пронзительная злость. …Главное – можно вместе возмущаться всеми и всем».
Наталья Трауберг пишет, что главный закон советского времени был прост (и, можно добавить, ужасен): «к другим – беспощадность, к себе – вседозволенность».
Советская власть учила именно беспощадности к врагам. В середине 30-х годов, в так называемое «сталинское» время (Сталин самовластно управлял страной почти тридцать лет), людей заставляли выходить на демонстрации с плакатами. На этих плакатах было требование не вообще наказания тем, кто под пытками (о том, что в советской тюрьме людей подвергали жестоким пыткам, чтобы они признались в том, чего не совершали, до поры до времени никто не догадывался) назвал себя японским шпионом и бог знает кем, а именно – РАССТРЕЛА.
Отсюда – несколько печальных свойств сегодняшних российских людей, доставшихся им по наследству. Наследство копилось, как уже было сказано, долго – семьдесят с лишним лет…
Сегодня видно, как привыкли люди к мысли о важности возмездия. Да, в этом есть, конечно, наша естественная, необходимая для правильной жизни общества жажда справедливости. Тот, кто совершил что-то очень плохое, должен быть, во-первых, найден (это – обязательно; но именно этого-то у нас часто не хватает…). Во-вторых, его вина должна быть досконально доказана – для того и существует суд присяжных, чтобы не юристы, а люди, обладающие простым здравым смыслом, решали – убедительны ли доказательства вины подсудимого? И в-третьих, он должен понести наказание.
Паршиво, когда к желанию по справедливости наказать зло примешивается злорадство, а также чувство мести.
В книжке, о которой я пишу, для отношения к злу находятся совсем другие измерения, другие понятия – о которых многие сегодня, привыкнув упрощать этические требования, и представления не имеют.
4
Наталья Трауберг пишет о главном герое детективных рассказов Честертона патере Брауне: «Зло он обличает прямо и резко, а людей почти всегда просто уводит от возмездия, заменяя его попыткой пробить уши самым мирным, необидным способом».
Читать и перечитывать Честертона стоит, я бы сказала, – в любом возрасте. Польза здесь – бесспорная.
Его герой, патер Браун, несомненно, жизнерадостен. Мы не найдем у него и следов того, что одни называют депрессией, а другие торжественно оповещают: «У меня плохое настроение!» – предлагая всем присутствующим, так сказать, учитывать этот важнейший факт. Хотя, казалось бы, наше настроение должно остаться нашим сугубо личным, частным делом, не правда ли?.. Ну, сейчас у нас не о них речь, а как раз о тех, кто хозяин своих страстей.
Так вот – Наталья Трауберг, понимающая Честертона и его героев как мало кто другой, проводит тонкую разницу между «бодрым, бесчувственным невниманием к скорби и злу» – и «надеждой», которая и помогает патеру Брауну сохранять жизнерадостность в мире, где столько горя и зла. А чужое горе печалит его больше, чем свое собственное.
Его печалит зло, воплощенное в тех преступлениях, которые он расследует. Одних преступников отец Браун, раскрыв их преступления, доводит до наказания. От наказания других отмахивается – что будет, то будет: «Наказан преступник по земному закону или не наказан, священник стремится к тому, чтобы он переменился, покаялся. Остальное он с евангельской легкостью предоставляет другому суду. Легкость эта – не удобство, небрежение или легкомыслие. …Это именно легкость. Отец Браун не падает под тяжестью зла. Он приветлив и прост…»
Когда читаешь эти простые определения человеческой личности и поведения, невольно впадаешь в грусть… Потому что – оглянемся-ка вокруг: много ли увидим тех, про кого можно сказать – приветлив и прост?
Впрочем, будем утешаться тем, что и в Англии времен Честертона они, возможно, не встречались на каждом шагу…
И далее – о печали: чувстве, явно вытесненном из нашей сегодняшней жизни другими, более броскими, например – злобой.
Действительно – похоже, что круг наших чувств на глазах сужается, упрощается, теряет важные оттенки. То есть – набор чувств становится беднее. Это все-таки скорее плохо, чем хорошо…
«В его реакции, – пишет Н. Трауберг о патере Брауне, – иногда слышишь гнев (не злобу!), но особенно сильна в ней печаль. Редко встретишь встречается такое точное изображение печали, прямо противоположной ее подобиям, от каприза до отчаяния, как в рассказе „Око Аполлона“». Отец Браун в этом рассказе понял, что убийство совершил тот, кто объявлял себя жрецом Солнца. «Все глядели на него, но он сидел так же тихо, отрешенно, и круглое лицо его хмурилось, словно он горевал о ком-то или за кого-то стыдился. Голос его был ровен и печален». Читая, вдруг начинаешь понимать ценность печали.
В первом же рассказе о патере Брауне Честертон пишет о знании зла – профессиональной черте священников. Люди идут к ним на исповедь. И некоторые исповедуются в грехах поистине страшных. В статьях Н. Трауберг о Честертоне рассказано, как однажды при нем молодые люди «сокрушались о том, что священники не знают темных сторон жизни». А Честертон, пойдя в тот вечер гулять со священником, впервые услышал от него то, что вложил затем в уста своего героя: «Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло?».
«Знание зла, – пишет Наталья Трауберг, – вызывает в нем очень глубокую печаль, но не ведет к болезненной искалеченности».
5
Напоследок – вполне личное: то, что поразило и запомнилось с самого первого чтения рассказов Честертона. Это был рассказ «Летучие звезды». Необычайно умелый, талантливый жулик – на дереве, с тремя украденными им крайне дорогими бриллиантами. Под деревом – отец Браун. Он уговаривает сидящего на дереве. Я выделю курсивом те его слова, которые поразили меня в юности – и запомнились наизусть, со всеми знаками препинания:
«– Я хочу, чтобы вы их отдали, Фламбо, и я хочу, чтобы вы покончили с такой жизнью… Можно как угодно долго держаться на одном и том же уровне добра, но никому никогда не удавалось удержаться на одном и том же уровне зла: этот путь ведет вниз». Три бриллианта упали с дерева на землю. И в других рассказах мы встретим уже иного Фламбо.
Тот, кто подумает, что так не бывает, – ничего не знает о жизни.
В ПЯТОМ УГЛУ
1
Многие, если и не смотрели сами, то слышали про давний фильм «Ко мне, Мухтар!». Он был снят по рассказу писателя Израиля Меттера (1909–1996) «Мухтар» – про собаку из уголовного розыска и ее проводника, про то, как преступник, которого помогала взять собака, стрелял в нее в упор и что было потом…
Но И. Меттер – автор и других, меньше известных, но очень хороших произведений.
Личная судьба этого замечательного писателя была драматичной. В советские годы он не мог рассказать об этом в печати. Но зато написал в 1967 году повесть «Пятый угол» и положил ее в свой стол. Спустя двадцать лет началось новое время, советская цензура отступала на глазах – и в 1987 году Меттер вынул рукопись из стола и выпустил свою повесть маленькой книжкой. Она так всем понравилась, что в 2009 году была переиздана. Недавно я купила ее и с удовольствием прочитала.
Эту книжку, о которой я расскажу позже, можно, конечно, читать в любом возрасте, но не мешало бы прочесть до шестнадцати – потому что чем раньше вы узнаете о некоторых чертах советского времени, тем скорее поумнеете и составите о той далекой для вас эпохе свое собственное мнение.
Если правду о своем времени он писал в 60-е годы «в стол», это совсем не значит, что в рассказах для печати он это время восхвалял. Меттер был человек очень честный и искал способ критически высказываться о своем времени и в подцензурной советской печати. И он его нашел – стал писать с виду бесхитростные рассказы для подростков и юношества, в которых был глубоко заложен критический заряд: в них повергался беспощадному анализу официальный советский язык. Те самые советизмы, на которых сначала строилась речь партийных начальников на собраниях и их пропагандистские газетные статьи, но за полвека советской власти, к середине 60-х они уже глубоко проросли в повседневную речь людей, делая ее бесцветной, тупо-бюрократической.
В рассказе «Свободная тема» два главных героя. Это молодые учителя – девушка и юноша. В повести постоянно слышится речь советских начальников – партийных чиновников районного масштаба: «– Почему же вы нам не сигнализировали?», «Мы тут побеседовали с Ольгой Михайловной и с инспекторшей облоно. Обе они считают, что наша школа должна реагировать», «В этом классе у вас вообще идейный разброд», «– …Нельзя подменять воспитательную работу развлечениями. Всему свое место и время. <…> Мне кажется, Ольга Михайловна, что у вас слабо ведется воспитательная работа с учителями», «– …И в целом педагог Охотников прививал своим ученикам сомнительные идеи, вредные по существу и далекие от задач воспитания нашей молодежи …», «– Вы не уважаете коллектив! – крикнула инспекторша», «И еще он сказал, что совершенно согласен с инспектором: к педагогу Охотникову надо присмотреться».
Увольнение Охотникова из школы сопровождается привычным набором лицемерных напутствий:
«– Больше того, я убежден, что в другой школе вам безусловно удастся завоевать доверие и любовь коллектива.
Он встал и протянул мне свою короткую руку, точно тем же движением, каким делал это год назад, когда направлял меня в эту школу, из которой сейчас убирал… И слова о доверии и любви коллектива он тоже произносил тогда. Насколько я заметил, он всегда разговаривает „крупноблочным“ способом. У него нет в запасе отдельных слов, которые можно переставлять, а есть блоки, из которых он строит свою малогабаритную речь».
Охотников немало размышляет в повести над этими особенностями советской жизни: «Мальчиков и девочек мы учим в школе связному изложению своих мыслей, а тут взрослый дядя бубнит знакомые всем сочетания звуков, да еще записанные не им, а кем-нибудь из инспекторов. Может, потому и надо писать все это, что говорить без мыслей гораздо труднее? Попробуй выучи наизусть пустую трескотню, да еще такую, в которой нельзя переставить ни одного слова. Тут, действительно, уже вопрос механической памяти, а она может подвести».
Но не только размышляет, а то и дело почти инстинктивно противостоит ей в разговорах с разными персонажами рассказа.
«Человек должен быть хозяином своей судьбы.
– То есть? – спросил я».
Сам вопрос этот весьма примечателен. Дело в том, что в советской жизни предполагалось, что все всё понимают одинаково – и все говорят на одном языке, не вдумываясь в содержание произносимого. На самом деле человек в Советском Союзе ну никак уж не был хозяином своей судьбы. Но он должен был делать вид, что принимает это утверждение всерьез. Между тем второй герой рассказа сохранил свое живое и оригинальное отношение ко всему, что видит и в чем участвует – и даже сумел не заразиться общесоветским языком. И он путает советским чиновникам, ведающим школьным образованием, все карты, – что неминуемо ведет к его увольнению из школы. На решающем собрании некоторые пытаются его защищать – но он сам им мешает, упорно не желая принять пустоту советского языка за норму.
«– …Товарищ Охотников совершил грубые ошибки, но это потому, что он у нас недавно, вот осознает сейчас, поварится в общем котле, и все будет в порядке.
Когда мне дали слово, я с места сказал, что не могу осознать то, с чем не согласен».
И хотя девушке-героине он явно нравится, она все равно норовит его «воспитывать» – просто не знает, как иначе общаться. Их диалог – это две разных системы речи, поскольку она-то привычно пользуется советскими штампами.
«– Если хочешь с ребятами поговорить, то говоришь обо всем, а не то чтоб на определенную тему… Они же спрашивают о чем попало…
– Значит, нам надо идти у них на поводу? – спросила я его».
«– Ты циник, – сказала Тамара. – Ты ни во что не веришь.
– Я верю в правду, – сказал я.
– Правда может быть нашей, а может быть и не нашей.
– Каким же путем ты узнаешь, чья она?
– А ты каким?
– Если я глубоко в нее верю, если она моя, значит, она наша. Потому что я ведь тоже наш. А тебе для выяснения истины надо непременно сбегать в райком комсомола».
«А я не могу свои личные отношения ставить выше общественных».
Молодой человек с его не омертвевшим языком – не уникален в повести. Там действует еще пожилая учительница, которой так же, как ему, претят штампы советской речи, за которыми нет живого, сочувствующего отношения к людям
«– Мне, милочка, уже поздно переучиваться.
Инспекторша улыбнулась.
– Учиться никогда не поздно, Варвара Никифоровна. Стоит ли проявлять такую нетерпимость к критике?
– Ах, да оставьте вы свои пошлости! – простонала вдруг Варвара Никифоровна».
Вот это «простонала» здесь особенно выразительно – слишком много лет пожилая интеллигентная учительница все это слышит, но привыкнуть не может и мучается.
2
В другом рассказе Меттера тех же 60-х годов – «Два дня» – другой вариант: героиня рассказа хорошо понимает советский язык, но сама им почти не пользуется. «Если бы Маша Корнеева загодя меня предупредила, что в шестой группе имеются нездоровые настроения, я, может, как-нибудь подготовилась бы к этому и все обошлось бы без скандала».
Зато старшие товарищи (это выражение было очень в ходу в советское время) затопляют свои разговоры с ней этим языком. Вот героиню представляют в новом месте ее работы – в училище:
«– …Секретарь нашего комсомольского комитета. Опыта еще маловато, но вкус к общественной работе уже есть. Будет работать с огоньком», «– Вот это я понимаю, комсорг! – громко сказал он <…>. – Сразу видно живинку в деле!», «Нашему училищу нужен опытный комсорг, делающий свое дело с огоньком, с живинкой, настоящий вожак молодежи …».
Интересно, что эта «живинка», попавшая в официальный, «партийный» язык из народной речи, полностью потеряла в ней всякую живость, превратившись в лицемерный псевдонародный орнамент партийных установок.
«– <…> Разве сотни тысяч комсомольцев, по первому зову партии отправившиеся на целину, не пренебрегли подчас собственной выгодой, удобствами, карьерой во имя общих интересов?».
«– Иждивенческие настроения, – сказала Вера Федоровна».
«– <…> И все для кого? Для наших девушек. Для их светлого будущего. А они еще фокусничают, крутят носом…»
И двадцать лет спустя эти же привычные слова мы встретим в публичном выступлении тогдашнего секретаря ЦК КПСС М. С. Горбачева на заседании Политбюро ЦК КПСС 11 марта 1985 года, перед открытием внеочередного Пленума ЦК КПСС, где его выберут Генеральным секретарем ЦК КПСС, и он начнет Перестройку: «Нам нужно набирать темпы, двигаться вперед, <…> ясно видеть наше светлое будущее». Пытаясь повернуть страну к новому (и повернул!), он нередко продолжал пользоваться старым советским языком – ведь другого он, всю жизнь находясь на партийной работе, просто не знал.
В рассказе современного писателя Виктора Пелевина – рассуждение о том, как именно это происходило: «…У советского человека, помимо физического, имелось несколько тонких тел, как бы наложенных друг на друга: бытовое, производственное, партийное, военное, интернациональное и депутатское. <…> Происходящее на комсомольском собрании практически не отличается от одержания духом – участники точно так же предоставляют свои тела некой силе, не являющейся их нормальным „я“, разница только в том, что здесь мы имеем дело с групповым одержанием системой. Смысл провозглашавшегося когда-то „воспитания нового человека“ – сделать это одержание индивидуальным и постоянным».
В повести «Мухтар» И. Меттер демонстрировал, как одна недлинная фраза может содержать целый набор советизмов: «На общем собрании работников питомника Дуговец сказал, что равняться надо именно по таким труженикам, как проводник Глазычев, который относится к своим обязанностям не формально, а творчески».
В каждой повести Меттера появляются новые советизмы:
«Председатель сказал:
– Только этого не хватало в нашем героическом городе – коллективки! В условиях блокады коллективка – преступление, за которое надо карать по законам военного времени» («Пятый угол»).
В те же самые годы – 1967–1968, «расцвет» брежневского времени, – за «коллективку» прорабатывают (это – тоже советизм) на партийном собрании в Киеве известного писателя, автора знаменитой книги «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, а он защищается: «Я и до прочитанных вам здесь писем неоднократно подписывал коллективные письма и обращался с ними в вышестоящие органы власти и партии».
3
В писавшейся «в стол» повести «Пятый угол» Меттер рассказывает о том, как его герою (в котором угадываются автобиографические черты) сначала мешает пятый пункт анкеты (ее обязательно заполняли при поступлении в высшее учебное заведение) – «социальное положение»: «а было этих социальных категорий пять: рабочие, крестьяне, интеллигенция, служащие, кустари и пр. Я числился по самой последней, по пятой. Отец мой кормил семью из шести человек всеми доступными ему кустарными способами. <…> Мы жили бедно, но анкетное клеймо горело на моем лбу – сын частника. <…> Четыре года подряд я сдавал экзамены в институты, перетаскивая мои позорные документы из одной приемной комиссии в другую, и четырежды не находил своей фамилии в длинных списках принятых». А после войны «пятый пункт» – это национальность. И в этой графе у героя повести появляется слово «еврей». И начинается новая – только уже не объявляемая государством, а проводящаяся подспудно полоса дискриминации.
В этой повести автор демонстрирует и обсуждает особенности советской речи свободней, чем в печати, – фиксирует, например, такую важную черту советской жизни: «Долгие годы завоевывалось у нас право человека, описывающего исторические события, свидетелем которых он был, говорить от первого лица.
Не полагалось произносить местоимения „я“. Следовало писать „мы“. „Я“ считалось недостоверным. Говорить надо было только от лица народа».
Венгерский писатель Д. Ийеш заметил эту нашу особенность еще в середине 30-х годов в своей книге «Россия: 1934»: «Все здесь говорят во множественном числе. „В прошлом году, – заявляет некий поэт, – мы выплавили столько-то и столько-то тонн стали“. Я с удивлением смотрю на собеседника, взгляд мой против воли останавливается на его тонких, изнеженных пальцах. „Взялись мы окучивать капусту, – сообщает он чуть погодя, – и за две недели обработали сто восемьдесят тысяч гектаров“. И дальше, в том же духе: „Когда мы поднялись в стратосферу…“ – „Как?! И вы тоже летали?“ – „Нет-нет, трое ученых, которые, к несчастью, погибли“.
Усматривать ли в замене местоимений перестройку индивидуального самосознания и формирование коллективного духа? Кто такие эти „мы“, кто тут с кем отождествляет себя?
Для западного слуха все это поначалу звучит странно. Как показывает приобретенный мною опыт, народ отождествляет себя лишь с выстраданными бедами и причиненными ему несчастьями. „Да-а, войну мы проиграли“. Но экспроприацию скота проводили уже не мы, а правительство; по-моему, даже сами члены правительства формулируют именно так. „Мы прокладываем канал Москва – Волга“, – говорят те, кто всего лишь одобряет это начинание. Остальные говорят: они.
Человеку с Запада, конечно, кажется подозрительным это странное единение».
Талантливые отечественные литераторы тоже хорошо видели эту черту и высмеивали ее. Протоиерей Михаил Ардов рассказывает в одной из своих мемуарных книг, как в середине 30-х кто-то из знакомых упрекнул В. Стенича (замечательного переводчика, которому через несколько лет суждено было безвинно погибнуть в застенках ленинградского Большого дома):
«– Нельзя называть большевиков „они“. Надо говорить „мы“!
– Ну ничего, – ответил Стенич, – придет время, „мы“ „нам“ покажем!»
После доклада крупного партийного чиновника А. Жданова в августе 1946-го, где он обвинил двух замечательных литераторов – Анну Ахматову и Михаила Зощенко – в немыслимых грехах, их исключили из Союза писателей и лишили продуктовых карточек. Писатели и критики дружно травили недавних уважаемых коллег в статьях. «Ведь Зощенко и Ахматова сильны не сами по себе, – писал А. Фадеев. – Они являются как бы двумя ипостасями глубоко чуждого и враждебного нам явления».
А Меттер оказался одним из пяти писателей, не побоявшихся захлопать на писательском собрании после выступления затравленного Зощенко…
Вернемся к «я» и «мы». Михаил Ардов вспоминает, как в конце 50-х – начале 60-х годов «Борис Леонидович [Пастернак] рассмешил Анну Андреевну [Ахматову] и всех нас такой фразой:
– Я знаю, я – „нам не нужен“…».
Издевался над этим официальным «мы» и великий композитор Шостакович. Его дети вспоминают, как в 1960-е годы, «подойдя к кассе, мы увидели стоящего рядом с кассой Жана Поля Сартра, который старательно пересчитывал довольно толстую пачку купюр. [Советская власть подкупала большими гонорарами некоторых европейских писателей, чтобы они писали о ней хорошо. – М. Ч.] Отец метнул на француза быстрый взгляд и шепнул мне в самое ухо:
– Мы не отрицаем материальной заинтересованности при переходе из лагеря реакции в лагерь прогресса».
4
Напоследок – о том, как спекулировали советские властители словом «народ».
«– К вашему сведению, – сказал Дуговец, – кино снимается для народа.
– А я кто? – спросил Глазычев.
– А вы младший лейтенант милиции Глазычев» («Мухтар»).
Возлюбленная поэта Б. Пастернака, послужившая прототипом для обаятельной героини «Доктора Живаго», вспоминала разговор Пастернака с главным партийным начальником над писателями Поликарповым в 1958 году, когда началась официальная травля поэта за то, что он посмел передать рукопись своего собственного романа за границу. «– Но гнев народа своими силами нам сейчас унять трудно, – заявил Поликарпов. <…>
– Как вам не совестно, Дмитрий Поликарпович? – перебил Боря [Пастернак], – какой там гнев? <…> „Народ!“, „народ!“ – как будто вы его у себя из штанов вынимаете. Вы знаете прекрасно, что вам вообще нельзя произносить это слово – народ».
«…Некоторые литераторы, – писал в 1965 году Комитет государственной безопасности, докладывая в ЦК КПСС о настроениях общества, – огульно чернят завоевания нашего народа последних лет».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.