Текст книги "В тени старой шелковицы"
Автор книги: Мария Дубнова
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Начало катастрофы
…И тут Оля потеряла кольцо. То самое, талисман, перстень-маркизу, три камня в золотой оправе: бриллиант, рубин и сапфир. Носила не снимая, привыкнув видеть его утром и вечером. Перстень был оберегом, и вот утром сняла его на секунду, чтобы умыться. Умылась. Открыла глаза. Кольца нет.
По спине пробежал холодок.
Беда.
В комнате никого. В коридоре Паша моет пол. Соседи только что заходили муки занять, так они ушли, а потом Оля решила умыться. Да, точно. Умыться, потому что случайно выдохнула в муку, и брови с волосами покрылись белой пылью. Она чихнула и пошла умываться. Соседи ушли.
Или она не дождалась, пока они уйдут, и побежала умываться? Может, и так. А если так – куда делся перстень? И когда она его сняла? Прямо перед умываньем? Или когда муку доставала?
Олю прошиб холодный пот. Она выбежала в коридор.
– Паша! Ты сейчас в комнату заходила?
– Не… – Паша хлюпнула носом, втянула сопли. У нее все время были сопли, и она их время от времени высмаркивала в подол ситцевой юбки. – Я тута мою. Скоро домою, Ольга Михална, и пойду.
Оля вбежала обратно в комнату, поползла по полу вокруг умывальника. Еще раз прохлопала ладонью стол, раковину. Кольца не было.
Шел февраль сорок восьмого. Уже Жданов произнес свои знаменитые слова о «безродных космополитах»[17]17
В январе 1948 года секретарь ЦК ВКП (б) по идеологическим вопросам А. А. Жданов заявил на совещании деятелей советской музыки: «Интернационализм рождается там, где расцветает национальное искусство. Забыть эту истину означает… потерять своё лицо, стать безродным космополитом».
[Закрыть]. Почти год уже по стране шли суды чести: общественность осуждала тех граждан – как правило, евреев, – которые совершили что-то неподобающее, но, к сожалению, не наказуемое с точки зрения Уголовного кодекса.
Липецкий тракторный решил не отставать. Что это? Директор – Кацнельсон, главбух – Хоц. И 21 февраля четверо бдительных и партийно-ответственных работников машиносчетного цеха составили акт, что из прибывшей на ЛТЗ первой партии машин «Мерседес» работала только одна, а из второй партии – только три машинки. То есть Хоц купил тридцать восемь машинок, из которых работало только четыре!
Колесо завертелось. Приехала комиссия, стали разбираться. В актовом зале устроили суд чести. Соломон пришел на этот суд с бумажками, тряс актами приемки, показывал ведомости. Пожимал плечами: сейчас март, цех был запущен в сентябре, если машинки не работали, как же вы считали на сломанных машинках? Да, «Мерседес». Это хорошая фирма! Это качественная техника! Да при чем тут низкопоклонничество перед Западом, что за чушь вы несете?! Нет, я согласен с линией партии, согласен, согласен! Великий Сталин…
Соломона никто не слышал. Гул стоял в актовом зале. Составили протокол. Кацнельсон вышел после собрания, не взглянув на своего главбуха.
Вечером Соломону вызывали врача. Давление 250 на 140. Криз. Лежать, не вставать. Ныло сердце. Кружилась голова, во рту пересыхало.
На фоне стресса резко поднялся сахар, Соломон вспомнил и о почти забытом диабете, и об ишемии. Но, отлежавшись неделю, вышел на работу. Подумал, что нужно срочно затребовать с Цельева машинки. Напомнил себе, что хотел еще ввести большую механизацию учета. Но энтузиазм пропал. По территории завода мимо Соломона спокойно ходили люди, которые на собрании кричали ему в лицо какие-то гадости: буржуйский космополит, западный прихвостень, фабрикант… Какой фабрикант? Соломон стоял с ними в одной очереди в столовой, они же, не стесняясь его присутствия, громко между собой говорили о том, что жиды обнаглели, везде пролезли, своих понаставили… Начали болеть ноги, иногда он их просто не чувствовал. Врач сказал: «Диабетическая нейропатия, меньше нервничайте, пройдет». Соломон грузно опирался на палку. Старался не прислушиваться к разговорам.
Вообще, он что-то сдал последнее время. Давление не спадало, приходилось то и дело брать больничные. Правда, бухгалтерия теперь, с легкой руки Соломона, работала ровно и точно, и отсутствие главбуха никак не влияло на сроки сдачи отчетов и баланса… Кацнельсон передал через секретаря, что будет неплохо, если Хоц возьмет на некоторое время отпуск и уедет. Сдав полугодовой отчет, Соломон попросил, не надеясь особенно, путевку в Кисловодск. Но дали.
В санатории давление пришло в норму. Оля писала из дома, что все нормально, лечись, за нас не волнуйся. Боря скучает, Мика скучает, я скучаю. Лечись.
Когда Соломон в конце августа вернулся в Липецк, на заводе вовсю работала новая комиссия. В столах бухгалтерии рылись люди, доставали папки, перебирали бумаги. Требовали какие-то отчеты за сорок четвертый и сорок третий годы. Соломон не знал, где лежат те бумаги: «Я же пришел на завод в августе сорок шестого!» Проверяющие усмехались: «Ну да, ну да. Понятно», – и смотрели с прищуром, проницательно.
Наконец пытка кончилась. Седьмого сентября 1948 года приказом директора главбух Соломон Хоц был освобожден от занимаемой должности.
Нужно было съезжать с квартиры.
И они уехали в Москву.
Арест
Соломон устроился старшим бухгалтером на СВАРЗ – Сокольнический вагоноремонтно-строительный завод. Ему дали от завода квартиру, и примерно полгода, до апреля 1949-го, он проработал в Сокольниках. Потом до СВАРЗа докатилась липецкая волна – дело о неработающих счетных машинках к этому времени выросло в большое уголовное производство, комиссия обнаружила растраты 1943—1944 годов, было объявлено, что Хоц причастен… Со СВАРЗа его уволили на всякий случай, не дожидаясь неприятностей.
С квартиры пришлось съехать.
На Гучковку ехать было холодно, вокруг еще лежал снег, к сестрам Соломон больше решил не соваться, Ефим все еще снимал на Сходне две комнаты у Тони… Взяв чемоданы, жену и сыновей, Соломон приехал в Перловку.
К дяде Муне.
Дядя Муня – маленький еврей с огромным животом, широченные штаны на подтяжках, длинный нос, усы и лысина. Во все годы советской власти у него был собственный маленький ларек в Москве, на Каланчевке, где он с женой, тетей Анютой, ухитрялся продавать все – от творога до ниток и спичек. Тетя Анюта была сестрой Мэхла Файвелевича, Олиного отца, и доводилась Оле родной тетей.
Дядя Муня пользовался большим авторитетом среди евреев Перловки. Он часто заходил в местную синагогу – маленький сарай во дворе у одного парня, без дяди Муни не составлялся миньян[18]18
Миньян (в иудаизме) – кворум из десяти взрослых мужчин (старше 13 лет), необходимый для публичного богослужения и коллективной молитвы.
[Закрыть]. Дома, в шкафу, в специальном мешочке, у дяди Муни лежали припрятанные филактерии и талес[19]19
Филактерии (тфилин) и талес – элементы молитвенного облачения иудея. Филактерии – две небольшие черные коробочки из кожи кошерных животных, содержащие написанные на пергаменте отрывки из Торы. Одна филактерия привязывается во время молитвы к бицепсу левой руки, возле сердца, другая – в центре лба. Талес – молитвенное покрывало, которое надевается во время утренней молитвы и чтения Торы.
[Закрыть]. В тумбочке у кровати лежала Тора, дядя Муня читал на иврите.
Дядя Муня женился на своей Анюте в 1930-м. Бабушка Фейга, которая жила с дочерью, была не в восторге: Муня к этому времени уже был разведен, у него даже где-то росли два сына! Ужас! Правда, Муня ни разу о своих сыновьях вслух не обмолвился, ни разу о них невесте не напомнил, но все равно – где вы такое видели, вы подумайте! Но Шейна сказала: «Ничего страшного. Разведен, не разведен – в наше время это не имеет значения. Анюте тридцать восемь лет, если она сейчас не выйдет замуж, то не выйдет уже никогда». Ее послушали – и согласились. Шейна подарила невестке на свадьбу жемчужное ожерелье, все так и ахнули, когда Анна надела его прямо на свадьбе.
Она посидела в нем за праздничным столом, еще немного полюбовалась жемчугом после свадьбы. А потом практичный Муня продал свадебный подарок Шейны и купил на вырученные деньги полдома в Перловке, с садом. Родня в ужасе всплеснула руками, а Шейна и бровью не повела: дом так дом. Может, так даже и лучше.
В этот дом они вернулись из эвакуации, в этот дом к ним прибилась тетя Лиза, сестра тети Анюты, та самая, которую Соломон как-то привозил к себе в Коломну. И в этот дом в Перловке, маленький, уютный, с теплой печкой и геранями на окнах, и привез Соломон в апреле сорок девятого свою семью.
Детей у Муни с Анютой не было, и, как малыши меняют налаженную жизнь, они узнали только теперь. Но жаловаться не стали, наоборот – через месяц они настолько смирились с новой для себя реальностью, что неслись из своего ларька домой пораньше, чтобы успеть искупать Мишку или почитать Борьке «Робинзона Крузо». Дядя Муня, которому выпало еще и кормить Соломонову семью, почувствовал себя единственной опорой рода и большой семьи, заважничал и начал показательно ворчать на Анюту и Лизу. А иногда подмигивал при жене молоденьким девчонкам-рабфаковкам, покупавшим у него в ларьке крупу и булавки. Тетя Анюта злилась, пыхтела и выразительно втягивала носом воздух.
Прожив месяц у дяди Муни и дождавшись теплого мая, Оля с Соломоном решили съехать из Перловки на Гучковку, в свой дом. К тому же там рядом была Сарра с детьми, Шейна.
Утром четвертого июня Соломон спешно допил чай, чмокнул жену: «Все, умчался! Надеюсь, сегодня приду с победой!» – и побежал на станцию. Он ехал в Москву, в министерство, к одному знакомому человечку: Соломон три дня назад позвонил насчет работы, и его попросили зайти сегодня, с десяти до двенадцати.
Вечером Соломона долго не было. Оля сидела на веранде, ждала. Наконец услышала, как хлопнула калитка. Не выдержала, побежала навстречу.
По дорожке шел Фима. Оля даже не сразу его узнала: у свояка было почерневшее, словно перевернутое лицо.
– Фима? Что? Что-то с Саррой? С детьми? С отцом? Да что случилось, Фима! Фи-ма!.. – Оля трясла Ефима за плечи.
Тот молча смотрел на нее. Потом губы его разлепились, и он что-то произнес. Оля не поняла.
– Что ты сказал?
– Соломона арестовали.
Оля стояла на дорожке, держала Ефима за плечи. Смотрела на него. Был теплый вечер, совсем еще светло, и сильно пахло шиповником.
– Что ты сказал? Я не поняла… – Оля нахмурила брови и сощурила глаза, чтобы лучше сосредоточиться.
Ефим повторил. Соломона арестовали прямо в министерстве, его ждали. Вернее, он зашел, назвался, и его попросили подождать. И за ним приехали. Уже потом, вечером, какой-то человек позвонил Ефиму и быстро сказал об аресте.
– Где он?
– Не знаю.
– Фимочка, миленький, я тебя прошу, узнай, узнай, пожалуйста…
– Да знаю я без твоих просьб… Иосиф сейчас тоже по своим каналам пытается узнать…
– Ой, – Оля покачнулась. До нее постепенно стало доходить известие. Ефим подхватил ее под локоть, аккуратно повел обратно на террасу. Дети спали. Посадил, полез в буфет:
– Где у тебя валерьянка?
– Не помню. Там, да. Не помню…
Нашел. Накапал. Уложил в кровать. Олю зазнобило. Ефим порылся, нашел старое одеяло, накрыл ее. Озноб не проходил. Оля резко села в кровати.
– А как же? Как теперь? Это ошибка. Его должны отпустить. Он ни в чем не виноват!
Ефим молчал.
– Его должны отпустить! Фима! Посмотри, сколько у нас картошки?
Фима заглянул под стол.
– Нормально, еще есть. На неделю хватит.
– И крупа еще есть. Ничего. Неделю протянем. А дальше разберутся – и его отпустят.
Фима взглянул на невестку.
– Оля, тебе нужно успокоиться. Ты не имеешь права сейчас впадать в истерику. У тебя дети.
– Да. Я знаю, – Оля, не понимая, смотрела на свояка. – Ты что, решил мне напомнить о моих обязанностях?
– Я думаю, тебе нужно искать работу.
Ночью за Олей никто не пришел. Обыска тоже не было. Переночевав, Фима отправился к своим. Через пару часов на Гучковке уже была Шейна, Сарра с девочками, к обеду приехал из Перловки дядя Муня с мешком продуктов и деньгами.
Шейна окидывала взглядом запасы, прикидывала, как далеко с Гучковки топать до магазина, сколько кварталов до колонки с водой… Дом был большой: кухня, просторная комната с печкой, четыре маленькие спальни: две изолированные, две смежные. «Ничего, все уместимся», – кивнула Шейна.
Решено было всем переехать на лето на Гучковку: там Шейна могла бы присматривать за внуками, пока Сарра на работе – она весной устроилась технологом на Сходненский стекольный завод, и пока Оля ездит в Москву… по делам. По каким делам, Шейна уточнять не стала, все и так поняли. Дядя Муня кивнул. Отлично.
– Боре в школу 1 сентября. В первый класс, – непонятно к чему произнесла Оля.
– Пойдет, конечно. Тетрадки купим, – торопливо закивала Сарра. Шейна подхватила:
– А бруки я ему сама сошью, высший класс. У меня тонкое сукно есть, хотела Сарре юбку сострочить, но лучше Борьке бруки. Оль, что у тебя с обедом? Народу полно, все есть хотят.
– Я… С обедом?
– Понятно. Сиди, я посмотрю, – и Шейна ткнула в бок Сарру: не отходи от сестры, валерьянки ей накапай, давай, давай, не сиди сиднем…
Через неделю удалось узнать, что Соломон Хоц был арестован по «липецкому» делу и этапирован в Липецк, в городскую тюрьму № 6. Он прислал оттуда папаше письмо с просьбой найти ему хорошего адвоката, писал, что дело его очень простое, невиновность доказывается с математической точностью, и потому – главное пусть будет нормальный адвокат, и скоро, скоро он выйдет на свободу, полностью реабилитированный…
Марина очень некстати тяжело заболела, и Шейне пришлось съехать с Гучковки с больной внучкой, прихватив с собой и Галю. Оля с детьми отправилась в Москву «искать правду».
Братья и сестры
Каждый вечер они ехали ночевать к одной из Соломоновых сестер. Микуну все эти переезды очень не нравились, он поначалу скандалил, но, получая каждый раз несколько жестких тычков в попку, постепенно смирился. Борька же относился ко всему философски. Он знал, что папа внезапно заболел, его отвезли в больницу и мама каждый день к нему ездит. Скоро папа выздоровеет, и мы вернемся домой.
Правда, куда именно – домой, Борька не очень задумывался. Дом – это где папа, мама и еда.
С едой было трудновато. Приезжая к очередной тете – Оле, Поле, Мане или Ане – Борька сразу начинал принюхиваться: скоро ли ужин? Их с Микуном сажали за стол, тетки и их мужья о чем-то тихо говорили с мамой, и Борька потихоньку тянул по кусочку хлеба, себе и брату. Потом следовал обычный вопрос, всегда-всегда спрашивали:
– А вы голодные?
И мама всегда-всегда отвечала, что она сытая, конечно, и есть не хочет, а вот дети наверняка проголодались – дорога была долгая…
И тогда их кормили, вкусно, досыта. И обязательно нужно было говорить спасибо, за все за все. И нельзя было просить добавки, за это мама потом наказывала. Но главное – постоянное «спасибо», иначе мама тоже наказывала.
Дальше все тоже было одинаково, всегда одинаково. Мама начинала собираться, а тетки и дядьки говорили: «Да куда ты поедешь к себе на Сходню на ночь глядя. Оставайся, ночуй!» И они ночевали. Оля ложилась на кровать с Микуном, а Борьке конструировали лежанку из стульев, кидали сверху пальто или одеяло какое-нибудь. И спал, ничего. Он был очень худой и легкий.
Только однажды Борька испугался. Мама оставила их с Мишкой у тети Поли и дяди Мили – Боря любил у них оставаться, дядя Миля был смешной, все время с ними шутил… Но наступил вечер, а мама все не возвращалась. Тетя Поля стала беспокоиться, гладила их с Мишкой все время по голове, подолгу стояла у окна, всматривалась, кто идет от автобусной остановки… Микун стал ныть: «Есть хочу!» – и его покормили. А Борька тоже очень хотел есть, но решил дождаться маму – без нее было неудобно требовать ужина. «Нет, спасибо, я еще не хочу», – вежливо говорил он тете Поле, точь-в-точь как мама.
Ночью сквозь сон Борька, который не дождался маму и поужинал-таки, услышал, что мама все же пришла. Тетя Поля шепотом расспрашивала ее, а мама отвечала глухо, отрывочно. Борька напряг слух.
– Как же? Да как ты… Ты что? Решила с собой покончить?
– Я его не видела.
– Как можно не увидеть трамвай? Днем? Он же звенел небось!
– Я не вижу ничего. И не слышу. Хожу – и все время туман перед глазами.
– Тогда какого черта ты ходишь? Куда ты ходишь-то все время?
– Я работу ищу.
– Нашла?
– Нет. Там везде нужно анкеты заполнять: кто муж, чем занимается, сидят ли родственники… Что я напишу? Что муж под следствием? Какой смысл тогда оставлять эту анкету? (Борька слышал, как мать большими глотками пьет воду.) Написала два раза, потом перестала. А везде – анкеты, везде. Куда ни сунься…
– Ложись, отдыхай…
Поля вышла. Оля прошла за ширму – и увидела сынка, который сидел, вытянув тонкую шейку, и смотрел на нее черными и круглыми, как вишни, глазами.
– Мама! – пискнул он. – Ты где была?
– Задержалась, сынок… Спи.
– Мама! Что значит – «под следствием»? Папа в тюрьме?
Оля замерла.
– Слышал?
– Да.
– Нет, сынок, не в тюрьме. Папа болеет. И врачи… его обследуют. Не под следствием, а на обследовании. Подрастешь, расскажу, что это такое…
Утром Оля взяла детей и отправилась на Сходню. Марина выздоровела, и Шейна снова возвращалась с внучками на Гучковку. Оля продолжала ездить в Москву в поисках работы, но бесполезно. Она пыталась искать Соломону адвоката, но нормальные адвокаты стоили денег, которых у Оли не было, а просить у Якова Борисовича она не могла: ей казалось, Аня и так слишком часто при ней говорила, что у них мало денег и много иждивенцев…
Лето заканчивалось. Московские сестры Соломона не предложили Оле с детьми пожить у них, пока все не образуется. Оля перестала каждый день мотаться в Москву и ездила туда лишь раз в неделю, все же надеясь найти работу. 1 сентября Боря пошел в первый класс сходненской младшей школы, ходил туда с Гучковки. В клеенчатом ранце гремел пенал, прыгали две тетрадки. Оля плакала, ведя за руку Микуна. Боря нес букет – нарвали в саду у соседей, тетя Лена разрешила надергать астр и подсолнухов. Оля понимала, что надо учиться топить печку, и как в полусне бродила по лесу в поисках хвороста на зиму.
Оля с сыновьями жила на иждивении Сарры, Фимы и Шейны. Да, у Шейны впервые появились собственные деньги. Правда, мизерные. Приехав из Омска, она решила оформить себе пенсию и отправилась в собес. Провела там весь день, а когда вернулась – даже не вопила, а шипела от ярости.
– Я всю жизнь работаю, всю жизнь! Я им говорю – вы на руки мои посмотрите! – и Шейна вытягивала вперед натруженные кисти со вздутыми венами. – У меня четверо детей, я дом вытянула, я семью вытянула… Я ложусь в двенадцать, а встаю в четыре утра! А они – трудовая книжка есть? Нет у меня трудовой книжки! Тогда – хлоп! – иждивенка!
– Сколько дали-то, Евгения Соломоновна? – развеселился Фима некстати.
– А ты чего улыбаешься? Чего радуешься? Твоя власть мою жизнь сожрала и не подавилась, а теперь мне предлагают с голоду помереть! На производстве я у них не работала! Коза сидит молодая, сквозь меня смотрит, как будто я вошь! Надо же! Иждивенка! Она и понятия не имеет, как это – четверых детей одной поднимать! Что ты веселишься-то? Мужа моего кто в могилу свел? Диетическое питание у них раз в полгода! Чтоб у них животы полопались, чтоб они до пенсии не дожили, чтоб у них…
– Мам, ну что ты сердишься, успокойся, успокойся, на-ко вот, выпей, – и Сарра капала матери валерьянку.
И сейчас на зарплату Фимы и Сарры и на минимальную пенсию иждивенки Шейны жило восемь человек. Из них четверо постоянно хотели есть и очень быстро вырастали из одежды и обуви, прям как назло, честное слово. И перед троими маячила мрачная перспектива зимовки на даче, которая уже сейчас успевала за ночь выхолодиться, хотя вечером Оля топила, напустив полный дом едкого дыма…
И вдруг в ноябре завод дал Ефиму комнату в коммуналке на Первомайской улице. Кирпичный трехэтажный дом, а в нем теплая светлая комната, двадцать два квадратных метра. Два окна, балкончик. Центральное отопление. Двое соседей.
Сарра с детьми, тепло простившись с Тоней, переехала на Первомайскую. Хороший диван, у стены – кровать для Шейны, еще впихнули маленький диванчик для Марины и раскладушку для Гали. Посередине комнаты круглый обеденный стол, еще шкаф, буфет… Сели за стол.
Тесновато. Уже сейчас, когда нас пятеро.
Шейна молчала.
Ефим лег на диван, вытянув ноги. Прикрыл глаза, положив на голову локоть. Сарра посмотрела за окно: темнело, густыми хлопьями валил снег. По радио сказали – завтра до минус десяти.
– Мишка кашлял сегодня, – Сарра посмотрела на Шейну. Та молча посмотрела на дочь.
Ефим тоже молчал.
– Эту комнату дали Ефиму, – наконец произнесла Шейна. – Вы должны сами решать. Но вы должны понимать, что это – надолго, – и Шейна вышла на кухню, чтобы не мешать дочери разговаривать с мужем.
Шейна стояла у окна кухни, глядела на свое отражение в стекле. Старуха. Ноги болят. А Мишка и правда кашляет.
Как там Оля топит эту печь? Дрова сырые, весь дым в комнату идет, Мишка ревет, наверное, а Оля тоже плачет от беспомощности и говорит, что это дым глаза ест… Пойду к ним сейчас, ничего. Переночуем, а там поглядим.
– Мама, – позвала Сарра из комнаты. – Мам, зайди!
Шейна вошла.
Ефим сидел на диване и натягивал носки.
– Евгения Соломоновна, вы посидите с девчонками, а мы с Саррой сходим на Гучковку, приведем их.
Шейна кивнула. В горле был ком.
Ефим встал.
– Ну, мы пошли.
Шейна подошла к зятю.
– Спасибо тебе, – сказала она хрипло. – Век не забуду. Ты – очень хороший человек, Ефим, – и Шейна ткнулась лбом в плечо Ефима, как когда-то утыкалась в Мэхла.
Ефим нахмурился.
– Евгения Соломоновна, Соломон – мой родной брат, вы не забыли? Перезимуем, ничего.
Шейна шершавой рукой погладила зятя по затылку, по плечу:
– Возьми мой платок пуховый. Мишку завернешь.
– Давайте.
И в ноябре 1949 года Оля с детьми въехала в эту комнату на Первомайской улице. Вокруг обеденного стола каждый вечер раскладывались четыре раскладушки. Дети ложились спать. Утром раскладушки убирались, и по комнате снова можно было ходить.
Так прожили до майских праздников. А в мае Оля с мальчишками опять поехали на Гучковку: на себе тащили на дачу матрасы, чемоданы, кастрюли… На ноябрьские, в школьные каникулы, снова вернулись к Сарре, в комнату на Первомайской, где и прожили до майских. Много лет подряд так и переезжали: в мае – на Гучковку, в ноябре – обратно… Спустя несколько лет в доме на Первомайской появился водопровод и канализация. Еще через некоторое время туда провели газ… Жизнь приобрела ритм и даже бытовой комфорт.
Оля пришла в комнату на Первомайской не просто надолго, как предсказывала Шейна, а почти навсегда. Она съехала оттуда лишь в 70 лет, в мае 1981 года, когда завод выделил ей отдельную однокомнатную квартирку. Вместе с Олей переехала 92-летняя Шейна.
Соломон умер в тюрьме в 1952 году. Ефим в том же, 1952-м, ушел к другой женщине.
И нет человека, который бы его упрекнул.
Спать с женой в комнате, где еще сопят четверо детей, теща и несчастная невестка, – немыслимо.
Немыслимо.
Сестры Соломона это очень хорошо понимали. Они не предложили Оле с детьми жить у них.
И они не осудили Ефима.
Когда Оля пришла к Ане и потребовала, чтобы та отказала Ефиму от дома за его «распутное поведение», Аня спокойно ответила:
– Знаешь, я уже потеряла одного брата. Я бы не хотела потерять второго.
И нет человека, который бы ее упрекнул.
Чертова жизнь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.