Текст книги "Динозавры тоже думали, что у них есть время. Почему люди в XXI веке стали одержимы идеей апокалипсиса"
Автор книги: Марк О’Коннелл
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
– Все поля постепенно превращаются в лес, – сказал Игорь. – Природа возвращается к тому состоянию, в каком она была до людей. Лоси. Дикие кабаны. Волки. Редкие виды лошадей.
Колоссальная ирония Чернобыля в том, что, будучи местом самой разрушительной экологической катастрофы в истории, этот регион, бывший дом для 120 тысяч советских граждан, десятилетиями был лишен присутствия человека и благодаря этому фактически стал крупнейшим природным заповедником во всей Европе. Войти в Зону – значит одной ногой оказаться в раю, каким он был до грехопадения человека, а другой – в постапокалиптической пустыне.
Недалеко от границы мы остановились и прошли немного в глубь заросшей местности, которая когда-то была деревней. Мы остановились на поляне, чтобы рассмотреть большой череп, разбросанные кости.
– Лось, – сказал Игорь, легонько тыча в останки мыском кроссовка. – Череп лося, – уточнил он.
Вика обратила наше внимание на невысокое здание с обвалившейся крышей, вход в которое частично закрывал поваленный ствол дерева. Она взмахнула перед собой рукой в театральном жесте.
– В этот жаркий день, – сказала она. – Кто хочет купить у меня мороженое?
Когда-то здесь был магазин и можно было купить мороженое.
Мы с Диланом обменялись настороженными взглядами. Он был одет, как всегда, удобно. Черно-серый спортивный костюм от Nike, белые кроссовки, темные очки: он смахивал на главаря мафии, который в результате каких-то невероятных комических махинаций оказался в микроавтобусе в Чернобыльской зоне отчуждения.
Тридцать один год – это, конечно, большой срок, но все равно впечатляло, насколько полно природа за это время захватила власть над этим местом. В этих развалинах было не легче представить себе туристов в джинсах и кроссовках, поедающих мороженое, чем на разрушенных улицах Помпеи вообразить людей в тогах, поедающих оливки. Удивительно, как быстро мы, люди, перестали иметь отношение к делам природы.
Игорь указал на дом женщины, к которой раньше часто водил туристов. Она вернулась в 1988 году, через два года после аварии. Как и большинству из 140 или около того постоянных жителей Зоны, которых украинцы называли «самоселы» (самостоятельные поселенцы), к моменту эвакуации и государственного переселения ей было уже много лет. Приспособиться к жизни за пределами того единственного дома, который она всю жизнь знала, ей было трудно. В декабре прошлого года было холодно, и, когда Игорь не увидел дыма из трубы этого дома, он позвал хозяйку по имени: «Розалия! Розалия!» – и не услышал ответа.
Он нашел ее мертвой в избе. Ей было восемьдесят восемь лет, она была последней жительницей своей деревни.
Официально здесь все жестко контролируется. Посетителям запрещено входить в любые здания в заброшенном городе Припять – все они в упадке и структурном разрушении, многие явно готовы рухнуть в любой момент.
Работодатель Игоря и Вики теоретически может лишиться лицензии на въезд в Зону, если его гидов поймают за тем, что они водят туристов в здания. «Случаи аннулирования разрешений уже были», – сказал Игорь. Но, объяснил он, его компания оказалась в непростом положении из-за роста конкуренции в последние годы. Если бы они не водили клиентов в здания – по лестницам на крыши, в бывшие дома, на рабочие места и в школьные классы, – это сделала бы какая-нибудь другая туристическая компания, а люди больше всего на свете хотят попасть в самые сокровенные уголки этого заброшенного мира.
Один из шведов, которых было примерно треть в нашей группе, спросил, был ли кто-то из посетителей Припяти серьезно ранен или погибнет во время осмотра заброшенных зданий. «Пока нет», – ответил Игорь тоном более зловещим, чем, возможно, намеревался.
Далее он пояснил, что судьба небольшого, но процветающего туристического бизнеса висит на волоске и зависит от национальности того человека, который будет ранен или убит во время тура.
Если во время осмотра здания погибнет украинец, то, по его словам, «хорошо, никаких проблем, все продолжится, как обычно». Если это будет европеец, то полиции придется немедленно прищучить экскурсоводов, проводящих людей в здания. Но хуже всего будет, конечно, если убьется или серьезно поранится американец. По словам нашего экскурсовода, после такого предприятие немедленно закроют.
– Пострадает американец – все, – подытожил он свой рассказ, – больше никаких туров в Зону. Финита.
Туризм в зону Чернобыля стремительно развивался последнее десятилетие или около того. По словам гида, в 2016 году Зону посетили тридцать шесть тысяч человек благодаря ее популяризации в медиа. Припять рисовали как постапокалиптическую реальность такие фильмы, как «Запретная зона»[93]93
«Запретная зона» (англ. Chernobyl Diaries – букв. «Чернобыльские дневники») – американский фильм ужасов режиссера Брэдли Паркера, 2012 г.
[Закрыть] и «Крепкий орешек: Хороший день, чтобы умереть» (A Good Day to Die Hard), телевизионные шоу, такие как «Жизнь после людей» (Life After People) канала History (целая серия фетишистского изображения восстановления природной среды после исчезновения человеческого вида), и видеоигры, такие как S. T. A. L. K. E. R., Fallout 4 и Call of Duty: Modern Warfare.
Последняя игра была одной из причин, по которой Дилан так быстро согласился на нашу поездку. В ней был сентиментальный резонанс, поскольку над этой игрой работала его компания – поставщик сетевого программного обеспечения для многопользовательских онлайн-игр, когда ее приобрела компания-разработчик игр Activision.
«Это очень знаковое место в игровой индустрии», – сказал мой товарищ.
Мы смотрели на то же самое заброшенное колесо обозрения, которое несколько раз видели утром в микроавтобусе в эпизоде Top Gear, трейлере фильма, музыкальных клипах. Это была самая узнаваемая достопримечательность города, самый легко читаемый символ утопии разрушения. Наша маленькая группа бродила по ярмарочной площади Припяти, любуясь кинематографическим зрелищем катастрофы: чертово колесо, заросшие мхом бамперы автомобилей, полуразложившиеся от ржавчины качели.
Торжественно открыть парк, по словам Вики, планировали на праздновании Международного дня трудящихся 1 мая 1986 года, через неделю после катастрофы, поэтому фактически парк так никогда и не использовался. Стоя рядом с ней, Игорь держал дозиметр, объясняя, что уровень радиации в округе вполне безопасен, кроме некоторых небольших участков на ярмарочной площади, где значения опасно высоки.
Например, мох на бамперах автомобилей – один из самых токсичных предметов во всей Припяти, который поглощает и удерживает больше радиации, чем другие поверхности. Поэтому мха вообще следовало избегать, как и всех видов грибов, губчатая часть которых хорошо поглощала радиацию. Дикие собаки и кошки тоже были потенциально опасны, но не из-за бешенства, а поскольку они свободно бродили на необеззараженных частях Зоны и переносили радиоактивные частицы на своей шерсти.
Я было прислонился к багажному рейлингу какого-то автомобиля, но, вспомнив, что где-то читал предупреждение о том, что в Зоне опасно сидеть и прислоняться к предметам, быстро ушел подальше от ржавого металла. Посмотрел на остальных: почти все фотографировали ярмарочную площадь. Исключением был Дилан, который разговаривал по телефону, очевидно, обсуждая с кем-то тактику на текущий инвестиционный раунд. Впервые меня поразил непропорционально мужской состав группы: на дюжину туристов приходилась лишь одна женщина. Молодая немка помогала своему бойфренду с впечатляющим количеством пирсинга управлять дроном – они снимали с воздуха. (В течение двух дней, проведенных в Зоне, мы пересеклись с тремя или четырьмя другими туристическими группами, и каждая в основном также состояла из мужчин.)
Казалось, существовал негласный договор, чтобы никто не попадал на чужие снимки: каждый был заинтересован в том, чтобы на фотографиях Припять оставалась максимально пустынной. Присутствие на снимках других фотографирующих туристов неизбежно испортило бы впечатление.
Повинуясь прихоти, я открыл Instagram[94]94
Социальная сеть Instagram запрещена на территории Российской Федерации на основании осуществления экстремистской деятельности.
[Закрыть] – 3G-покрытие в Зоне, вопреки всем ожиданиям, было отличным – и ввел в поисковую строку «Припять», а затем проскроллил целый каскад однообразных фотографий колеса обозрения, бамперов автомобилей, качелей, а также огромное количество снимков, на которых все эти объекты были драматическим фоном для селфи. Иногда встречались глупые рожи или сексуально надутые губы, распальцовки и глумливые надписи, но настроение большинства фотографий было больше торжественным или созерцательным. Послания по большому счету сводились к следующему: я был здесь и ощутил мрачную тяжесть этого токсичного места (#Чернобыль, #поразительно, #мрачно, #ядерная – катастрофа).
Припять предлагает любителю приключений зрелище запустения более яркое, чем может дать любое другое место на Земле, – это лихорадочный сон о мире, ушедшем в пустоту. Прогуливаться по огромным площадям спроектированного города, по широким проспектам с потрескавшимся асфальтом, заросшим растительностью, – это как бродить по руинам рухнувшего утопического проекта, по огромному осыпающемуся мемориалу покинутого прошлого.
И в то же время это симуляция будущего с эффектом присутствия, точное воспроизведение того, что придет вслед за нами. Самое странное в блуждании по улицам и зданиям этого прекратившего существование города – это восприятие места как артефакта нашего времени: огромный комплекс современных руин, как Помпеи или Ангкор Ват[95]95
Ангкор Ват – величайший храмовый комплекс в Камбодже площадью около 200 га и высотой 65 м., построенный древними кхмерами в XII веке.
[Закрыть], в убогом и безотрадном упадке. Блуждая по руинам настоящего, вы сталкиваетесь с миром грядущим. («Проглядывает что-то из будущего, и это «что-то» просто-напросто слишком велико для наших умов», – говорит один из интервьюируемых в «Чернобыльской молитве», книге белорусской журналистки Светланы Алексиевич о катастрофе и ее последствиях.)
Вот почему самые стойкие образы моего пребывания в Припяти – это фрагментированные осколки технологий, сгнившие остатки нашего машинного века. В помещении, которое когда-то было магазином электроники, подошвы наших крепких ботинок хрустели по разбитому стеклу экранов.
Наши смартфоны запечатлевали тревожное зрелище – сваленные в кучу выпотрошенные старые телевизоры, трубки и провода, торчащие из своих раскуроченных оболочек, древние схемные платы, позеленевшие от водорослей. (И конечно же, я не единственный представил свой смартфон пережившим собственную кончину и распад после нее.) В помещении, которое когда-то было музыкальным магазином, мы бродили среди гниющих пианино, разбитых и перевернутых, тут и там кто-то перебирал пожелтевшие клавиши, и звуки звучали странно, сыро и нестройно. На всем лежал печальный знак неизбежного упадка мира, свидетельство предопределенного устаревания наших объектов и вещей, нашей культуры. Было явным сознание: то, что от нас останется, – это мусор.
– Ты когда-нибудь читал Дж. Г. Балларда? – спросил я.
– Нет, – ответил Дилан. – Что-то приличное?
Мы стояли возле пустого бассейна олимпийского размера, глядя через край в его глубокий конец. Пол с наклоном был покрыт грязью, блестящими осколками стекла и осыпавшейся краской, влажной мульчей листьев. Неразборчивое граффити в бабл-стиле растянулось почти по всей ширине бассейна.
– Вполне приличное, – сказал я. – Немного однообразно. Но он абсолютно одержим всяческой символикой вроде сухих бассейнов – поэтому я и спрашиваю. Все это место – прямо из его работ.
Я сделал пару снимков на свой телефон, но понял, что все они будут идентичны или уступят десяткам других в социальных сетях, и прекратил снимать. Я открыл браузер и нашел фотографию бассейна в более счастливые времена – не до аварии, как это ни удивительно, а середины 1990-х, когда он еще использовался так называемыми ликвидаторами, военным и гражданским персоналом, которому в те годы поручили очистить заброшенный город от токсичных отходов. Поблескивающей голубой воды больше не было, все стеклянные панели передней стены исчезли, равно как и потолочные плитки, обнажив металлический остов здания. Но я был поражен тем, как сильно это место в своем разрушенном состоянии похоже на то, что было раньше. Даже часы все еще висели на стене в дальнем конце бассейна. Это были большие восьмиугольные часы, похожие на те, как я вдруг осознал, что висели на стене бассейна возле моего дома, куда я регулярно ходил плавать. Эти часы показывали время дня, а также с помощью большой красной постоянно движущейся секундной стрелки по ним можно было отмерять скорость, с которой ты нарезал круги в бассейне. Часы, на которые я смотрел сейчас, остановились, в то время как те, что были в бассейне, куда я ходил, все еще отсчитывали секунды. Это было другое место, Припять, другое время, однако все же еще вполне узнаваемое, как наше. Это был грандиозный memento mori, ванитас[96]96
Memento mori (лат.) – «Помни о смерти». Крылатая фраза, произносилась в Древнем Риме во время триумфального шествия римских полководцев, возвращающихся с победой, чтобы напоминать триумфатору, что, несмотря на свою славу, тот остается смертным. Ванитас (от лат. vanitas – суета, тщеславие) – жанр живописи эпохи барокко, аллегорический натюрморт, композиционным центром которого традиционно является человеческий череп.
[Закрыть] из семнадцатого века в масштабе города и целой культуры.
Дилан быстро и решительно застегнул молнию олимпийки. Этим жестом он тонко дал понять, что готов прекратить созерцать апокалиптические отголоски пустого бассейна и перейти к следующему объекту.
«Ну что же, – сказал он, – тут есть что осмыслить».
Мы находились в сыром фойе многоэтажного жилого дома. Один из шведов, парень лет тридцати с небольшим, водитель школьного автобуса, стоял у лестничного пролета, глядя вниз на груду разбитых потолочных плиток. На его лице застыла легкая и слегка насмешливая тревога. Казалось, он не испытывал энтузиазма своих друзей.
– Асбест, – сказал он. – Все это место – сплошной асбест. Все эти здания.
Я не совсем понимал, что там с асбестом. Знал только, что это нехорошо, поэтому уточнил:
– Эта штука очень легко воспламеняется, верно?
– Нет, – сказал водитель автобуса. – На самом деле все как раз наоборот. Это огнеупорный материал. Но если вдохнуть асбестную пыль, то все эти микроскопические волокна вопьются в легкие, и вы никогда не сможете избавиться от них, в итоге умрете в муках от рака легких.
– А, да, – сказал я. – Я что-то подобное знал.
Дилан отступил от битой плитки и вежливо спросил у Игоря:
– Нам нужно волноваться об этом, Игорь?
– Если не вдыхать, проблем не будет, – воинственно пожав плечами, ответил тот.
– Но тебя не беспокоит, что можно надышаться им случайно? – уточнил Дилан.
– Меня? Нет. Многих европейцев и американцев – да, беспокоит. Их больше беспокоит асбест, чем радиация. – Как если бы это была очевидная нелепость, Игорь усмехнулся и покачал головой.
– Но не тебя, – продолжил за Игоря Дилан.
– Не меня, – подтвердил Игорь и направился вверх по лестнице, которая сама по себе была опасна для окружающих.
Дилан пристально посмотрел на него и покачал головой в тихом смятении.
– Все будет хорошо, – сказал я без всякой уверенности.
На улице к нам обезоруживающе почтительно подошла маленькая дикая собачка. Вика открыла сумочку, достала оттуда небольшую «колбаску» розоватого цвета, некую снедь из свиных субпродуктов, и протянула собаке, которая приняла угощение смиренно и благосклонно.
Боковым зрением я заметил движение чего-то темного и услышал шелест сухих листьев. Обернувшись, я увидел бок мускулистой черной змеи, которая, вынырнув из-под ржавой горки, устремилась в подлесок.
– Гадюка, – сказал Игорь, кивнув в сторону уползающей змеи. В его исполнении это слово прозвучало как «очиститель»[97]97
Viper (aнгл.) – гадюка; wiper – очиститель.
[Закрыть].
Мы стояли у входа в одну из многочисленных припятских школ. Это было большое здание с фасадом, облицованным плиткой. На его стене красовалась мозаика антропоморфного солнца, смотрящего на маленькую девочку. Дилан справедливо сомневался, разумно ли посещать здание, находящееся в столь запущенном состоянии. Повернувшись к Игорю, он заметил, что здания, видимо, были построены наспех и плохо.
– Нет, – ответил Игорь, проворно стряхивая насекомое с плеча камуфляжной куртки. – Это удел всех зданий.
Я ни разу не видел, чтобы он улыбался, но его спокойное лицо выражало суровую и мудреную для понимания славянскую иронию, а в его глазах навыкате бесспорно мерцал слабый веселый огонек. Он сказал, что нужно быстро осмотреть здание, потому что оно может рухнуть в любой момент. Дилан ответил, что в таком случае это здание он может и пропустить, но Игорь возразил, что не допустит этого. Дилан пожал плечами и вошел вместе с остальными, поразив меня совершенно несвойственной ему покорностью. Хотя Игорь никак не объяснил это внезапное проявление авторитаризма, мы предположили, что он не хотел, чтобы люди отделялись от группы и бродили без счетчиков Гейгера. Ведь они могли забрести в невидимые очаги высокой радиоактивности.
Фойе школы было устлано ковром из тысяч учебников и тетрадей – продуктами разложения письменного слова. Ходить по страницам было как-то неприлично, но этого было не избежать – нужно было двигаться вперед.
Каждое здание в Припяти давным-давно разграблено так называемыми сталкерами – обычно подростками и молодыми людьми, которые нелегально проникали в Зону. Здесь они разыскивали ценности и сувениры. Поэтому хаос, с которым мы сталкивались внутри этих мест, был результатом не самой катастрофы, а ее последствий.
В Припяти всегда наступаешь на то, что когда-то что-то значило для давно ушедшего человека. Игорь наклонился, поднял с земли красочно иллюстрированный сборник рассказов и пролистал его высохшие страницы.
– Пропагандистская книжка, – сказал он с легким отвращением на лице и снова осторожно уронил ее к своим ногам. – В Советском Союзе все было пропагандой. Постоянно пропаганда.
Он взял другую книгу, тонкую, с монохромным текстом, и пролистал несколько страниц. После гид показал мне раздел, иллюстрированный рисунком протестующих промышленных рабочих, доведенных до нищеты и согнувшихся под тяжестью эксплуатации.
– Это урок по Карлу Марксу, – сказал он. – «Капитал».
Я спросил Игоря, что он помнит о катастрофе, и он ответил, что вспоминать особо нечего. По его словам, мне больше есть что вспомнить об аварии и ее последствиях, хоть он и старше меня на пять лет. В Советской Украине обнародовали мало информации о масштабах происшествия.
– В Европе – паника. Огромная катастрофа. На Украине – никаких проблем.
Поднимаясь по лестнице, перила которой давно сняли или они сами сгнили, я оперся рукой о стену, чтобы не упасть, и почувствовал под пальцами трескающуюся краску. Мне было шесть лет, когда все это произошло, – еще слишком маленький, а потому родители наверняка защитили меня от плохой новости. Что я помню о том времени? Странные роды, искаженные человеческие тела, раздутые черепа, сведенные, уродливые конечности – образы не самой катастрофы, а ее долгих, печальных и жутких последствий. Я вспомнил тот зачарованный ужас, который вызывали у меня коммунизм и демократия; тот спор, который я понимал только как борьбу между добром и злом; идея ядерной войны и другие катастрофы того времени, а также предчувствие абортированного будущего. Пока я поднимался по лестнице, мне вспомнилась проселочная дорога поздней ночью, мама, помогавшая мне забраться на капот нашего оранжевого «Форда Фиесты». Она показывала мне на точку света, быстро пересекающую ясное ночное небо, и говорила, что это американский космический шаттл «Челленджер» на своей орбите летит вокруг планеты. Детское воспоминание было связано в моем сознании с телевизионными новостями о том же самом шаттле, который взорвался над океаном. Видение внезапного Y-образного расхождения инверсионных следов, снова по спирали сближающихся друг с другом, когда взорванные остатки шаттла падали в море, обломки технологии и смерти, зловеще ударившиеся о темно-синее небо. Этот момент был для меня тем же, чем была высадка на Луну для моих родителей и их поколения: образом, в котором запечатлелось само будущее.
Мы обогнули лестничную площадку, и, шагая вслед за Игорем по коридору, я вдруг осознал, что эти образы техногенной катастрофы – взрывов, мутаций – преследовали меня с детства и что я пришел к источнику катастрофы гораздо большей, чем Чернобыль или его смутные неизмеримые последствия. Паника. Чудовищная катастрофа. Я вспомнил слова французского философа Поля Вирильо[98]98
Поль Вирильо – французский философ и архитектурный критик, специалист по урбанистике. Развивал концепцию «дромологии», важными компонентами которой являются образ и скорость.
[Закрыть]: «Изобретение корабля было также изобретением кораблекрушения», – она, как мне казалось, в полной мере отражала перспективу катастрофы, заключенную в технический прогресс. Я вдруг осознал, что Припять – это кладбище прогресса, последнее пристанище будущего.
В большой классной комнате по кругу стояли около дюжины стульев для малышей, и на каждом сидели гниющая кукла или чумазый плюшевый мишка. Картина жуткая, но что действительно тревожило, так это понимание того, что эта сцена была тщательно подготовлена каким-то посетителем, вероятно, совсем недавно, для того, чтобы ее сфотографировали. И именно это было глубоко отвратительно мне во всей идее туризма катастроф.
Я был его участником так же, как и все остальные, стоявшие здесь, в этом бывшем классе, чувствуя, как через пустые оконные рамы врывается теплый ветерок. Что меня поразило в Припяти, так это не ее запустение и даже не повсеместное потенциальное присутствие вездесущей радиоактивности, а, скорее, ощущение того, что это место аккуратно вписывается в уже существующие эстетические рамки. Ощущение того, что, просто находясь здесь, мы участвуем – и даже ищем его – в апокалиптическом китче. Другими словами, мы потребляли здесь продукт. На каком-то уровне я понимал это все время, но что меня тревожило, так это неспособность скрыть столь неприятный факт, неспособность даже попытаться. Я заплатил двести фунтов за эту экскурсию, включая питание, проживание и транспорт.
Мне было интересно, не презирают ли нас Игорь и Вика, нас, западноевропейцев, австралийцев и североамериканцев, которые раскошелились на гонорар, примерно равный среднемесячной зарплате на Украине, чтобы позволить провести себя по этому исчезнувшему миру ради ощущения трансгрессивного трепета от собственной смелости приехать сюда? Я знал, что если бы я был на их месте, то презрение было бы именно тем, что я бы почувствовал. Дело в том, что мне даже не нужно было покидать свое место, чтобы презирать себя или кого-то еще.
– Как часто вы приезжаете сюда? – спросил я Игоря.
– Семь дней в неделю, – сказал он.
У него была странная манера избегать зрительного контакта. Гид смотрел не прямо на вас, а под небольшим углом, как будто на самом деле вы находились чуть вне себя.
– Семь дней в неделю на протяжении восьми лет.
– И как это на вас повлияло? – спросил я.
– У меня трое детей. Мутантов среди них нет, – усмехнулся Игорь.
– Я имею в виду не столько радиацию, сколько само место. Вся эта обстановка должна же как-то влиять, – сказал я, помахав у своей головы и подразумевая этим жестом психологическое состояние.
– Я не вижу свою жену, – сказал он. – Свою семью. Я встаю в пять тридцать утра, они еще спят. Я возвращаюсь домой поздно вечером, они уже спят. Я раб, как и во времена Советского Союза. Но теперь я раб денег.
Я со знанием дела кивнул, мол, «и не говори», хотя сам не был таким уж рабом денег.
– Знаете доктора Албана? Рэпера? У него в песне так: «Это моя жизнь».
Наверное, я выглядел озадаченным, потому что Игорь счел нужным пояснить:
– Это моя жизнь. Вот это.
Как раз в этот момент из небольшого класса вышел один из шведов, неуклюжий мужчина средних лет, нагруженный большим тяжелым рюкзаком и огромным количеством дорогого на вид фотооборудования.
– Вы сказали «доктор Албан»? – спросил он.
– Да, доктор Албан, – кивнул Игорь.
– Швед, – сказал швед с каким-то гордым самодовольством. – Он из Швеции.
– Правда? – иронично спросил Игорь. – Я думал, он из Африки.
Оба мужчины рассмеялись, а их реакция осталась для меня загадкой, и, вполне возможно, в ней была расистская подоплека.
– Он дантист, – сказал швед. – На самом деле в Швеции он зубной врач.
– В самом деле? – усомнился я.
Безусловно, я очень мало знал о докторе Албане, о подробностях его биографии до или после панъевропейского шлягера 1992 года «Это моя жизнь», но тот факт, что он был квалифицированным дантистом, казался мне парадоксальным.
– И он все еще практикует?
– Что? – переспросил швед, который уже не смеялся.
– Я имею в виду, он все еще работает как зубной врач? – пояснил я.
Швед недоуменно покачал головой, глядя на меня так, словно я только что сказал что-то совершенно безумное. Будто бы я только что вызвал полузабытый призрак доктора Албана и безо всякого повода начал расспрашивать, практикует ли он стоматологию.
– Понятия не имею, – сказал он и вернулся в класс, из которого только что вышел, углубившись в настройки своей камеры.
Я пошел с Игорем и Викой в другой класс. За нами последовала дикая собачка, которую Вика покормила. Пес быстро обошел комнату, небрежно обнюхал куклу из папье-маше, перевернутый стул, несколько разорванных тетрадных страниц и уселся рядом с Викой. Игорь открыл шкаф, достал стопку рисунков и разложил их на столе с облупившейся аквамариновой краской. Картинки были прекрасными артефактами детства: щемяще яркие изображения бабочек, ухмыляющихся солнц, рыб, цыплят, динозавров, поросенка в маленьком голубом платьице. Они были выражением любви к миру, к природе, сделанные с такой очевидной радостью и заботой, что я почувствовал, как меня охватывает волнение, когда я их рассматривал. Я вдруг увидел детей, сидящих за партами, рисовавших, высунув от старания языки, учителей, склоняющихся над ними, чтобы подбодрить и похвалить, и почувствовал запах бумаги, краски, клея.
Я взял в руки рисунок с динозавром и вдруг ощутил печаль – даже не от немыслимых размеров самой катастрофы, а от мысли, что ребенок, благодаря которому эта картинка появилась на свет, так и не смог взять ее домой, чтобы показать родителям. Он должен был оставить ее здесь, как должен был оставить свою школу, свой дом, свой город, свой отравленный мир. И тогда я осознал чуждость своего пребывания здесь, неправильность себя как фигуры в этой сцене: человек извне, из постапокалиптического будущего, держащий в руке эту простую и прекрасную картинку и смотрящий на нее как на артефакт рухнувшей цивилизации.
Я понял, что в этом и заключалось глубочайшее противоречие моего пребывания в Зоне: мой дискомфорт от пребывания здесь был связан не столько с риском заражения, сколько с ощущением себя инородной загрязняющей субстанцией.
Стихотворение Чеслава Милоша[99]99
Чеслав Милош – польский поэт, переводчик, эссеист. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1980 года.
[Закрыть] «Песенка о конце света» рисует в воображении последний день, такой же как и любой другой, где природа продолжает заниматься своими делами и где «те, кто ждал знамений и архангельских труб / не верят, что уже началось»[100]100
Перевод Е. Цветковой.
[Закрыть]. Стихотворение заканчивается тем, что седовласый старик, собирая помидоры на своем поле, повторяет следующие строки: «Другого конца света не будет, / Другого конца света не будет».
Стихотворение было написано в 1944 году в оккупированной Варшаве. Милош даже не намекает на Освенцим, где, как он писал, всего в двухстах милях от него уже шел конец света. Но сейчас невозможно читать стихотворение, не думая об этом локализованном апокалипсисе. Тот факт, что мир продолжает жить как всегда – что светит солнце, и пчелы кружат над клевером, и помидоры созревают на полях, – не означает, что он уже не пришел к своему концу.
Образ седого старика Чеслава Милоша, его пророка, который не пророк, посетил меня, когда нас повели на встречу с Иваном Ивановичем Семенюком, крестьянином лет восьмидесяти. Он был одним из последних оставшихся в живых из тех, кто вернулся в Зону. В селе Парышев жили он и еще одна женщина, а когда-то здесь было около шестисот жителей. (Второй была веселая и исключительно миниатюрная старушка по имени Дарья. Она жила в нескольких минутах ходьбы по полям вместе со своим маленьким коричневым терьером.) Иван Иванович все время, пока мы были с ним, почему-то держал в руке початок кукурузы, одет он был в армейскую куртку цвета хаки и свободные лиловые спортивные штаны и, хотя при ходьбе пользовался тростью, был в отличной форме для человека своего возраста, не говоря уже о том, что последние три десятилетия он провел в зоне ядерного отчуждения.
Прерываемый переводом Вики, он рассказал нам, что, когда его с семьей эвакуировали через шесть дней после аварии, им, как и всем остальным в Зоне отчуждения, сообщили, что они вернутся через несколько дней. Они почти ничего не взяли с собой, кроме нескольких мешков картошки. Всех их животных забрали и забили, закопав в землю.
Не было конца тому, что захоранивали ликвидаторы в течение дней, месяцев и лет после аварии: они сносили бульдозерами школы и дома, хоронили обломки целых городов, хоронили леса, распиливая деревья, упаковывая бревна в пластик и закапывая их глубоко в землю, хоронили саму землю, снимая загрязненный слой почвы и закапывая его. Хоронили и тела первых спасателей, что подверглись столь сильным дозам радиации, что умирали с волдырями на сердце – в свинцовых гробах, заваренных наглухо, чтобы свести к минимуму утечку радиоактивных веществ из трупов.
Прожив около полутора лет в другом месте Украины, Иван в 1987 году привез свою семью обратно в деревню, в дом, который он построил своими руками из дерева и гофрированного железа. Возвращение не было законным, но правительство закрыло глаза на выбор двух тысяч человек, решивших, что лучше рискнуть и вернуться на землю, которую они знали, чем жить здоровой, но несчастной жизнью в выданных правительством квартирах в центре Киева. Многие из тех, кого переселили после аварии, попали в социальную изоляцию – новые городские соседи избегали их, опасаясь заражения из-за физической близости этих чернобыльцев.
Вернувшись, Иван Иванович несколько лет работал сторожем на электростанции, затем дорожником, а потом ушел на пенсию и стал жить за счет земли со своей женой Марией. Она умерла в прошлом году, и теперь он жил один, хотя в Киеве у него был сын, который часто навещал его. Иван Иванович сам выращивал овощи, собирал грибы и ягоды в лесу вокруг своего дома, держал кур и свинью, жег радиоактивные дрова в печке, чтобы согреться, и если эта жизнь в Зоне и причинила ему какой-то серьезный вред, то он этого не заметил. Он с каким-то печальным удовлетворением сообщил, что пережил многих эвакуированных своего возраста, которые не вернулись в Зону.
«Вы продолжаете жить своей жизнью», – говорит один из анонимных собеседников в «Чернобыльской молитве» Светланы Алексиевич.
«Обыкновенный человек. Маленький. Такой, как все вокруг: идешь на работу и приходишь с работы. Получаешь среднюю зарплату. Раз в год ездишь в отпуск. У тебя жена. Дети. Нормальный человек! И в один день ты внезапно превращаешься в чернобыльского человека. В диковинку! Во что-то такое, что всех интересует и никому неизвестно. Ты хочешь быть как все, а уже нельзя. Ты не можешь, тебе уже не вернуться в прежний мир. На тебя смотрят другими глазами. <…> На первых порах мы все превратились в редкие экспонаты. Само слово «чернобылец» до сих пор как звуковой сигнал. Все поворачивают голову в твою сторону… Оттуда! Это были чувства первых дней. Мы потеряли не город, а целую жизнь».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.