Автор книги: Мария Романова
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– Хорошо, – ответила я, не спрашивая объяснений, и начала подписывать фотографии. – Послушай, что я хочу тебе сказать. Мы прожили здесь вместе больше двух лет, и вы все для меня как мои собственные дети. Я не могу прямо сейчас начать обращаться к вам на «вы» вместо «ты». Ты понимаешь?
– Да. Ну обращайтесь к нам, как хотите. Мы всегда были довольны, как вы с нами обращаетесь, – ответил он и, наклонившись, поцеловал мою руку, которая держала ручку.
Я рассказала о случившемся Тишину, который пришел просить меня не ходить по больнице. Теперь я не могла отказаться идти в столовую. За несколько минут до обеденного часа в дверь постучали.
– Войдите, – сказала я.
На пороге стоял Тихонов. Я посмотрела ему в лицо. Оно показалось мне изменившимся, мрачным, жестким. На мгновение в моем сердце шевельнулось сомнение.
– Пойдемте, ваше высочество, обед подан, – просто сказал он.
Я встала и последовала за ним. Латыш ожидал снаружи. И с того дня до моего отъезда эти двое сопровождали меня дважды в день в столовую и обратно.
Но, несмотря на все мои зыбкие надежды, что такая безумная обстановка не продлится долго, с каждым днем все яснее становилось, что оставаться в госпитале для меня означало бы рано или поздно накликать беду. Всего несколько дней спустя, например, толпа пьяных солдат на городской площади прилюдно избила генерала, командующего Псковским гарнизоном, и бросила его в реку.
Эта же толпа внезапно вспомнила обо мне. Муж одной из моих медсестер, которого я устроила работать служащим в штаб, велел кому-то из своих товарищей постараться отвлечь внимание толпы и поспешил в госпиталь предупредить меня. Я оделась и в сопровождении доктора Тишина прошла через сад в штаб, где меня встретили адъютанты Рузского. Но даже там я не могла чувствовать себя в полной безопасности. Толпа, не найдя меня в госпитале, в конце концов обнаружила бы мое местонахождение. Небольшая группа офицеров не могла защитить меня, даже если бы и захотела. Однако на этот раз ничего не произошло, так как толпа хоть и направилась к госпиталю, но так и не дошла до него. В той или иной форме подобные инциденты случались не раз.
Оставаться пленницей в своей собственной больнице при таких обстоятельствах было бессмысленно. Я пошла повидаться с Рузским и была поражена его встревоженным, измученным видом. Ситуация на фронте, по его словам, становится все хуже и хуже. Солдаты обращаются со своими офицерами с возрастающей жестокостью. Во всех подразделениях организованы Советы, дисциплина почти совершенно отсутствует, и солдаты толпами покидают боевые позиции, забирая с собой оружие, боеприпасы, и нападают на поезда. Гучков, военный министр во Временном правительстве, объехал Северный фронт, пытаясь речами заново восстановить в армии боевой дух, но все это было абсолютно бесполезно.
Что касается моего отъезда, сказал генерал, то мне придется подождать несколько дней: поезда были забиты солдатами, бегущими с фронта. Если, как он надеялся, этот поток вскоре приостановится, я смогу уехать. Он своевременно даст мне знать, чтобы я была готова. Из кабинета Рузского я вышла в вестибюль, где у печки согревали мое пальто уральские казаки, служившие охраной главнокомандующему. Они предложили проводить меня до госпиталя. Такое отношение и удивило, и тронуло меня.
Но таким оно было далеко не всегда. Все, что имело отношение к старому режиму, попиралось с революционным презрением. С удивительной легкостью императора покинули все, начиная с его придворных и кончая духовенством. Было что-то ужасающее в этой легкости, которая выражала не только презрение к традициям, но и абсолютное отсутствие всякого сознательного отношения к будущему. Интеллигенция, которая теперь оказалась у руля, не могла предложить ничего конкретного взамен уничтоженного, и народ, казалось, не доверял этому новому классу точно так же, как и предыдущему.
Новые правители почувствовали это недоверие и дрогнули перед ним. Не ожидая обнаружить в народе зверя, они с самого начала и оказались в его власти, управлять которым не могли. Оставалось только использовать силу убеждения. Яркие обобщения, бойкая демагогия, пламенные речи – они слышались без конца, в воздухе было от них душно. В то время слова еще производили впечатление на небогатое воображение русского человека.
Среди всей этой суматохи я чувствовала себя совершенно потерянной. Чувство полной беспомощности не покидало меня. Казалось, будто меня бросили в волны, которые могут поглотить меня в любой момент, а люди, плавающие рядом на обломках, потешаются над моими усилиями и готовы в любой момент покончить со мной. Казалось, они не замечают, что волны становятся все выше и выше и что сами они в смертельной опасности.
Вслед за прочтением манифеста Временного правительства 21 марта солдаты госпиталя, как и во всех военных подразделениях, дали клятву верности новому режиму. В тот день я не отважилась войти в церковь.
Во мне больше не нуждались; казалось, я стала врагом для людей, для моих соотечественников, которым я отдавала все свои силы. Для них я была хуже, чем чужая; они больше не принимали меня в расчет.
Главврач, с которым мы никогда не были в хороших отношениях, послал ко мне возмущенную сестру Зандину спросить, когда я намереваюсь покинуть Псков. По его словам, он ожидал приезда своей жены и хотел поместить ее в мою комнату. Это была его месть, и мое сердце болезненно сжалось. Враждебное отношение ко мне этого врача в любой момент могло коснуться и отца Михаила. Я решила, пока не поздно, отослать его вместе с прислуживающим монахом к его другу в Киев. Это были тяжелые часы для отца Михаила, доктора Тишина и меня. Они знали, что сейчас бессильны защитить меня; и мы все трое ощущали, что это последние дни нашей дружбы.
Первым должен был уехать отец Михаил. Затем Рузский сообщил, чтобы я приготовилась к отъезду. Я начала паковать свои иконы, рисунки, негативы, бумаги. Все, что я собрала с такой любовью, казалось теперь ненужным, но ценным мусором. Моя прежняя жизнь была мертва, та, что передстояла, была борьбой за свое существование.
Я в последний раз обошла свои любимые места и церкви вместе с доктором Тишиным и сестрой Зандиной, прощаясь с Псковом, где я провела много счастливых месяцев; я также зашла и в собор. Глядя на святыни с мощами псковских князей, я подумала о том, что они тоже были участниками истории и, сыграв свою роль, тоже были преданы забвению.
Все служащие больницы пришли на вокзал проводить меня, даже главврач. На платформе собралась толпа. Медсестры целовали мне руку, как в былые времена. Поезд представлял собой тяжелое зрелище. Везде: на крышах, на платформах, даже на буферах – сидели солдаты со своими вещмешками и винтовками. Коридоры были переполнены людьми. Станционные власти, бессильные перед напором серой массы, заполняющей каждую щель, проникающей везде подобно рою саранчи, тщетно пытались установить какой-то порядок. Садиться в поезд и ехать в таких условиях было далеко не безопасно, но выбора у меня не было.
Зандина настояла на том, что поедет со мной в Петроград, чтобы служить мне защитой. В конце концов, она, я и моя собака каким-то образом вошли в вагон и заняли в купе места, которые с огромным трудом штаб достал для себя. Штабной офицер, закрыв за нами дверь купе, запечатал ее, а печать должен был сломать начальник Петроградского вокзала. Она и была нашей единственной защитой.
Когда поезд тронулся, а люди на платформе и город скрылись из вида, мои нервы совершенно сдали. Я долго не могла унять слезы. Мне было мучительно жаль всего: Псков, прошлое, себя – и, как бы я ни старалась, я никак не могла представить себе, каким будет будущее.
Мы благополучно прибыли в Петроград, хотя поезд на много часов опоздал. Печать с двери нашего купе снял помощник начальника вокзала. На вокзале никто меня не встречал; залы для царской семьи, через которые я обычно проходила, были заперты на замок. Домашний лакей, уже без ливреи, ждал меня на улице, и вместо машины стоял древний наемный экипаж, запряженный двумя блекло-белыми лошадьми. Я устало спустилась на высокую подножку и села на вылинявшее продавленное сиденье. Меня окутал явственный запах плесени. Мы тронулись. Все вокруг мне казалось чужим и внушало ужас. Улицы были пустынны и тихи. Сергеевский дворец напоминал мавзолей.
С начала революции прошло всего две недели, которые показались годами.
Глава 25
Пристанище
На следующий день после приезда из окна гостиной, выходившего на Невский проспект, я наблюдала шествие, которое было организовано в память жертв революции. Это была гражданская церемония. Впервые российское духовенство не принимало участия в государственном мероприятии. Траурное шествие служило другой цели: это была демонстрация силы со стороны нового правительства.
Пораженная, я наблюдала за этой процессией, которая медленно разворачивалась, соблюдая строжайший порядок и церемонию. Здесь была старая Россия, которая в необычно видоизмененной форме изображала свое прошлое, славное и трагическое, и выражала свою надежду на лучшее будущее.
Посол Франции Палеолог в мемуарах, где описал свое пребывание в России, замечает с обычной для него проницательностью, что достоинство революционных празднеств можно объяснить только русским талантом и склонностью к внешнему, театральному проявлению любого чувства. Та церемония, хотя и была похоронной, демонстрировала радость и облегчение оттого, что наступило время великих перемен. Это настроение, непонятное для меня, пронизывало весь Петроград. В Пскове, где преобладали военные, господствовала растерянность и тревога.
Петроград же радовался. Государственные деятели прежнего режима сидели под замком в государственных зданиях или в тюрьмах; газеты пели гимны революции, свободе и поносили прошлое с удивительной яростью. Памфлеты с карикатурами царей и жалкими и оскорбительными намеками и обвинениями продавались на всех углах. В моду вошли совершенно новые выражения, язык внезапно обогатился иностранными словами, завезенными, чтобы более энергично выразить восторг момента.
Но настоящая жизнь города стала, несмотря на весь этот революционный энтузиазм, вялой и бесцветной. Улицы стали убирать небрежно. Толпы праздных, распущенных солдат и матросов постоянно шатались по улицам, а хорошо одетые люди, имевшие кареты и машины, прятались по домам. Полицейских не было видно. Все шло самотеком, и шло очень плохо.
Даже те слуги, которые работали у нас на протяжении многих лет, а то и поколений, попали под влияние новых течений. Они начали выставлять требования, образовывать комитеты. Немногие остались верны хозяевам, которые во все времена заботились о них, платили им пенсию в старости, нянчились с ними, когда они болели, и посылали их детей в школу.
Петроград пугал меня. Я переехала в Царское Село и стала жить у своего отца. Как обычно, он сохранял спокойствие. Ход событий поразил его в самое сердце, но он не проявлял никакого нетерпения и не обвинял революционеров. По его словам, все это было результатом ужасной слепоты прошлого режима.
Больше от других членов семьи, чем от него, я узнала о той роли, которую он сыграл в драме последних дней царствования. Он всеми доступными средствами стремился спасти положение: 13 марта он решил любой ценой повидаться с императрицей. Со смертью Распутина все отношения между нашим домом и Александровским дворцом были прерваны, и он был в некоторой растерянности, не зная, как действовать, но императрица разрешила это затруднение, внезапно послав за ним.
Он отправился во дворец. Она приняла его сурово и обвинила всю царскую семью с ним во главе в попытке неправильно повлиять на императора и в недостаточной преданности трону. Более чем когда-либо раньше, она противилась идее уступок. По ее словам, у нее были доказательства того, что по всей стране народ стоит на стороне царя. Царская семья, аристократия и члены Думы имеют дерзость думать иначе, но они ошибаются, что вскоре прояснится. Мой отец счел необходимым напомнить ей, что все предпринятое лично им имело своей целью рассеять иллюзии, которые, в сущности, были одной из причин несчастья.
Она сказала, что императора ожидают на следующее утро. Отец встал рано и поехал на вокзал, но, к его смятению, поезд не пришел. Встревоженный, он возвратился домой, прождав долгое время. Позже в этот же день пришло сообщение о том, что поезд не пустили через Царское Село.
Теперь была драгоценна каждая минута. Мой отец составил манифест, гарантирующий конституцию, и отправил его в Александровский дворец с просьбой к императрице подписать его. Она отказалась. Отец сам подписал его и отослал в Петроград, с тем чтобы его подписали старшие великие князья, после чего манифест доставили в Думу, где он, в конце концов, попал в руки Милюкова. Вместе с манифестом отец отослал личное письмо к председателю Думы Родзянко с просьбой сделать все, что в его власти, чтобы защитить личность императора.
В четыре часа утра 16 марта новый революционный командующий в Царском Селе постучал в дверь дома моего отца и объявил об отречении императора от престола за себя и за царевича в пользу великого князя Михаила.
Утром отец снова поехал к императрице. Каким бы невероятным это ни казалось, но она не знала об отречении. Никто не нашел в себе мужества сообщить ей тяжелую весть, и это был вынужден сделать мой отец. Она приняла этот удар с поразительным самообладанием и с чрезвычайным хладнокровием заговорила о своих детях, которые тогда болели корью, и о возможности уехать с ними в Крым.
В тот же день великий князь Михаил также отрекся от престола, а вечером командиры резервных частей, расквартированных в Царском Селе, собрались в доме отца на совещание. Ввиду невозможности действовать иначе они решили подчиниться воле императора Николая II, выраженной в манифесте об отречении, и признать Временное правительство.
Сложив свои властные полномочия, император настаивал на том, чтобы Россия выполнила свои обязательства по отношению к союзникам и продолжила войну ценой любых жертв до победного конца. В тот вечер императрица наконец получила от него весточку вместе с сообщениями личного характера. Он находился в Могилеве и передавал командование армиями генералу Алексееву, начальнику штаба; его мать, добавлял он, должна была приехать повидаться с ним прямо туда.
Покинув дворец, отец со ступенек обратился к толпе солдат, собравшейся во дворе. Он попросил их не беспокоить шумными демонстрациями свою бывшую императрицу и ее больных детей. Солдаты восприняли его слова по-доброму и пообещали проявить деликатность. Внешность моего отца и его звучный, внушительный голос произвели впечатление, которое, однако, скоро улетучилось, так как на следующий день какие-то солдаты, шатающиеся под окнами дворца, постарались, чтобы были слышны их грубые и оскорбительные замечания об их бывших монархах.
Вследствие слухов о том, что генерал Иванов приближается к Царскому Селу с пятьюстами георгиевскими кавалерами, 4 апреля было решено поместить императрицу и ее детей под арест в Александровском дворце. Об этом ее уведомил генерал Корнилов – новый главнокомандующий Петрограда.
Поздним вечером следующего дня императрица снова вызвала моего отца в Александровский дворец. Гучков, военный министр Временного правительства, и генерал Корнилов объезжали Царское Село и попросили ее принять их. Императрица подумала, что отказ будет неразумным, но не хотела в одиночку проходить это суровое испытание и попросила присутствовать моего отца. В процессе разговора с этими посланцами революции она держалась, по словам моего отца, с внешним спокойствием и беседовала с ними с холодным достоинством. Они спросили, что могут сделать для нее. Она попросила, во-первых, дать свободу ее арестованным приближенным, виновным только в преданности ей; во-вторых, чтобы новое правительство продолжило снабжать всем необходимым госпитали, которые она организовала в Царском Селе. Для себя, добавила она, просить ей нечего.
Когда совещание закончилось, мой отец вышел в коридор с Гучковым и Корниловым и попросил их сделать замечание солдатам, назначенным охранять арестованную императрицу; их поведение было постыдным. И Гучков и Корнилов пообещали сделать все, что в их силах, но никто не осмеливался командовать солдатами. Вместо этого нужно было использовать красноречие и лесть; слова стали дешевы.
С грустью говорил отец об изменившемся облике Александровского дворца, который стал почти неузнаваем. Мало кто из придворных остался; некоторых арестовали, другие спаслись бегством или держались в сторонке, боясь возбудить подозрение у новых правителей своей преданностью старым. В этих широких коридорах, покрытых толстыми мягкими коврами, по которым раньше бесшумно скользили знающие свое дело молчаливые слуги, теперь шатались толпы солдат в расстегнутых шинелях, в грязных ботинках, в шапках набекрень, небритые, часто пьяные и всегда шумные.
В доме моего отца по-прежнему царила атмосфера внутреннего тепла и комфорта, это казалось убежищем от окружающего хаоса и неопределенности. Отец, которому в то время было пятьдесят семь лет, с удивительным спокойствием переносил потерю связей и материальные лишения, которые уже начали сказываться на нашей жизни. Но именно его терпение и смирение ранили меня в самое сердце.
Наша повседневная жизнь очень мало изменилась. Мы по-прежнему следовали привычному порядку; пожалуй, во многих отношениях наша жизнь стала спокойнее. Теперь мы находились в таком положении, что дружба с нами подвергала людей риску. Всякий, кто заходил в наш дом или в дома любых других членов бывшей царской семьи, вполне вероятно, впоследствии испытывал трудности. Те, кто все же приходил, считали наилучшим выходом сделать визит тайным. Например, прощальный визит французского посла Палеолога был тщательно замаскирован. Но мой отец предпочитал не ставить своих друзей в неловкое положение, так что мы видели людей все меньше и меньше.
Я скучала по своей работе и не могла не сожалеть о вынужденном безделье. Через две недели после моего отъезда из Пскова меня приехал навестить доктор Тишин, которому больничные санитары дали удивительное поручение. Они образовали свой собственный совет и приняли резолюцию просить меня вернуться в Псков и взять под свое руководство весь госпиталь. Я отказалась, но, несмотря на все, я помню, была польщена их просьбой, которую я не могу объяснить даже сейчас.
Тишин сказал, что госпиталь и его персонал совершенно изменились; никто больше не интересуется работой. Постоянно вспыхивают ссоры, каждый день медсестры просят перевода в другое место или уходят. Эта внутренняя неразбериха была всего лишь слабым отражением еще большей внешней неразберихи. Весь Псков, по словам Тишина, погрузился в революционный беспорядок.
Даже в Царском Селе все вокруг нас менялось с головокружительной скоростью. С болезненным интересом мы следили за каждой новой переменой и полной перестановкой и старались предсказать наше будущее. Мы мало что могли увидеть. Каждый новый день рушил наши надежды и опровергал предположения дня предыдущего.
Но мы все же жили и надеялись. Несмотря на революцию, несмотря на оскорбления, с которыми сталкивались на каждом шагу, мы по-прежнему верили в традиционный идеал – в русскую душу. Небольшая порция реальности, надеялись мы, быстро охладит тот энтузиазм, с которым люди воспринимали ошибочные решения, допускаемые правительством дилетантов, и все наладится.
Тем временем о правительстве было все меньше и меньше известий. Совет солдатских и крестьянских депутатов с каждым днем все громче и чаще заявлял о себе. Интеллигенция, которая так тепло встретила революцию, отчаянно пыталась теперь при помощи звучных слов, речей и манифестов скрыть свою полную неспособность управлять.
Как и у нас, у них тоже были свои идеалы и иллюзии. Они думали, что могут ожидать от масс, так внезапно освобожденных, сознательного отклика, разумного сотрудничества. Вдохновенные речи Керенского, который тогда был левым министром в новом кабинете, были выражением этой веры; такова была и борьба правительства и генералов за продолжение войны и выполнение наших обязательств перед союзниками. Но все было тщетно; страна была во власти вооруженных солдат, а их было несколько миллионов, и они не хотели воевать.
Император вернулся к своей семье и жил вместе с ней под арестом в Александровском дворце, постоянно подвергаясь излишним унижениям и жестоким оскорблениям. Люди, окружающие когда-то царскую семью, получали удовольствие, унижая их. Император и императрица были совершенно оторваны от нас, и никому не было позволено видеть их. Прежнее добровольное уединение царской семьи теперь сменилось вынужденной изоляцией. Рассказывали, что они старались терпеливо подчиняться всем приказам нового правительства, часто противоречивым и обычно совершенно бессмысленным.
Иногда их можно было мельком увидеть издалека. Каждый день после обеда император выходил в сад с детьми и под наблюдением многочисленной стражи колол лед и расчищал снег. Место для этого спектакля обычно выбиралось возле ограды парка, и обитатели Царского Села, особенно низшие классы, собирались на другой стороне поглазеть и поглумиться. Вокруг раздавались грубые и иногда непристойные замечания, в то время как император спокойно продолжал свою будничную работу, будто ничего не слыша.
Моя мачеха иногда стояла в этой толпе и возвращалась в слезах от всего, что видела и слышала. Что причиняло ей самую сильную боль – так это не столько враждебность толпы к монарху, который еще недавно был всесилен, сколько странное безразличие и жестокость, с которой эти простые люди собирались поглазеть на своего бывшего царя, будто он был каким-нибудь редким животным в клетке. Они бросали реплики, по ее словам, точно он был зверем, неспособным услышать или понять их.
И я, и отец избегали этого зрелища. Я никогда не ездила на машине мимо Александровского дворца. У главных и у всех малых ворот на лавочках или ящиках сидели, развалясь, часовые, очевидно стараясь неопрятностью, распущенностью показать свою принадлежность к революционной армии.
Моя симпатия к арестованной царской семье, особенно к императрице, была, должна признаться, совершенно обезличенной. Я жалела их, как сочувствовала бы любому в их положении, вот и все. В моей душе накопилось столько горечи, что даже наши личные отношения в прошлом не могли заставить меня расчувствоваться. Слишком велика была цена, которую нам теперь приходилось платить за их вековые предрассудки и упрямство.
Такие чувства, даже если их и разделяли члены моей семьи, никогда открыто не высказывались. Все было обсуждено уже давно, и теперь, когда худшее произошло, об этом было слишком мучительно говорить. К тому же, несмотря на удары, которые наносила нам революция, приходилось признать, что мы все были в известном смысле виноватыми и теперь несли за это ответственность.
Теперь мне казалось, как и в прошлом, что наше недостаточное образование и воспитание было главным объяснением происшедшего, и теперь я видела, что это касалось всех классов в России: и высших, и низших. То же отсутствие сознательного отношения к жизни, то же легкомыслие и поверхностность, с которыми мы встретили распад старого мира, мы теперь проявляли даже еще более заметно, пытаясь приспособиться к новому. Мы придавали, как дети, огромное значение пустякам. Например, чем, как не отсутствием чувства меры можно было объяснить решение услужливого духовенства стереть в псалмах Давида все строчки, содержащие слово «царь».
Все, что до этого почиталось нами, теперь должно было быть уничтожено без следа. Больше не существовало истории, страны, чести, долга. Свобода была новой игрушкой, которая попала в руки неумелых и опасных больших детей, чтобы оказаться немедленно сломанной их грубыми руками. Революция позволяла, оправдывала и извиняла все. Новые правители стремились придать этому слову особый, священный смысл, который превращал его в Знак Свыше и в щит от всякой разумной критики. Одно замечание моего отца, которое было особенно к месту, характеризует настроения того времени. «Больше нет России, – сказал он. – Есть страна под названием Революция, и эту Революцию нужно защищать и спасать любой ценой».
Наступила Страстная неделя, а затем Пасха. Мы праздновали ее дома. Безрадостная весна медленно утверждалась в своих правах. В нашем доме все еще царила видимость покоя, но вокруг нас каждый день приносил новые изменения к худшему. Царское Село приобрело совершенно другой вид. Вместо хорошо одетых людей и опрятных солдат прежнего гарнизона мирный, чистый городок наводнили неуправляемые, распущенные солдаты-резервисты. Огромный старый парк, за которым обычно ухаживала целая армия садовников, теперь стоял опустевший. Улицы не расчищали от снега, и, когда он начал таять, некому было позаботиться о чистоте.
Теперь в парке невозможно было гулять одной. Солдаты, от которых не было спасения нигде, полностью завладели им. Они портили статуи, вытаптывали траву, ломали деревья и купались голыми в прудах на виду у всех.
В здании муниципалитета, которое от нашего сада отделял канал, постоянно проходили шумные совещания и митинги, которые иногда длились всю ночь, доставляя нам немалую тревогу и беспокойство. Пьяные выкрики, смешанные со звуками «Марсельезы», смех и оскорбления доносились через канал с ужасающей ясностью. Когда я случайно слышу «Марсельезу», то сейчас всегда связываю ее с воспоминаниями о тех месяцах.
Это непривлекательное и часто отталкивающее внешнее существование заставило меня еще дороже ценить нашу семейную жизнь. Все, что нам осталось в этом мире, была наша нежная любовь друг к другу, которая с каждым днем становилась все более глубокой и чуткой. Вспоминаю, что вечерами, сидя в кабинете отца и слушая, как он читает, я обычно смотрела на его лицо, на его седеющие виски, следила за движением его губ, жестикуляцией. Я впитывала каждую деталь, каждую интонацию его голоса, видела маленькую жилку, пульсирующую около уха, замечала морщины на его шее над воротником. Далекие воспоминания моего детства, все связанные с ним и с моей любовью к нему, проносились в моей голове, и мне казалось, что вся любовь, которую я знала в жизни, была сконцентрирована на нем и на моем брате. Как он мне был дорог! С какой радостью я здоровалась с ним каждое утро и с каким спокойным удовлетворением слушала, как он говорит! В разговоре он был так же безмятежен и остроумен, как и раньше. Его ум отвергал катастрофу. Я ценила каждую минуту, проведенную с ним, и была благодарна судьбе за каждый новый день.
Большую часть своего времени я проводила в компании Володи – моего сводного брата, которого я хорошо узнала и полюбила за время моих приездов домой из госпиталя.
Володя был необыкновенным человеком, живым, редкой чувствительности инструментом, который сам по себе мог воспроизводить звуки поразительной мелодичности и чистоты и создавать мир ярких образов и гармонии. С годами и опытом он по-прежнему оставался ребенком, но его дух проникал в сферы, доступные лишь немногим. У него был талант.
Первый ребенок от второго брака моего отца, он был подтверждением теории, что необыкновенные дети рождаются от великой и необыкновенной любви. Когда он был еще младенцем, в нем было что-то, не поддающееся определению, что выделяло его из других. Когда он был ребенком, я считала его надоедливым и самодовольным притворщиком, но позже поняла, что он был просто старше своих лет, потерявшимся в окружении, находиться в котором ему было предписано возрастом. Его родители видели, как он отличается от остальных, и со свойственной им мудростью не пытались воспитывать его по некоему образцу, как это делали с нами. Они предоставляли ему сравнительную свободу в развитии его необычных способностей. Еще ребенком он писал хорошие стихи и очень милые пьесы для своих маленьких сестер. Он играл на фортепиано, рисовал и в очень раннем возрасте поражал людей широким кругом чтения и исключительной памятью.
До шестнадцати лет он разделял ссылку моего отца во Франции. Затем, с позволения императора, его отправили в Россию, где он поступил в Пажеский корпус – военное учебное заведение. Согласно семейной традиции он должен был стать офицером. В его характере не было ничего от военного, но годы, проведенные вдали от любящей семьи, общение с молодыми людьми его возраста и школьная дисциплина пошли ему на пользу. Он стал естественнее, проще в обхождении. До этого он очень плохо говорил по-русски; теперь он быстро выучил родной язык и знал его лучше, чем многие из тех, кто жил в России с детства.
Многочисленные предметы, изучавшиеся в Пажеском корпусе, не помешали ему даже там развивать свои способности. В восемнадцать лет он напечатал первую книгу стихов, которая произвела некоторый переполох. С одинаковой легкостью он писал на трех языках, но предпочитал публиковать свои первые произведения на русском. На протяжении пребывания в Пажеском корпусе он продолжал частным образом обучаться рисованию и музыке. Володя был более чем талантлив – глядя на него, возникало чувство, что в его душе действуют некие таинственные силы, рождающие вдохновение, недоступное простым смертным и далекое от всего земного. В более поздних стихах, которые вышли во время войны и революции, современные события не были отражены ни в малейшей степени – наоборот, стихи были пронизаны глубоким чувством мира и душевного равновесия.
Долгое время я следила за его развитием с растущим интересом и старалась проникнуть в работу ума, такого отличного от моего собственного. Мы разговаривали часами, обмениваясь впечатлениями, стараясь выразить друг другу свои мысли и чувства. Иногда наши разговоры продолжались до зари. Я помню, однажды во время прекрасной белой ночи мы распахнули окно в моей спальне. Взобравшись на широкий подоконник, ждали восхода солнца и молча наблюдали за постоянно меняющимся небом. Моя мачеха услышала из своей спальни нашу беседу и пришла, чтобы отправить нас спать.
Володя был страстно и нежно привязан к своей семье, и особенно к матери, которую обожал. Она платила ему тем же и понимала его лучше, чем отец, душевный строй которого был совершенно иным, чем Володин, чем то, что и делало брата таким необыкновенным. Отец относился к его литературным упражнениям как к развлечению и смотрел на него с оттенком удивленной снисходительности. Очевидно, Володя был для него чем-то вроде забавного утенка, который вылупился в гнезде орла.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.