Текст книги "Динозавры тоже думали, что у них есть время. Почему люди в XXI веке стали одержимы идеей апокалипсиса"
Автор книги: Марк О’Коннелл
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
В течение нескольких недель мы неоднократно возвращались к мотылькам, и постепенно выяснилось, что это существо, этот злонамеренный объект через определенные ключевые ассоциации был непосредственно связан с моей тревогой. Я говорил о том, как плохо спал, о том, что мой сон был более хрупким, чем мне хотелось бы.
– Хрупкий, – сказала она. – Я заметила, что вы часто употребляете это слово. Что приходит вам на ум, когда вы произносите его?
Я молчал, как мне показалось, довольно долго, прислушиваясь к тому, как две чайки кричат друг на друга, и к одинокому стаккато жестянки, которую порыв ветра гонял по улице.
– Вы действительно хотите это знать? – сказал я, садясь прямо.
– Разумеется. Я действительно хочу это знать, – ответила она, улыбаясь.
– Смерть, – признался я.
Я улыбался в ответ, но удивился, услышав это слово, и почему-то смутился. Я чувствовал ту же неловкость и напряженность, что и тогда, когда говорил о своей фобии мотыльков.
Когда произношу слово «хрупкий», я думаю о смерти. Хрупкость жизни. И непредсказуемость будущего. Это одно и то же. И я думаю, что ужас, который испытываю перед мотыльками, – это тот самый ужас перед хрупкостью и непредсказуемостью. Потому что они такие непредсказуемые. Они совершенно хаотичны в своих движениях и хаотичны в своих действиях. Я чувствую, что мой страх перед мотыльками – это, возможно, какой-то образ моего страха перед будущим.
Она сделала несколько медленных и глубоких вдохов, и я уже знал, что она хочет, чтобы я сделал то же самое. Мы долго молчали. Чайки. Жестянка, царапающая асфальт. Проезжающий трамвай.
– Ок, – сказала она. – Хорошо.
Наше время истекло.
Да, мы жили в походном лагере в Алладейле, но походной жизнью ни в коем случае не исчерпывалось то, чем мы занимались. Нашей целью был, как полунасмешливо определила жена перед моим отъездом в Шотландию, поход на тему апокалипсиса. Мы сидели, скрестив ноги, на речных бережках и лежали группками на травянистых склонах, разговаривая о плохих временах, в которых нас угораздило оказаться, о смутных днях. О чем мы говорили? И кем, собственно, были мы, говорившие обо всем этом?
У нас была разношерстная компания: писатели и художники, недавно вышедший на пенсию руководитель районного отдела оптимизации бизнес-процессов небольшого городка в Корнуолле, одержимый шаманизмом и другими эзотерическими практиками, адвокат, юнгианский психоаналитик из Швейцарии, пара экологов, преподаватель танцев из Эдинбурга.
– Мы переживаем великий период разрушения стереотипов, – сказал однажды Пол.
Мы сидели в домике-сторожке, вокруг которого разбили свои палатки. Наверное, это было одно из самых отдаленных зданий во всей Европе – сорок пять минут на внедорожнике по тошнотворно ухабистой местности от границы самого заповедника. В камине потрескивали и шипели дрова, в темнеющей долине было мертвенно тихо, а мы, все шестнадцать человек, расположились в разных позах на кушетках, стульях и на полу.
Много лет назад, в прошлой жизни лондонского журналиста, Пол был заместителем редактора журнала The Ecologist. Его прежнего босса накрыл нервный срыв на работе из-за безжалостных и невообразимых новостей: еще одна высыхающая река или еще один вид, исчезающий с лица Земли.
– Чувство паники и замешательства растет, – говорил он. – Истории, в которые мы верили, больше не правда. Но мы не знаем и того, что является правдой.
В поведении Пола чувствовалось какое-то тихое волнение. Момент болезненного хаоса давал возможность найти новые истории, новые способы жизни. Было ясно, что Пол наслаждался разрушениями, происходящими в наше время, испытывал какое-то извращенное удовольствие в ниспровержении старых порядков.
Заговорил другой англичанин, бывший руководитель районного отдела оптимизации бизнес-процессов, его звали Нил. Говорил он медленно и держался степенно, в нем было что-то от священника, и это показалось мне трогательным:
– Здесь есть что-то такое, что меня очень тревожит. Постапокалиптический пейзаж. Это место полного экологического коллапса.
Группа встретила его слова дружным согласием. Красота этого места была холодной и непреклонной и в основном лишенной животной жизни.
– Это так, – сказал Пол. – Мы здесь на краю цивилизации. Она лишила это место жизни. И это одна из причин, по которой мы его выбрали.
Под «мы» он подразумевал себя и Андреса Робертса, проводника по дикой природе, с которым он организовал этот ретрит. Если Пол был «инь», то Андрес был его «ян»: веселый человек с мягким ливерпульским акцентом, неяркой, но мощной харизмой, обладавший сверхъестественным умением моделировать и фокусировать энергию группы тонкими приемами – переменой позы, озорной улыбкой, поклоном головы, мягким и торжественным.
– В некотором смысле, – сказал Пол, – это место – эпицентр индустриальной эпохи. Все деревья на этих холмах были вырублены, чтобы обеспечить топливом промышленность, построить корабли для колониальной экспансии. Все отношение к природе и к миру распространилось из этого места, где мы с вами сейчас находимся, с этих островов.
Кто-то упомянул о кислородной катастрофе[83]83
Кислородная катастрофа, или кислородная революция – глобальное изменение состава атмосферы Земли, произошедшее в самом начале протерозоя в период сидерий около 2,45 млрд лет назад. Результатами кислородной катастрофы стали появление в составе атмосферы свободного кислорода и изменение общего характера атмосферы.
[Закрыть], произошедшей около двух с половиной миллиардов лет назад, массовом вымирании, после которого развилась жизнь на Земле. Тогда мир населяли исключительно одноклеточные организмы, которые жили в глубинах океанических вод, кроваво-красных из-за огромного количества железа в воде. Эти микроорганизмы полагались исключительно на анаэробные методы дыхания. Так было до тех пор, пока один вид, цианобактерии, или синезеленые водоросли, не начали использовать солнечный свет, генерируя значительно больше энергии, чем их анаэробные коллеги. Это позволило им расплодиться и существенно увеличить свою численность, создать с помощью революционной инновации – фотосинтеза – резкий избыток кислорода в атмосфере планеты, токсичный почти для всех других живых существ на Земле. Эта единственная бактерия-бунтарь изменила атмосферную структуру планеты, по сути уничтожив бóльшую часть существующей жизни на планете и предуготовив путь для эволюции многоклеточных организмов, таких как мы.
– Мы что-то вроде тех бактерий, – сказала Кэролайн Росс, художница, жившая на речном пароходике на Темзе. – То, как мы живем и что вызываем, похоже на кислородную катастрофу. Мы создаем углеродную катастрофу.
Тихим размеренным тоном она рассказала о том, как навещала своего брата и после жаркого спора, тему которого она не назвала, забрела к нему на задний двор, разъяренная и расстроенная. Там среди камней она нашла окаменелые останки морского ежа, вида, который, по ее словам, был стерт с лица Земли много миллионов лет назад, за четыре массовых вымирания до нашего. По ее словам, это была прекрасная вещь, и, держа ее в руке, она чувствовала, как медленно и неумолимо отступают ее гнев и печаль.
Она часто думала о своей находке, задаваясь вопросом, превратимся ли мы, люди, в прекрасные окаменелости – красивые отпечатки в геологической летописи для какого-то невообразимого будущего вида. Будет ли он удивляться, заставит ли это его думать о своем собственном уходе с Земли, о своем бесконечно малом присутствии в головокружительной необъятности времени? Она сказала, что иногда, в самые мрачные моменты, ей хотелось, чтобы люди просто перестали существовать или сократились тысяч до ста.
– Все это когда-нибудь кончится, и это нормально, – вмешалась женщина с изысканным акцентом.
У нее были каскад темных волос, модные очки; она жила в Лондоне и снимала фильмы, более или менее экспериментальные по форме.
– Природа восстанет из всего этого, восстановится и будет прекрасна. В какой-то мере мы – раковая опухоль, и мир излечит себя от нас. Я хочу наслаждаться жизнью, которая у меня осталась. Я хочу сеять добро.
Я не мог перестать думать о вопросе Кэролайн, станем ли мы красивыми окаменелостями. Несмотря на мрачность идеи, в ее медленном и размеренном монологе меня смутило то, что он будто исходил не из мизантропии, а из глубоко ранимой любви – к миру и к людям. Любви при насилии, которое они совершили над планетой. И было что-то в ее нежности и отчаянии, что притягивало меня. Я и сам время от времени думал о будущем вымирании нашего вида и о способах, с помощью которых творение во всей его полноте могло бы быть лучше без нас.
Как-то вечером, примерно в то же время, я принял участие в публичной дискуссии о будущем человечества. Это была тема недавно опубликованной мною книги. И после того как дискуссия закончилась, бледный и потный молодой человек загнал меня в угол, чтобы высказать свои мысли. По его мнению, примерно через пять миллиардов лет Солнце, спалив весь водород в своем огненном ядре, превратится в красного гиганта и расширится, чтобы поглотить бóльшую часть Солнечной системы. Вероятнее всего, в своей гибельной агонии оно сожжет и саму Землю, и поэтому «очевидно», как он выразился, что нужно разработать стратегию, с помощью которой человечество могло бы продолжить существование на какой-нибудь планете, далекой от нашего обреченного мира. Я ответил, что с учетом сравнительно скромных техногенных повышений температуры, с которыми мы столкнемся в ближайшие десятилетия, маловероятно, что наш вид доживет до буквального поглощения мира настоящим космическим огнем. Однако, дополнил я, очевидно, что нам нужна стратегия бегства и что мы должны хотеть бесконечно выживать как вид. Мысль о том, что человечества может не стать через пять миллиардов лет, не вызывала у меня серьезной печали, о чем я тоже сказал юноше. Напротив, я обнаружил, что это меня странно радует.
Не могли бы мы просто рассматривать окончательную смерть Солнца как возможность закруглиться, планетарно выражаясь?
Парень посмотрел на меня с глубоким недоумением. На его взгляд, моя позиция была глубоко этически неудовлетворительной, поскольку при таком сценарии все будущие люди никогда не увидят жизнь. Он никак не мог понять, почему я не против того, чтобы человечество прекратило свое существование. С моей стороны, по его мнению, это был вызов гуманистической философии. Я ничего не говорил о том, что я гуманист, и не был уверен, что хотел бы считать себя им, но я не стал муссировать этот вопрос. Мне казалось, что мы смотрим друг на друга через огромную философскую пропасть, которую не преодолеть ни этим разговором, ни любым другим.
В последующие дни в Алладейле во время прогулок по холмам и долинам мы с Кэролайн обычно шли рядом. Она была в более близких отношениях с природой, чем кто-либо из тех, кого я встречал раньше, и я был поражен ее необыкновенным знанием деревьев и растений и, в частности, видов грибов. Она полушутя назвала себя Уомблом – в детском телешоу Би-би-си 1970-х годов говорилось о пушистых существах, живших под Уимблдон-Коммон, где они прятались от людей и перерабатывали человеческий мусор в различные полезные предметы. Главное герои были невысокого мнения о человечестве.
– Я умею пристроить то, что нахожу, – сказала она. – О чем люди сказали: «Уже не хочу»[84]84
Перевод Е. Цветковой.
[Закрыть]. Это слова из главной песни телешоу, – объяснила она.
Одно время она училась в художественном колледже и работала как художник, прежде чем откликнулась на зов глубокого отчаяния по поводу бессмысленности производства, создания все большего количества предметов в мире. Она чувствовала, это было последним, в чем мир на самом деле нуждался. Много лет она пела с лондонскими пост-рок-группами и вот только недавно вернулась к искусству. Она работала исключительно с материалами, которые делала сама и только из вещей, найденных в природе или выброшенных другими людьми, – ручками из перьев чаек, блокнотами для рисования, изготовленными из распущенных льняных мешков, прошитых полосками коры, чернилами из чернильных орешков.
– Чернильные орешки, – объяснила она, – это наросты, образуемые личинками ос, которые можно встретить на ветвях дубов. Их использовали как основной источник чернил со времен Римской империи вплоть до промышленной революции. Однако уже с год или около того их трудно достать и они подорожали. Дело в том, что онлайн-сообщество вагинального здоровья таинственным образом решило, что эти осиные гнездышки обладают мощными свойствами для укрепления и тонизирования влагалища, и их начали продавать на Etsy за непомерные суммы.
По ее словам, для того чтобы создавать произведения искусства из аутентичных материалов, ей теперь приходится покупать чернильные орешки у продавца из Германии, который, в свою очередь, импортирует их из Юго-Восточной Азии.
«Невозможно вернуться в состояние девственности, – сказала она с грустной иронией. – Даже небольшое эстетическое воздержание от современности требовало подчинения ее процессам».
У меня был повод поразмыслить над этим хрупким балансом сопротивления и приспособления, когда во время одного из наших разговоров я заметил небольшой мешочек из шкуры животного, лежащий перед ней на столе. Она сказала мне, что это ее чехол для смартфона. Она сказала, что сделала его с помощью материалов и методов, которыми пользовался бы мастер времен неолита, если бы существовала потребность в чехлах для смартфонов.
Как-то вечером Кэролайн сказала, что в последнее время просто одержима островом Пасхи. Ее завораживала мысль о том, что гибель некогда процветавшей островной цивилизации – это зловещее отражение нашего собственного тупика. Есть теория, яростно оспариваемая историками, что моаи – головы, гигантские антропоморфные статуи, благодаря которым известен остров, – и были главной причиной краха цивилизации. Когда первые полинезийские поселенцы прибыли на остров в тринадцатом веке, это была богатая и покрытая густым лесом местность. Однако вместе с ростом населения и развитием сельского хозяйства ухудшалось состояние окружающей среды, что привело к ожесточенной борьбе за ресурсы и межплеменным конфликтам. Согласно этой теории вырубка лесов значительно усугублялась неустанным строительством моаи. Строительство и транспортировка этих гигантских монолитов, построенных племенными вождями в знак уважения к своим предкам и как символ собственного престижа, требовали огромного количества древесины. Даже когда угроза экологического коллапса стала очевидной, островитяне продолжали строить статуи и рубить деревья для их перевозки, пока, наконец, рубить стало нечего. К тому моменту когда на остров прибыли первые европейцы в 1722 году, его экология была в коллапсе, а население сократилось с десяти тысяч до нескольких сотен.
Кэролайн была убеждена, что ситуация острова Пасхи происходит прямо сейчас с нами, мы то же самое делаем с собой.
– Вся наша планета, – сказала она, – это остров Пасхи. И мы упорствуем в своем идолопоклонническом потребительском образе жизни, беспечно продолжаем жизнь, которая ведет к тотальному экологическому коллапсу. Мы прекрасно понимаем всю тяжесть последствий этого, но упорствуем до победного, пока не исчезнет последнее дерево, пока почва не перестанет поддерживать жизнь. Строя наших богов, мы строим свой апокалипсис.
В своем роде она тоже была преппером, хотя не испытывала ничего, кроме презрения, к настоящим выживальщикам. С ними она часто сталкивалась из-за своей вовлеченности в бушкрафт[85]85
Бушкрафт (от англ. bushcraft, от bush – дикая австралийская пустынная местность и craft – умение) – именно от егерей, в свое время отправившихся покорять Австралию, и появился этот термин и умение обустраиваться в дикой природе с помощью минимальных инструментов. Сейчас термин «бушкрафт» используется более широко и означает «искусство выживания в дикой природе».
[Закрыть]. На занятия приходили всегда мужчины, но они совершенно не хотели учиться. Их интересовало не производство вещей, а оборудование. Они всегда говорили о своем снаряжении, рассказывала моя собеседница, о запасах продуктов и схронах, о своих планах и приготовлениях, чтобы достичь полного самообеспечения, «если дерьмо попадет в вентилятор». Но дело в том, что, если цивилизация рухнет, все они будут совершенно бесполезны и для себя и, что еще хуже, для окружающих. Чего они не понимают, поясняла Кэролайн, так это того, что людям во все времена позволяло выжить только одно: сообщество. Только научившись помогать людям, став незаменимым для своих собратьев, можно пережить крах цивилизации.
Она знала каждое растение, каждый гриб и получала тихое удовольствие, сообщая собеседникам, съедобен он или убьет. Скорее всего, она могла бы выжить в природе и одна, если бы захотела, и я поверил ей, но это не значит, что она того хочет. Однажды вечером Кэролайн рассказала мне о маленькой резной деревянной шкатулке, которую она хранила на лодке на Темзе. В ней были тридцать семян тиса, собранных ею. Лишь горстка вызывает почти немедленную сердечную недостаточность и смерть. Они были страховкой от худшего, что могло произойти.
Примерно за месяц до поездки в Алладейл у меня был странный опыт в аэропорту Хитроу. В начале года увидела свет моя первая книга, и с тех пор я много летал на различные книжные фестивали и другие мероприятия. За белым шумом моих дней стоял низкий гул вины и стыда за ущерб, который я наносил миру и будущему. Как обычно, в своей навязчивой тревожности я прибыл в аэропорт слишком рано, устроился за конвейерной лентой ресторанчика Yo! Sushi. Выпил японского пшеничного эля, потом еще. Я собрал шаткую стопку разноцветных тарелочек и поглощал красиво разложенные морские деликатесы: лосося, краба, осьминога, тунца, макрель. Вся еда была свежеприготовленная; все было готово для немедленного поглощения, выставленное на движущуюся платформу, которая змеилась вокруг бара и обновляла свое щедрое угощение, как какая-то сказочная машина самовоспроизводящейся щедрости. Я знал, с какой быстротой здесь приходят и уходят люди, набирают свои собственные маленькие стопки блюд, прежде чем схватить свои портфели, свои летные сумки и рюкзаки и поспешить к зоне вылета. Я просидел там, наверное, час – гораздо дольше, чем то предполагал алгоритм еды в Yo! Sushi, – когда вдруг осознал, что мое сердце бешено колотится, что я испытываю какой-то абстрактный ужас. Я окинул взглядом этот ресторанчик с его открытой планировкой и нечеткими границами, шумевший на фоне других таких же шумных ресторанов: гастропаб, фирменные технологии Хестона Блюменталя[86]86
Хестон Блюменталь – знаменитый британский шеф-повар. Кулинарный алхимик, считается пионером мультисенсорной кулинарии, сочетания продуктов и капсулирования вкусов. Стал первым шефом, раскрывшим потенциал жидкого азота. В новом терминале аэропорта Хитроу открыл свой ресторан The Perfectionists’ Café.
[Закрыть] – молекулярная кулинария на ходу, высококлассное местечко для тех, кто любит мясо, и парочка гастроточек для веганов. В этом горячечном коммерческом исступлении все предстало передо мной во всей своей действительности и чрезмерности, во всем своем мрачном сиянии. Я смотрел на яркие маленькие тарелочки с рыбой, рисом, морскими водорослями и мясом, проплывающие передо мной и уплывающие дальше в зал, где их ловко снимали с конвейера в основном одинокие путешественники, рыхлые и измученные мужчины в полосатых костюмах или молодые пары в свободной одежде для отдыха. Я думал в тот момент об объемах животной и человеческой плоти, необходимых для поддержания этой системы, об общей массе топлива, необходимого для извлечения рыбы из моря и доставки ее туда, где ее переработают и в конце концов отправят в разинутые рты моих собратьев-потребителей. Все эти люди, меняющие места, все это непрерывное движение и потребление, весь этот голод, деньги и потоки – все это одновременно завораживало и ужасало. Так не могло продолжаться, было просто очевидно, что это невозможно поддерживать бесконечно.
Огромный вес и скорость системы, все это кое-как поддерживалось бог знает какими зыбучими подструктурами финансов и власти.
Аэропорт – это место, где время и личная автономия поставлены на паузу, где единственная свобода, которой вы обладаете, – это свобода совершать покупки. Агрессивная автоматизация труда. Кошмарный синтез лихорадочного потребительства и авторитарного надзора. Апокалиптический трепет оттого, что все это работает за счет огромного количества выброса углерода. И при этом – постоянный и далекий лимбический гул смерти, пронзительный звук снижения горящего реактивного самолета как главные возможности, доминирующие над реальностью ситуации. Это было чеховское ружье, расчехленное на всякий случай и бесповоротно введенное в психический театр воздушных путешествий. Гнетущее пространство аэропорта – мусорное пространство, если использовать безупречный термин Рема Колхаса[87]87
Рем Колхас – видный голландский архитектор, теоретик архитектуры, автор книг. Иностранный член Американского философского общества.
[Закрыть], – это архитектура самого будущего.
В собственных размышлениях или в разговорах с другими я постоянно возвращался к этому суши-откровению в Хитроу. Ведь именно здесь я столкнулся с ним как с раной. Это было осознание неправильности нашего образа жизни и одновременно печальное предчувствие его будущего ухода.
Однажды днем, когда мы сидели, скрестив ноги, на траве, я рассказал об этом Андресу. Это навело его на мысль о графике, иллюстрирующем темпы роста потребления ресурсов в двадцатом веке и в наше время, который он когда-то видел. По его словам, в годы после Второй мировой войны кривая потребления начала с головокружительной скоростью стремиться вверх. При виде нее он испытывал что-то вроде ступора, как будто смотришь вниз, в бездну. Глядя на почти вертикальную линию, он почувствовал, что столкнулся с абсурдностью нашего мира, нашего образа жизни.
С этим чувством боролся и я – с чувством полной абсурдности. Я ощущал, что не могу отказаться от надежды на мир даже после того, как стал родителем, и все же рациональная часть моего мозга, та часть мозга, которая умела читать графики, настаивала на том, что наше будущее невыносимо мрачно.
Я сказал Андресу, что в самой тревожной глубине моей жизни действует парадокс.
Родительский опыт осветил наступающую тьму, приблизил ее к краю моей собственной жизни, и в то же время я все же безошибочно чувствовал проблески надежды на лучшее.
Я отдавал себе отчет в том, что это, возможно, психологический защитный механизм, отрицание неизбежного, но это не делало осознание менее мощным. На самом деле я задавался вопросом, не действовал ли здесь какой-то глубинный эгоизм, какой-то скрытый механизм человеческого заблуждения, когда сам факт рождения ребенка в мире на грани тьмы был тем, что заставило меня надеяться. И поэтому, возможно, мое собственное возросшее чувство оптимизма в отношении будущего рождалось за счет моего сына. Теперь он должен был жить в этом будущем.
Затем Андрес рассказал об идее, которую он почерпнул у вьетнамского монаха и общественного деятеля Тит Нат Хана[88]88
Тит Нат Хан – дзен-буддийский монах, настоятель буддийского медитативного центра «Деревня слив» в Дордони, автор ряда книг по дзен-буддизму, поэт, участник движения за мир.
[Закрыть]. Существуют три круга заботы, расширяющиеся концентрически, как рябь на поверхности воды от упавшего камня. В центре находится маленький круг «я», вокруг него – круг семьи и друзей, а последний, более широкий, – круг мира. Люди, посвящающие себя глубокой заботе о мире, говорил он, например активисты, часто испытывают гнев и выгорают от постоянных сражений. В таком случае нужно вернуться в меньший круг семьи и друзей, вложить туда свою энергию. Это привнесет больше созидательной энергии в то, чем занимается человек, в его взаимодействие с более широким кругом мира.
В один милосердно мягкий полдень в конце недели мы все разбрелись по горам и долинам – каждый по своей тропинке, один на один со своей палаткой и рюкзаком. В этом и был весь смысл того, зачем мы собрались. Мы все должны были оказаться в дикой природе, чтобы отыскать место, где не будет ни людей, ни признаков их нахождения поблизости. Там нужно разбить лагерь на целых двадцать четыре часа. Не должно быть никаких отвлекающих факторов: ни книг, ни телефонов, ни разговоров, ни чего-то другого, что могло бы встать между нами и тем, с чем мы столкнемся. Сам я спустился в долину и шел вдоль реки минут тридцать-сорок, пока не нашел на берегу небольшой пригорок, достаточно плоский и широкий, чтобы на нем уместилась моя палатка. Самые смелые отправились вверх по каменистым тропам и склонам к вершинам гор, к берегам озер и скалистым нагромождениям, но я искал комфорта и штурманской уверенности в наличии воды, руководствуясь принципом, что вы знаете, где вы есть, если находитесь рядом с рекой, а не в ней.
Я поставил свою палатку, как только нашел место. Не стал откладывать это до отбоя, опасаясь, что в холоде и темноте спускающейся горной ночи потерплю неудачу в отсутствие компетентного австралийского соседа. Устроившись, я собрал несколько камней и очертил вокруг себя круг примерно десяти метров в диаметре. В нем я должен был находиться в течение следующих двадцати четырех часов и ничего не делать. Смысл ритуала под названием «природное соло» был навеян практикой, общей для очень многих культур на протяжении многих веков, когда человек на некоторое время выходил один в пустынную местность в поисках озарения, мудрости или мира.
Существовал, например, Поиск видения, индейский обряд посвящения, при котором молодые люди на пороге зрелости посылались своими старшими соплеменниками для общения с духами места – так они искали с помощью видения древнюю мудрость. Андрес рассказывал об исландской традиции «залезать под шкуру», когда человек уходит в дикую природу, чтобы «немного подумать обо всем», захватив с собой шкуру животного в качестве укрытия. (Кто-нибудь спросит: «Куда делся тот-то из общины, его давно не видели?» И люди отвечали: «А, он? Он залез под шкуру».) Не имея в своем времени и культуре подобных ритуалов, мы были уникальны.
По мнению Андреса, одиночество в дикой природе не просто средство достижения более глубокой связи с окружающим миром и с самим собой, но практика, которая, если она будет широко принята, изменит отношение нашей цивилизации к природе.
«Мы живем сейчас очень прозаично, – сказал он мне однажды. – После Научной революции, после Декарта и Ньютона мы рассматриваем мир как машину, которой мы управляем и манипулируем, которую мы меняем, передвигая механизмы и рычаги».
По его мнению, это была наша проблема как цивилизации, ее корень. И именно этому посвящалось соло. Как мы можем заботиться о чем-то, если мы этого не знаем? Если мы не будем, как он выразился, состоять в личных отношениях с этим?
Отметив круг, я сел на траву и сразу же задумался о том, как проведу следующие двадцать четыре часа. Передо мной был склон горы, поросший травой и отвесно спускающийся к реке. Этот вид, без сомнения, был очень красив, но вряд ли ему удалось бы удерживать мое внимание достаточно долго. В действиях я был крайне ограничен. Я, конечно, понимал, что отсутствие необходимости что-либо делать было важным аспектом соло-практики, что и было ее смыслом. Однако теперь, когда я не просто размышлял над ситуацией, а находился в ней, бездействие казалось мне в корне нереалистичным. Теоретически я большой поклонник ничегонеделания. Я абсолютно точно выберу его как вариант в ситуации, когда надо делать практически все. Но мой метод ничего не делать, размышлял я, лежа на мягкой траве, почти всегда включал в себя какую-то активность. Пусть она была бессмысленной или энергетически незатратной, но она была: просматривать ленты социальных сетей на телефоне, пить кофе, читать книгу или журнал, прогуливаться. Теперь все это было невозможно. У меня был с собой телефон, но с утра понедельника, как только мы выехали из Инвернесса, не было сотовой связи. Поэтому использовать телефон можно было теперь только как будильник, который должен был предупредить меня в полдень следующего дня о том, что соло закончилось. Я даже удалил приложение «Нью-Йоркер» на случай, если поддамся искушению запустить его и перечитать старые номера журнала, погружаясь не в природу, а в перипетии какого-нибудь длинного репортажа.
Единственное возможное занятие лежало передо мной. Это была половина пакета орехово-ягодной смеси Marks & Spencer, который я в последнюю минуту решил прихватить с собой. Хоть никаких правил или точных инструкций не было, это противоречило духу предприятия. Андрес рекомендовал людям не брать с собой еду по той простой причине, что упакованный сэндвич или контейнер с бобовым салатом, или же пакет орехово-ягодной смеси, даже если мы их не едим (и особенно если мы их не съедим), будут оттягивать нашу ментальную энергию. Если мы решим подождать до позднего вечера, чтобы съесть бутерброд или бобовый салат, весь остаток дня до этого момента станет прелюдией к поеданию перекуса. В итоге мы не сможем думать ни о чем другом, пока не съедим паек, не из-за голода как такового, а из-за голода по чему угодно, что могло бы занять время. Но мне казалось, что голод будет представлять собой гораздо более жесткое отвлечение, чем перспектива его утоления. Если бы я решил провести двадцать четыре часа без еды, я был бы полностью поглощен физическим ощущением голода и все больше раздражался бы оттого, что создал такую ситуацию. Или, еще хуже, полностью был бы поглощен самодовольством и гордыней по поводу этого акта аскетического самопожертвования. И вот почему, рассуждал я, я должен съесть эту половину пакета орехово-ягодной смеси Marks & Spencer как можно быстрее, чтобы избавиться от нее и не зацикливаться на ней ни на минуту дольше, чем она того стоит.
Таким образом, примерно через девяносто минут после начала моего соло и где-то час спустя после установки палатки я удобно устроился сидя и начал медленно, с несвойственной мне сосредоточенностью, поглощать свою половину пакета орехово-ягодной смеси Marks & Spencer. Особенно мне понравилась клюква, которую я жевал очень медленно и тщательно: она показалась мне слаще и сочнее всей клюквы, которую я когда-либо пробовал раньше.
Тогда мне пришло в голову, что, несмотря на распространенное мнение о голоде как о лучшей приправе, скука, возможно, была еще лучшей приправой. Вскоре меня обеспокоило, не получаю ли я слишком много чувственного удовольствия от моей смеси Marks & Spencer, не растягиваю ли я ее до смехотворной бесконечности, чтобы как можно более отсрочить тот момент, когда мне придется заняться тем, ради чего я здесь, – полным погружением в природу. Я быстро прожевал остатки смеси, ругая себя за то, что воспользовался ею как средством уклонения от реальных обязанностей.
Реальность для меня была таковой: я застрял без дела на целый день и ночь в месте, которое, вероятно, было самым отдаленным на всех Британских островах. Мне ничего не оставалось, как на полном серьезе начать свое погружение в природу.
Проблема была в том, что я понятия не имел, как мне приняться за это мое переживание – должно ли оно возникнуть естественно, как следствие моего присутствия в природе, или от меня требуется какое-то действие, сознательное культивирование внутреннего состояния открытости и восприимчивости. Возможно, подумал я, обе эти вещи не взаимоисключаемы. Сняв походные ботинки и шерстяные походные носки из альпаки, я пару раз прошелся босиком по периметру своего маленького круга, сосредоточив свое внимание на ощущении травы под ногами: она была прохладной и влажной, не то чтобы совсем неприятной, но и не особо приятной. В какой-то момент Андрес упомянул, что, выполняя упражнения цигун на природе, он всегда снимал обувь и носки. Это давало ему ощущение «укорененности» в том месте, где он находился, в самой земле как таковой. Теоретически эта идея мне понравилась, но на практике, босой, я был слишком озабочен тем, что наступлю на зазубренный осколок скалы или, не дай бог, на муравейник. В знак компромисса я снова надел носки из альпаки, без ботинок, рассудив, что они сделаны из полностью натуральных материалов и поэтому станут буферной зоной между мной и природой. Затем я сел перед палаткой, принял позу лотоса и еще минут двадцать – тридцать безрезультатно пытался сосредоточиться на своем дыхании.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.