Текст книги "Динозавры тоже думали, что у них есть время. Почему люди в XXI веке стали одержимы идеей апокалипсиса"
Автор книги: Марк О’Коннелл
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
В какой-то момент я глянул вниз и увидел крошечное существо, ползущее по предплечью. Я понятия не имел, что это за живность, хотя впервые в жизни не испытал желания избавиться немедленно от общества насекомого. Я наблюдал, как оно медленно продвигается к сгибу моего локтя, гадая о его намерениях, если таковые вообще были, пока вдруг мне не пришло в голову, что это может быть клещ. Я стряхнул его указательным пальцем, инстинктивно потирая ладонью освобожденный от насекомого участок предплечья. Всю неделю нашу группу одолевала вялотекущая истерия по поводу клещей. Нам советовали проверять себя утром и непосредственно перед сном, поскольку в этом районе было много оленей, а там, где были олени, водились и клещи, а там, где были клещи, была и болезнь Лайма, случаи которой, как я читал, участились с 1990-х годов в результате изменения климата. Перед поездкой я собрал кое-какую информацию о клещах и посмотрел видео о них. Во многих отношениях они были удивительными созданиями. Они чувствуют присутствие людей и других крупных животных по углекислому газу. Как только эти насекомые приземляются на кожу, они ползают какое-то время в поисках подходящего места, чтобы проникнуть через верхние слои дермы и начать питаться. В отличие от комаров, трапеза которых длится не более нескольких секунд, клещи не торопятся. У них уходит час или два на то, чтобы выбрать нужное место. Они ведут себя как привередливые туристы, у которых много свободного времени и которые никак не могут решить, где они хотят поесть. Большинство клещей, как я узнал, живут около трех лет и питаются только три раза в жизни – по одному разу в каждую стадию развития: личинка, нимфа, взрослое насекомое. Этот факт, по-моему, полностью оправдывал их чрезмерную привередливость. Как только клещ устраивается на нужном месте, он выдвигает свое сложное пищевое снаряжение – два набора крючковатых хоботков, которыми он вонзается в кожу хозяина, раздвигая плоть и удерживая ее, чтобы позволить войти гипостому. Это позволяет клещу закрепиться в человеческой плоти, чтобы добыть кровь, которой он не дает свертываться, выделяя антикоагулянт домашнего приготовления. Если клещ не обнаружен, он так и остается сидеть в месте прикрепления, обжираясь и раздуваясь до гигантских размеров, в течение трех дней. После он просто скатывается и отправляется по своим делам.
Хотя я ни в коем случае не стремился стать хозяином такого существа – и еще меньше стремился обрести болезнь Лайма с ее лихорадкой, параличом лица и изнурительными «ломками», – я испытывал сочувствие и уважение к методам выживания клеща.
Мне всегда казалось, что нам, людям, подобает, пусть нехотя, но все же с некоторой долей восхищения смотреть на более скромных паразитов. Их отношение к нам разительно похоже на наше собственное отношение к миру.
Рассмотрим комара, статистически единственного животного, более смертоносного для людей, чем мы сами для себя, – из-за этих насекомых случается вдвое больше смертей во всем мире, чем в результате убийств. Комары имеют против нас не больше, чем имеем мы против бесчисленных видов, которые вымерли из-за охоты или разрушения нами среды обитания. У нас просто есть то, что им нужно для жизни – кровь. И средства, которыми они извлекают ее из нас, кажутся мне сверхъестественно схожими с тем, как мы сами извлекаем минералы из Земли. Если посмотреть макровидео, на котором комар кусает человека, видно, что его хоботок – это целый механизм из зазубренных игл для разрезания плоти и закрепления в ней хоботка, и все это очень напоминает сложный процесс горнодобычи. Комары, клещи и другие кровососущие насекомые, подумал я, с тревогой проверяя себя на наличие других существ, которые покушаются на драгоценный нектар под моей кожей, – это наши темные двойники, наши братья по ухищрениям и разрушению.
По ощущениям, по меньшей мере час – хотя объективно, думаю, не более пятнадцати-двадцати минут – я поглаживал траву. Провел по ней пальцами, сорвал несколько травинок и развеял их по ветру, развернул отдельные стебельки к солнцу, а затем с откровенно нелепой тщательностью начал их рассматривать. Я получал эстетическое удовольствие от этого и даже почувствовал, что вполне мог бы войти в состояние осознанной восприимчивости. Вдруг я ощутил себя персонажем фильма Терренса Малика[89]89
Терренс Малик (Terrence Malick) – американский кинорежиссер и сценарист. Трехкратный номинант на премию «Оскар» за фильмы «Тонкая красная линия» и «Древо жизни», обладатель «Золотой пальмовой ветви» за фильм «Древо жизни».
[Закрыть], который неспешно наслаждается деталями природы, культивируя в момент полного покоя и тишины тихий эстетический восторг, граничащий с духовным. Но затем, конечно же, мне пришло в голову, что персонаж фильма Терренса Малика никогда не будет думать о себе как о персонаже фильма. Я был, как мне казалось, персонажем телевизионной рекламы, режиссер которой бесстыдно, до плагиата, был под влиянием Малика. Мой же опыт был дешевой имитацией подлинно интимного опыта общения с природой, который можно было увидеть в фильме Малика. До работ этого режиссера у меня, если уж честно, никогда не доходили руки.
По мере того как день клонился к вечеру, самосознание постепенно отступало, и я начинал смотреть на вещи – на колыхание травы на ветру, на отблески солнечного света на реке – не как на свидетельство моего единения с природой. В течение нескольких минут я наблюдал, как крошечный паук, время от времени замирая, блуждал по странице моего блокнота, прежде чем в конце концов протиснуться в маленький складной бумажный кармашек на задней обложке. Мне пришлось выуживать его с помощью кремового вкладыша, который лежал в этом же кармашке, после чего я рефлекторно начал читать его. Так я узнал о том, что мой блокнот был наследником и преемником легендарной линейки писчебумажных принадлежностей, любимой такими гигантами культуры девятнадцатого и двадцатого веков, как Пабло Пикассо, Эрнест Хемингуэй и Брюс Чатвин[90]90
Брюс Чатвин (англ. Bruce Chatwin; 1940–1989) – известный английский писатель. Здесь речь идет о знаменитом канцелярском бренде «Молескин» (от англ. moleskin – букв. «кротовая кожа»).
[Закрыть]. Согласно вкладышу именно Чатвин, особенно одержимый поклонник маленькой черной записной книжки, дал ей имя «Молескин». Для меня Чатвин был обладателем писательской манеры стильной суровости, а потому я задался вопросом, не стану ли я, подобно тому как мой блокнот был наследником и преемником легендарной любимой Чатвином канцелярской линии и учитывая тот вид литературных упражнений, которыми я в настоящее время был увлечен, когда-нибудь наследником и преемником Чатвина. Если честно, его труды я никогда не читал, но представлял его, возможно даже правильно, писателем, который отправляется в дикую природу в одиночестве, одетый в стильную и одновременно практичную одежду с множеством карманов для записных книжек и других полезных вещиц, чтобы затем вернуться и изложить все это в прозе, которая была такой же стильной и практичной, как и его одежда.
В этот момент я был возвращен в настоящее, за пределы которого ненадолго вышел или мне показалось, что вышел. Мое возвращение было опосредовано чтением высококлассной рекламной листовки, то есть тем, что бросало вызов идее соло, согласно которой ничто не должно стоять между мной и глубоким и подлинным переживанием природы.
Внезапно и неожиданно сильно меня охватило чувство собственной нелепости. Стало вдруг совсем непонятно, что я делаю здесь, часами высиживая на берегу реки в отдаленной шотландской глуши, созерцая природу и осознавая свое место в ней как человека. Это было не так уж плохо; на самом деле все, наверное, было даже прекрасно. Но по факту то, что я сидел здесь и пытался все это обдумать, было провалом. Я посмотрел на восток, на долину – хотя, возможно, и на запад, так как не знал, где нахожусь, ни в прямом, ни в переносном смысле, – в общем, на гору, куда, по словам Пола Кингснорта, он отправился для своего соло. Интересно, что он делает там, наверху, на своей в буквальном смысле темной горе? Я подумал, что он не стал бы читать маленькую листовку-вкладыш к своему блокноту «Молескин», сравнивая себя с Брюсом Чатвином, с творчеством которого он почти наверняка был знаком. Скорее всего, у него и «Молескина»-то нет. Я представил себе, как он часами медитирует. Представил, как он вырезает грубый духовой инструмент из куска дерева, подобранного им в траве возле палатки. Представил, что у него даже нет палатки и он спит под открытым небом. Представил, как он получает из эфира глубокие озарения о наших апокалиптических днях, о днях наших бед, которые к тому времени, как он спустится с горы на следующий день, преобразятся в искусно сплетенные истории. Их он и расскажет всем с большим мастерством и убежденностью. Я попытался представить себе, какого рода озарения он мог бы переживать, но в отчаянной попытке спроецировать на себя самого Кингснорта не смог вообразить вообще ничего, потому что такие озарения были, по-видимому, далеко за пределами моей способности воображать.
В конце концов я отказался от идеи глубоких озарений. Такие внутренние события невозможно культивировать сознательно, даже если – а возможно, особенно если, – вы обязаны провести двадцать четыре часа на одном месте у реки в Шотландском нагорье в погоне за ними. И вот я лежал на траве и смотрел на облака, свободный от обязанности иметь какие-то особые мысли об облаках или о чем-то еще. Долгое время я смотрел на них, пока они дрейфовали на восток – а может, на запад – над долиной, наблюдая за медленными и непрерывными изменениями их форм, их встречами и расставаниями. Я думал о странности этого зрелища – движения в небе огромных фортификаций из пара, и о том, как редко я обращал на них внимание или смотрел на небо не с целью оценить вероятность дождя. Я смотрел на тени, отбрасываемые на гору мигрирующими облаками, на медленное и величественное продвижение тьмы по ландшафту и думал о том, что все в мире постоянно движется, что ничто никогда не было неподвижным даже на мгновение. Каждая отдельная травинка мелко дрожала в ответ на какую-то внешнюю силу или внутреннюю энергию. Посмотри пристально на что-либо, думал я, и ты увидишь собственное, постоянное, особое движение этого, образец его вечной изменчивости.
Медленно, но уже ощутимо свет отступал, темнота сгущалась, и я слышал странное механистическое курлыканье птицы, которая кружилась в воздухе надо мной. Становилось прохладно, я заполз в свою палатку, чтобы найти в сумке флиску, а когда снова вылез, то заметил неподвижный силуэт оленя на склоне горы.
Я долго смотрел на него, пока почти совсем не стемнело, а он, казалось, стоял не просто неподвижно, но настороженно, как будто ждал какого-то сигнала, чтобы перейти на другое место. Он был слишком далеко, и было не разобрать, куда он смотрит, но я посчитал, что он смотрит на меня. Возможно, несколько высокомерно предположив, что я, наверное, самое интересное пятно в панораме, открывающейся для него с вершины горы. Интересно, какое мнение обо мне сложилось у него там, на скале, думал я, прежде чем сообразил, что у оленей, скорее всего, нет собственного мнения о вещах, а потому они гораздо лучше нас.
Что-то произошло, подумал я, или происходит сейчас. Я по-другому стал ощущать эти места. Возможно, я слегка тронулся умом от скуки. Но тем не менее я ощутил новое чувство – чувство нежности к этому месту. И что еще более странно, я почувствовал, что эта нежность была взаимна. Я понял, что все было именно так, как говорил Андрес: в одиночестве, когда нечего делать, кроме как сидеть, смотреть и слушать, что-то заставило меня почувствовать, что я нахожусь в отношениях с этим местом. Я чувствовал, что гора меня видит, что я знаком ей и принят ее ландшафтом. Но даже слово «ландшафт» показалось мне неправильным. В конце концов, с помощью этого визуального термина мы накладывали на природу собственные эстетические категории, сводя ее к виду, сцене. И мне пришло в голову, что я никогда по-настоящему не сталкивался с природой вне определения ландшафта – даже тогда, когда меня поражали ее красота, ее странность, ее инаковость.
Природа была чем-то, на что я смотрел, выходя из машины, а затем садился в автомобиль и продолжал свой путь. Это было что-то, что я потреблял и переживал как культурный продукт.
Но здесь происходило нечто иное, и это не было эстетическим переживанием. Я не просто наслаждался видом, уже несколько часов я вообще не занимался этим. Это не было минутами одиночества, когда я вдыхал воздух и любовался пейзажем. На самом деле я был – в каком-то странном и даже несколько жутковатом смысле – даже не совсем один.
В догорающем свете дня гора казалась гораздо ближе, чем была на самом деле. В какой-то момент она даже показалась мне живым существом – не грудой холодной и бесчувственной каменной породы, а огромным животным, мирно спавшим, распростершись на земле. Я почти мог представить, как протягиваю руку, кладу ее ему на бок, ощущая тепло крови под мягкой кожей земли, плотные и вздымающиеся мышцы, тихое биение жизни самой планеты. Мне хотелось свернуться калачиком рядом с горой, как будто это была старая собака, положить руку ей на спину, мягко прижаться лицом к ее боку и уснуть.
Я подумал было собрать палатку, чтобы заняться хоть чем-то, но быстро передумал, решив, что у меня есть еще пять часов или около того до окончания соло в полдень и я не хочу оказаться без укрытия в случае дождя. Хоть день был ясным и теплым, в горах стояла весна, невозможно было предсказать погоду. Я сидел и смотрел на гору, которая удалилась от меня со вчерашнего вечера. Ощущение странной близости несколько отступило, хотя я все равно приглушенно ощущал его. Это чувство было настоящим. Иначе и быть не могло: едва ли можно чувствовать то, чего не чувствуешь. Я изо всех сил пытался подобрать похожие переживания из прошлого. Единственное, что это напоминает, думал я, так это ощущение из детства, когда при высокой температуре казалось, что мир давит на меня и что каждый услышанный звук – это акт прямого и непосредственного общения со мной. Закрывающаяся дверь где-то в доме, скрип половицы, спуск воды в туалете, отдаленный звук разговора моих родителей – но не сами слова, которые были тут совершенно не важны, – все говорило со мной напрямую, передавая срочное и настойчивое сообщение. Однако я не мог раскодировать этот шифр. Мое переживание напоминало забытье, но в то же время было почти невыносимо интенсивно. Я боялся, что могу полностью раствориться под давлением этого натиска зашифрованных смыслов. Все вдруг обретало абсолютное значение, настоятельно резонировало в унисон собственной уникальной бытийности. Это было переживание в равной степени ужаса и восторга.
То, что я испытал вчера вечером, было другим – менее интенсивным и не столь настойчивым, и, конечно же, не было лихорадочным, но казалось, что это чувство возникло оттуда же – где-то на границе разрыва между мной и миром. Интересно, не это ли имел в виду Фрейд, когда говорил в книге «Недовольство культурой» об «океаническом чувстве» – о переживании вечного, беспредельного, безграничного? В себе Фрейд не нашел подобного ощущения, равно как и способности испытывать его, но это не помешало ему осветить тему довольно подробно, основываясь на описаниях своего друга, французского писателя Ромена Роллана. Он рассказал психоаналитику, что постоянно испытывает это чувство, которое, как писал Фрейд, «есть чисто субъективный факт, а не предмет веры; при том, что с ним не связана никакая гарантия личного бессмертия, оно являлось источником религиозной энергии, которая улавливалась различными церквями и религиозными системами, направлялась по своим каналам и, несомненно, ими потреблялась. Только на основании этого океанического чувства человек имеет право называть себя религиозным, даже если он отвергает всякую веру и всякую иллюзию». Сам Фрейд не соглашался с Ролланом в том, что океаническое чувство – источник всех религиозных чувств. Мой опыт нельзя было описать как религиозный или даже духовный. В этом не было ничего магического, скорее, это было озарение о бытии живого мира.
В последние несколько лет я время от времени практиковал медитацию, и хотя моментов повышенной осознанности и благости мне, если честно, удавалось достигать все реже, иногда у меня получалось погрузиться в чувственный опыт звука. Он на какое-то время освобождал меня от неотступного диктата собственного внутреннего мира, рождая что-то вроде фрейдовского океанического чувства. И вот, сидя перед своей палаткой, я закрыл глаза и замедлил дыхание, стараясь сосредоточиться на ощущении воздуха, наполняющего мои легкие и покидающего их, настраиваясь на различные звуки дикой природы – далекий восторженный крик чибиса, металлический писк пролетающего комара, шепот реки, бесконечно заявляющей о своих правах, – как вдруг из ниоткуда мир был убит, уничтожен чудовищным разрывом в небе. Это был самый громкий звук, который я когда-либо слышал, хотя я скорее почувствовал его, нежели услышал: настоящая физическая сила, насилие с небес. Я открыл глаза и увидел низко над рекой – триста футов, двести, сто – реактивный самолет, несущийся ко мне на чудовищной скорости, и воображение тут же нарисовало мне единственный возможный исход – немедленное и полное уничтожение. Я увидел одинокую фигуру пилота в кабине, равнодушное забрало шлема, и я понял, что меня видели. Я услышал свой вой, скорее от восторга, чем от ужаса, а затем чудовищное видение исчезло, взмыв от воды в небо, вверх, прочь из долины, оставив только пульсирующее эхо раны рассеченного им воздуха. Я понял, что эта сцена или что-то в этом роде снились мне много раз – вой самолета, снижающегося на город, в каньон или на воду. Но в этих снах самолет всегда был коммерческим лайнером и я всегда был внутри – одинокий и застывший в ужасе, наблюдающий, как земля летит мне навстречу, огромная реальность надвигающейся смерти. Теперь я стоял на ногах, смотрел в небо, и мне казалось, что я очутился за пределами своего повторяющегося сна. Я не мог сдержать смеха, а руки дрожали, и я чувствовал себя совершенно живым и был почти физически охвачен восторгом благодарности, хотя не имел никакого преставления о том, кому или чему я мог быть благодарен.
Вот я здесь, в самом глухом месте, в котором когда-либо бывал, в погоне за каким-то полузабытым представлением о возвышенном погружаюсь в тишину природы – и все только ради того, чтобы столкнуться с апокалиптической силой военной машины. Это было похоже на мистическое и в то же время почти смехотворно сверхдетерминированное прозрение, внезапное уничтожение одного вида истины другим. (Пытаясь пойти по стопам Эмерсона[91]91
Ральф Уолдо Эмерсон (англ. Ralph Waldo Emerson) – американский эссеист, поэт, философ, пастор, лектор, общественный деятель. Один из виднейших мыслителей и писателей США. В своем эссе «Природа» первым выразил и сформулировал философию трансцендентализма.
[Закрыть], я столкнулся лицом к лицу с Пинчоном[92]92
Томас Пинчон (англ. Thomas Pynchon) – американский писатель, ведущий представитель постмодернистской литературы второй половины XX века. Его романы очень сложны по замыслу и по структуре, по сюжету и композиции: перенасыщены технической информацией, наполнены философскими раздумьями, литературными реминисценциями и историческими аллюзиями, читать их сложно даже подготовленному читателю. Повествование фрагментарно, в нем все зыбко и неустойчиво, персонажи свободно перемещаются в пространстве и времени.
[Закрыть].) В конце концов я обрел возвышенное, но совершенно не в той форме, на которую надеялся: это было военно-промышленное величие, божественное насилие технологии.
Эта машина, пролетевшая прямо над моей головой и буквально взъерошившая волосы, будто любящий дядюшка, была, как я позже узнал, бомбардировщиком «Тайфун» с близлежащей базы Лоссимут на побережье Северного моря. Оттуда в то время Королевские ВВС летали на Кипр для последующих бомбардировок Сирии. Мое скромное уединение было сюрреалистически нарушено именно таким образом. Я выстроил вокруг себя священный круг из камней, чтобы создать место тишины, созерцания и общения с природой, а то, что открылось мне, было политикой в ее самой грубой форме.
Этот заповедник дикой природы, место, якобы предназначенное для того, чтобы искупить ущерб, нанесенный человеком, также было тренировочной ареной для войны. Нет такого места, где вы бы находились вне власти.
В этот момент мысль об апокалипсисе вдруг сразу обрела жесткий фокус. Конец света ожидал людей, к которым сейчас, возможно, направлялся истребитель. Они в реальности переживали все то, чем я отстраненно и абстрактно был озабочен: хрупкость политических порядков, крах цивилизации. Пять миллионов человек бежали из ужаса и хаоса своей разрушенной страны и встречались с жестокой машиной Европы и ее границ. Конец света всегда был для кого-то, где-то.
7
Единственное пристанище будущего
Чтобы узнать, как может выглядеть конец света, я отправился в Зону. Я хотел потревожить ее развалины, как она тревожила мои мысли. Я хотел увидеть то, чего не мог увидеть больше нигде, осмотреть остатки человеческой эпохи. Зона позволяла сделать это лучше, чем любое другое известное мне место. Мне казалось, что, отправившись туда, я увижу последствия конца света.
Поехать туда я планировал не один. Через пару месяцев после ретрита в Алладейле я позвонил своему другу Дилану, который жил в Лондоне. Из всех моих друзей именно он, скорее всего, согласился бы отправиться со мной на Украину без долгих сборов. Во-первых, он был сам себе хозяин и у него не было проблем с деньгами. Во-вторых, он был в эпицентре развода, дружеского, но тем не менее не без сложностей. Я пошутил, что мы с ним организуем антимальчишник: его браку приходит конец, и я тащу его на выходные в Чернобыльскую зону отчуждения. Сказав это, я тут же почувствовал дискомфорт от своей шутки и ее развязного подтекста. Будто я предлагал поездку «чисто ради прикола», или же какой-то экстремальный туризм, или, что еще хуже, какую-то сомнительную журналистскую авантюру с элементами того и другого. Но я не хотел позиционировать себя так.
– Я никому не сказал, куда еду, – сказал мне Дилан по телефону.
Я был у себя в отеле в Хитроу.
– К чему такая секретность? – спросил я.
– Мне не нужны лишние разговоры, – ответил он. – Люди сочтут меня странным.
– Я понимаю, о чем ты. От всего этого как-то этически подташнивает. У меня самого такие же проблемы, – поделился я.
– Этически подташнивает? Нет, я вообще-то про радиацию. Это может быть небезопасно.
– Ну, – сказал я, – «безопасно» не совсем подходящее слово. Я много читал об этом: пока находишься в специальных районах и не заходишь в места повышенного заражения или как там они называются, за день пребывания в Зоне отчуждения радиации получаешь меньше, чем во время трансатлантического полета.
– Не уверен, что это правда, – засомневался он. – Каков источник этого фактоида?
– Не помню, – признался я.
– Это та компания в Киеве, которая отвезет нас за деньги в Зону? – спросил Дилан.
– Возможно, они и есть источник фактоида, – согласился я.
– Понятно, – сказал он. – Просто отлично.
Я скучал по нашим разговорам, по быстрой и решительной иронии Дилана. Я видел друга гораздо реже с тех пор, как он переехал в Лондон четыре или пять лет назад и женился. Со стороны наша дружба была невероятной: я был социалистом, а он – ошеломляюще богатым предпринимателем. Будучи двадцатилетним соучредителем технологического стартапа (тогда мы были соседями по комнате в колледже), он продал его крупной американской компании видеоигр. И все же наша дружба устояла, тогда как многие другие захирели или потерпели полный крах.
Два дня спустя неподалеку от Киева мое доверие к туристической компании как гаранту нашей безопасности было сильно подорвано. Наш водитель микроавтобуса и гид, мужчина лет сорока с небольшим по имени Игорь, был обременен целым комплексом задач, не просто выходящих за рамки компетенции водителя микроавтобуса, но фактически противоречащих ей. Левой рукой поверх руля он держал планшет и таблицу, а в другой руке – смартфон, в который старательно переносил данные из таблицы. Двухчасовое путешествие из Киева в Зону, по-видимому, он расценивал как нерабочее время, из которого намеревался извлечь максимальную пользу, чтобы уладить кое-какие дела до начала нашей экскурсии. Таким образом, его внимание равномерно путешествовало по треугольнику «планшет, дорога, телефон». Каждые несколько секунд он отрывался от своего занятия, чтобы убедиться, что на автостраде все в порядке, а затем снова переключал внимание на планшет.
Я сидел впереди с Игорем и его молодой коллегой Викой, которая училась на аккредитованного гида. Вика читала на своем айфоне статью из Википедии о ядерных реакторах. Я подумал, не предложить ли Игорю, чтобы Вика взяла на себя административную работу, чтобы он посвятил себя вождению, но промолчал, опасаясь, что мое предложение может показаться грубым или даже откровенно сексистским. (Тут я сделал вывод, что скорее готов умереть, чем показаться грубым человеком или откровенным сексистом.) Я вытянул шею, пытаясь незаметно встретиться взглядом с Диланом, который сидел на несколько рядов дальше меня рядом с парой парней лет двадцати – австралийцем и канадцем. Они путешествовали по континенту, чтобы заняться сексом с женщиной из каждой европейской страны. Однако мой товарищ не поднял глаз, поглощенный шквалом входящих писем. Я понял, что какая-то давнишняя сделка вот-вот принесет плоды.
– Обед, – сказал Игорь, указывая в боковое окно автобуса.
Я проследил за его указательным пальцем и увидел несколько телефонных столбов, на каждом из которых гнездился аист.
– Ланч, – повторил он на этот раз под приглушенный вежливый смех.
Примерно в сорока минутах езды к северу от Киева Игорь воткнул флешку в гнездо на приборной панели. Перед нами загорелся экран и начался телевизионный документальный фильм об аварии на Чернобыльской АЭС. Мы молча смотрели его, пока двигались от окраин города в сельскую местность. Время от времени Игорь демонстрировал свое знание документального фильма, декламируя строки из него вместе с голосом диктора. В какой-то момент на экране появился Михаил Горбачев с монологом об ужасающих последствиях аварии. Завершив наконец ввод данных, Игорь заговорил в унисон с Горбачевым.
– Сколько лет это будет продолжаться? – нараспев спросил он. – Восемьсот лет! Да! Пока не родится второй Иисус!
Вика засмеялась, повернувшись ко мне, и я засмеялся, как будто тоже находил это забавным, хотя отнюдь так не считал.
Я не знал, как относиться к этому тону. Непостижимая шутливость Игоря и Вики не соотносилась с порученной им задачей.
Они должны были провести нас по месту самой страшной экологической катастрофы в истории, источнику бездонных человеческих страданий нашего времени. И все же от нас как будто требовалось легкомыслие.
– Вегетарианцы есть? – спросил Игорь, когда мы садились в микроавтобус на площади Независимости. – Веганам мы готовим специальное блюдо из чернобыльских грибов.
Ответа не последовало, и Игорь пояснил, что он шутит. Эту фразу ему пришлось не раз повторять в течение двух последующих дней.
После документального фильма бортовая информационно-развлекательная программа микроавтобуса показала нам эпизод автомобильного шоу Би-би-си Top Gear, в котором три хохочущих идиота разъезжали по Зоне отчуждения в семейных седанах, глядя на щелкающие дозиметры, а на бэкграунде играла зловещая электронная мелодия. Затем мы увидели несколько малобюджетных, похожих друг на друга музыкальных клипов. В них угрюмые молодые люди – трогательно-серьезный британский рэпер и еще какие-то американцы в псевдохристианских металлических нарядах – открывали рты на фоне картин разрушенной Припяти.
Я задумался над тем, зачем туркомпания показала нам все это и стояло ли за этим вообще какое-либо намерение. Показ документального фильма имел смысл, поскольку картина была информативной: обстоятельства и ошеломляющие масштабы операции по ликвидации катастрофы, немыслимые масштабы последствий и так далее. Но сцены Top Gear и музыкальные клипы обнажали ту легкость, с которой Зону и, в частности, эвакуированную Припять могли использовать, фактически эксплуатировать как декорации для извращенного авантюризма, как бездонный источник драматических и в то же время абсолютно общеузнаваемых апокалиптических образов.
Мой дискомфорт постепенно перерастал в откровенное презрение, когда на экране появился трейлер чего-то под названием «Чернобыльские дневники». В этом фильме ужасов кучка американских двадцатилеток путешествовала по Европе, и один из них решил взять остальных на слабо:
– Ребята, вы когда-нибудь слышали о Чернобыле? Вы слышали об экстремальном туризме?
По сюжету те согласились на однодневную поездку в Припять, где все они обстоятельно подверглись всяческим угрозам, и затем их впечатляюще убило какое-то, по-видимому, сверхъестественное проявление ядерной катастрофы.
Я понял, что столкнулся с карикатурой на собственное беспокойство по поводу этого путешествия; все артефакты «апокалиптианы» были того же поля, что и проект, которым занимался я сам. Был ли я менее этически скомпрометирован только потому, что пришел в поисках поэтических образов или социокультурного понимания? Разве литературная форма моих намерений сделала содержание этого проекта менее эксплуататорским? И не сделала ли меня решимость прямо поставить эти вопросы здесь, на этой странице, в конце концов не менее, а более этически виновным в том смысле, что я эксплуатировал свое собственное осознание эксплуатации в литературных целях?
Подъехав к контрольно-пропускному пункту, обозначавшему внешний периметр Зоны, микроавтобус остановился. Из небольшого здания, лениво покуривая, вышли двое мужчин в форме. От них веяло особой апатией, свойственной вооруженным пограничникам. Игорь протянул руку и выдернул микрофон из гнезда на приборной панели.
– Дорогие товарищи, – сказал он. – Мы на подъезде к Зоне. Пожалуйста, сдайте свои паспорта для проверки.
Вас тут же начинают одолевать противоречия. Эти силы одновременно притягивают и отталкивают. Все, что вы узнали, говорит о том, что это гиблое место, враждебное и опасное для жизни. Однако дозиметр, который Игорь вынул, когда мы стояли у автобуса на дальней границе, показывал уровень радиации ниже, чем тот, что был зафиксирован ранее этим утром возле «Макдоналдса» в Киеве. За исключением некоторых точек с повышенным уровнем радиации, которые стоит обходить стороной, в большей части Зоны уровень радиации относительно низок. Внешняя часть Зоны (30к) – это заброшенная земля радиусом тридцать километров вокруг самого реактора – по большому счету вполне пригодна для жизни.
– Сегодня эта часть Зоны снова безопасна для людей, – сказал Игорь.
Кто-то спросил, почему же тогда она не используется.
– Украина – очень большая страна. К счастью, мы можем выделить эту землю в качестве буферной между сильно загрязненной территорией Зоны и чистой Украиной. Беларуси не так повезло.
Вас сразу же поражает странная красота этого места, необузданное изобилие природы, наконец-то освободившейся от своего венца, своего проблемного ребенка. Дорога, по которой вы идете, растрескивается под силой прорастающих растений, под беспечной настойчивостью жизни, рвущейся вперед и продолжающейся далее. Сейчас середина лета, жаркий день, однако прохладный ветерок шепчет и играет в листве и повсюду видны бабочки, приглядывающие за руинами. Это очень мило и по-своему жутко – мир, торжественно заявляющий о своей непорочности.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.