Текст книги "Динозавры тоже думали, что у них есть время. Почему люди в XXI веке стали одержимы идеей апокалипсиса"
Автор книги: Марк О’Коннелл
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Мы следовали за Иваном Ивановичем по его небольшому имению как заезжие сановники, почтительно разглядывая огород, виноградные лозы и старую оранжевую «Ладу» («Советский порше!» – объявила Вика), которая ржавеет у него в гараже и которая, как он уверял нас, совершенно точно была бы на ходу, если бы ему было куда ехать. Мы миновали невысокую, похожую на лачугу конструкцию из ржавого металлолома и дерева, утепленную черной пластиковой пленкой: Игорь назвал ее «самогонным реактором Ивана Ивановича». С помощью этого средства житель деревни поддерживал себя навеселе. Мы много фотографировались, сделали немало дружеских селфи с нашим улыбающимся хозяином, и мне было ясно, что мы как группа были столь же странными и необычными и столь же достойными антропологического рассмотрения, как этот пожилой фермер и исчезающее постапокалиптическое крестьянство, к которому он принадлежал.
Турфирма поселила нас в самом Чернобыле, в месте под названием «Отель 10». Название было столь утилитарным, что даже звучало стильно. «Отель 10» на самом деле был не более шикарным, чем можно было бы ожидать от отеля в Чернобыле, а, возможно, даже и менее. Он был похож на гигантский двухэтажный грузовой контейнер. Его наружные стены и крыша были из гофрированного железа. Внутри он, казалось, был полностью отделан гипсокартоном, повсюду слабо пахло креозотом, а длинный коридор под вызывающим тошноту углом спускался к комнате на первом этаже, которую мы с Диланом делили на двоих.
Украинское правительство ввело в Зоне строгий комендантский час в 8 часов вечера, и поэтому после обеда – борща, хлеба и мяса неопределенного происхождения – нам ничего не оставалось, как пить, и мы пили. Мы пили абсурдно дорогое местное пиво под названием «Чернобыль», которое, как говорилось на этикетке, было сварено за пределами Зоны на неместной воде и из неместной пшеницы специально для употребления непосредственно внутри самой Зоны. Эту бизнес-модель Дилан справедливо оценил как ненужное самоограничение. (В отеле закончились все другие сорта пива, поэтому выбор был невелик: либо эта субстанция, либо вообще ничего.)
В тот вечер мы все легли рано. Даже если бы мы захотели прогуляться по пустым улицам города после наступления темноты, это было бы нарушением закона и, возможно, поставило бы под угрозу лицензию туристической компании. Не в силах уснуть, я достал принесенный с собой экземпляр «Чернобыльской молитвы». Добравшись до последних страниц, после десятков монологов о потерях, переселениях и ужасах, пережитых чернобыльцами, я был выбит из колеи описанием самого себя. В заключении книги я наткнулся на подборку газетных вырезок 2005 года о том, что киевская туристическая компания начала предлагать людям посещения Зоны отчуждения.
«Тебе, конечно, будет что рассказать друзьям, когда ты вернешься домой, – прочел я. – Атомный туризм пользуется большим спросом, особенно среди жителей Запада. Люди жаждут новых сильных ощущений, а их не хватает в мире, многосторонне исследованном и легкодоступном. Жизнь становится скучной, и люди хотят ощутить дрожь вечного… Посетите атомную Мекку. Доступные цены».
После почти трехсот страниц невеселых монологов о потерях, переселениях и ужасах эта реклама была странной и диссонирующей финальной нотой. Мне было бы очень неуютно читать это, если бы я реально не был в тот момент в том самом туре, о котором читал. Голос Алексиевич почти не присутствовал в книге – как и в большинстве своих работ, она уступала слово своим собеседникам. Однако в финальном призыве нельзя было не заметить нотки измученной авторской иронии, даже отвращения к этому унижению посещаемой земли, к этой своего рода культурной контаминации.
Я лежал без сна, прислушиваясь к тишине. Вдалеке слышался слабый вой волков, и я вспомнил, как где-то читал, что в Зоне сейчас самая высокая концентрация серых волков во всей Европе. Неужели и я пришел сюда в поисках новых сильных ощущений? Искал ли я дрожь чего-то вечного и была ли эта дрожь непосредственно самой радиацией, неизлечимой отравой в земле или то была пустота этого места? Я сталкивался с Зоной не столько как с местом реальной катастрофы, невообразимой трагедией совсем недавнего прошлого, сколько как с огромной диорамой воображаемого будущего, миром, в котором люди полностью перестали существовать. И именно заброшенность этого места, сама его пустота, как это ни парадоксально, так сильно притягивали меня и таких, как я.
Среди всех руин Припять – особенное место. Это Венеция наоборот: полностью интерактивная виртуальная визуализация будущего мира. Необычность этого места проистекает из неопределенного статуса его разрозненных объектов; разбитые телевизоры, сгнившие пианино, рисунки пальцами ее ушедших детей – это и хлам, и артефакты. Это место, несомненно, относится к нашему времени и в то же время совершенно вне его.
Город был построен как образцовое творение советского планирования и достижений, идеальное место для высококвалифицированных работников. Широкие проспекты, засаженные вечнозелеными деревьями, широкие городские площади, модернистские высотные жилые дома, гостиницы, места для занятий спортом и развлечений, культурные центры, детские площадки. И все это питалось алхимией ядерной энергии. Люди, которые проектировали и строили Припять, считали, что проектируют и строят будущее. Это была историческая ирония, слишком болезненная, чтобы размышлять о ней дальше.
Каким бы странным ни казалось мне мое пребывание здесь, каким бы явно неправильным, на каком бы уровне оно ни было, я осознавал, что в нем прослеживалась отчетливая культурная традиция. Получение удовольствия от руин, каким бы извращенным оно ни было, являлось популярным занятием на протяжении веков. (У немцев, разумеется, есть даже свое слово для этого: Ruinenlust[101]101
Ruinenlust (нем. ruin lust) – «вожделение к руинам» или «страсть к руинам»: одна из тенденций в немецком романтизме конца XVIII – середины XIX века.
[Закрыть].) Начиная с конца семнадцатого века молодая элита Британии начала совершать свои гранд-туры: обычно после Оксбриджа[102]102
Оксбридж – Оксфордский и Кембриджский университеты, старейшие в Великобритании, важнейшие из «старинных университетов». Термин образован слиянием первого слога слова Оксфорд и последнего слога слова Кембридж. Впервые слово «Оксбридж» появилось в 1849 году в романе английского писателя-сатирика Уильяма Теккерея «Пенденнис», а затем прочно вошло в лексикон англичан.
[Закрыть] посещали культурные объекты континентальной Европы, центральным элементом которых были греческие и римские руины. Таким образом им напоминали, что даже величайшие цивилизации, величайшие империи в итоге становили развалинами.
Размышления о скоротечности и непостоянстве легли в основу искусства и литературы восемнадцатого и девятнадцатого веков. «Мысли, вызываемые во мне руинами, величественны, – писал Дидро в своем “Салоне 1767 года”. – Все уничтожается, все гибнет, все проходит. Остается один лишь мир. Длится одно лишь время». Он писал, что фундаментом «поэтики руин» было время, проведенное в таких местах, где человек задумывался о том, что места его собственного обитания неизбежно придут к забвению и будут томиться именно в подобном состоянии обветшания. «Наш взгляд задерживается на развалинах триумфальной арки, – писал он, – портика, пирамиды, храма, дворца, и мы уходим в себя; мы созерцаем опустошения времени, в своем воображении мы разбрасываем по земле обломки тех самых зданий, в которых мы живем; в этот момент вокруг нас царят одиночество и тишина, мы единственные выжившие из той нации, которой больше нет».
Я испытал это, хотя и несколько запоздало. Только вернувшись домой с Украины, я начал представлять себе, что мой собственный дом превратился в развалины: проходя по комнатам, я рисовал себе, как может отразиться тридцатилетнее запустение на спальне моего сына, представлял его мягкие игрушки, раскиданные повсюду, развалившийся голый каркас кровати, превратившийся в гниющую груду, ободранные и сгнившие половицы. Я выходил через парадную дверь и представлял себе нашу улицу абсолютно безлюдной, пустые оконные рамы домов и магазинов, деревья, прорастающие сквозь потрескавшиеся тротуары, саму дорогу, заросшую травой. В Припяти мне почему-то не приходило в голову, что дом, в котором я жил, был значительно старше всех зданий, которые я видел в украинском городе, старше самого Советского Союза. И что фундаменты руин Припяти были заложены всего за десять лет до моего рождения.
В центре Зоны находится реактор № 4. Его не видно – он заключен в огромный ангар из стали и бетона, известный как «Новый безопасный конфайнмент». По словам инженеров, это самый большой подвижный объект на планете: 110 метров в высоту и 270 метров в ширину. Ангар – результат колоссального инженерного проекта, в котором участвовали двадцать семь стран. Строительство велось на месте, и прошлой зимой законченный купол подвезли по рельсам, чтобы установить над самым первым укрытием и полностью скрыть его. Первый купол, известный как «Саркофаг» или как объект «Укрытие», спешно строили на руинах здания реактора сразу после катастрофы, но он подвергся коррозии и стал пропускать радиацию в почву под заводом.
Группа стояла, глядя на купол и слушая Игоря, который сухо перечислял статистические данные. Туристы фотографировали завод, чтобы потом выложить снимки в Инстаграм.
– Саркофаг – интересное слово, – отметил Дилан, выуживая из штанин свой телефон.
– Воистину, – ответил ему я. – Они не пытаются уйти от зловещих смыслов в использовании терминологии.
Зона. Сталкер. Объект «Укрытие». Саркофаг. Эти термины несли в себе архетипический заряд. Это были слова с отголосками смерти. «Саркофаг» – греческое слово: sark – «плоть» и phagus – «пожирать».
В паре метров от нас – под развалинами реакторного корпуса, под саркофагом, под огромным серебряным куполом, который накрывал все это, – лежала масса расщепляющегося вещества, которая прожгла бетонный пол здания до самого подвала, остыла и затвердела, образовав чудовищное наслоение, именуемое Слоновьей Ногой. Это была святая святых, самый токсичный объект на планете. Центр Зоны. Оказаться рядом с ним даже на несколько минут означало расстаться с жизнью. Тридцать секунд вызывали головокружение и тошноту. Через две минуты клетки начинали кровоточить. Четыре минуты: рвота, понос, жар крови. Пять минут рядом – и человек умирает в течение двух дней. Хотя Нога и была скрыта, ее присутствие излучало угрозу. Это было кошмарное следствие технологии как таковой, изобретение кораблекрушения.
В заключительной части Библии, в Откровении, появляются следующие строки: «Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде “полынь”; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки»[103]103
Откровение Иоанна Богослова, 8:10. Синодальный перевод.
[Закрыть].
Полынь – это древесный горький кустарник, который в Библии олицетворяет божественный гнев и проклятия. В украинском и других славянских языках слово «полынь» – это «чернобыль». Это растение обильно покрывает берега реки Припять.
Этот лингвистический курьез часто вспоминают при обсуждении произошедшего, его апокалиптических вибраций. В одном из длинных монологов, записанных Алексиевич в «Чернобыльской молитве», говорящий цитирует строки из Откровения, а затем говорит следующее: «Я пытаюсь осознать это пророчество. Все предсказано, все написано в священных книгах, но мы не умеем их читать».
Рабочие в строительных касках неторопливо входили и выходили с предприятия. Был обед. Зачистка продолжалась. Здесь работали, вполне себе обычное место. Но это было отчасти святое место, где все время сжалось в одну физическую точку. Слоновья Нога всегда будет здесь. Она останется здесь после смерти всего остального как вечный памятник нашей цивилизации. После крушения других объектов, после того как все доброе и прекрасное будет потеряно и забыто, ее молчаливая затаенная злоба все еще будет пульсировать в земле, как раковая опухоль, распространяя свою горечь по восставшим водам.
Последняя наша остановка была у градирни реактора № 5, величественной конструкции из бетона, которая во время аварии была близка к завершению и с тех пор оставалась заброшенной, как и сама стройплощадка. Игорь и Вика повели нас по высокой траве, по длинному пешеходному мосту, деревянные перекладины которого местами так сгнили, что нам приходилось цепляться за перила и на цыпочках пробираться по ржавым боковым металлическим балкам.
– Добро пожаловать в тур в стиле Индианы Джонс, – пошутил Игорь.
Ни сама шутка, ни вялое хихиканье, прозвучавшее в ответ, казалось, не доставляли ему никакого удовольствия. Это была его работа: идти по прогнившему пешеходному мосту; шутить про Индиану Джонса; переходить к следующему этапу экскурсии.
Оказавшись внутри, мы бродили, безмолвно впитывая необъятность строения. Башня поднималась на сто пятьдесят метров вверх, вместо крыши было отверстие, в котором виднелся круг неба. Ради демонстрации размеров этой конструкции Игорь подобрал с земли камень и с впечатляющей точностью и силой швырнул его в большую железную трубу, которая проходила по внутренней стене башни. Лязг от удара отразился бесконечной незатухающей звуковой петлей. Где-то в высоте раздался надтреснутый крик вороны, который тоже долго отдавался эхом.
В Ветхом Завете, в некоторых из наиболее запоминающихся грозных предупреждений Бога всяческим непокорным, а также различным врагам его народа говорится о разрушенных городах как о местах гнездования птиц. А в Книге Иеремии Он заявляет, что город Асор после его уничтожения Вавилоном станет «жилищем шакалов, вечною пустынею»[104]104
Книга пророка Иеремии, 49:33. Синодальный перевод.
[Закрыть]. И еще есть великий эдикт Исаии: 34, от которого кровь стынет в жилах, где предсказано, что праведный меч Господа обрушится на город Едом – его реки превратятся в смолу, его пыль – в пылающую серу, его земля будет лежать опустошенной из поколения в поколение. Этот город, согласно преданию, также станет «пристанищем для шакалов, домом для сов». Они будут владеть им вечно, говорит Бог, и будут жить там из рода в род.
Самые отважные карабкались по железным лесам в поисках более высоких позиций для удачных кадров. Но я был не с ними. По своему обыкновению, я отыскал нижнюю площадку и сел, скрестив ноги, прямо в пыль, забыв на мгновение об опасности. Передо мной была бетонная стена с нарисованной монохромной фреской, на которой был изображен хирург в хирургическом халате и маске с прижатыми к лицу руками и взглядом, устремленным вперед и наполненным глубокой усталостью и ужасом. Я узнал в этой фреске снимок Игоря Костина, фотокорреспондента, известного своими фотосвидетельствами катастрофы и ее последствий.
Было довольно нелепо, что произведение уличного искусства находилось внутри заброшенной башни: меня поразили банальность и шаблонность этого зрелища, как будто оно нарушало собой целостность руин, грубо выдавалось из безжалостной поэзии места.
Я поднял глаза. В десятках метрах над головой две птицы скользили разнонаправленными спиралями по внутренней окружности башни, – пустельги, как мне показалось, – возносимые невидимыми потоками вверх, к огромному диску неба, невероятно глубокому и синему. Я долго сидел и смотрел, как они все кружат и кружат внутри огромного конуса башни. Мне вспомнились Алладейл и смертоносная вибрация истребителя, с воем несущегося ко мне через долину, тупая жестокость технологии в глуши дикой природы. Эти хищные птицы, дрейфующие в воздушных потоках и таинственные, показались мне равнозначным, но противоположным по знаку откровением, мимолетным разоблачением какого-то сокровенного кода или смысла.
Это место – послание. Жилище шакалов и вечная пустыня.
Я рассмеялся, думая об аналогиях этой сцены в стиле Йейтса[105]105
Уильям Батлер Йейтс – ирландский англоязычный поэт, драматург. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1923 года. Источником вдохновения для его поэзии были мифология, кельтское прошлое, тайные мистические знания и независимость Ирландии.
[Закрыть], о тысячелетнем мистицизме: башня, соколы, расширяющиеся круги. Но на самом деле в том, что я видел, не было ничего апокалиптического, никакого «кровавого прилива». Это было последствие, восстановление спокойствия.
Птицы, подумал я, ничего не знали про это место. Зона для них не существовала. Вернее, на глубинном и абсолютном уровне они знали о ней, но их понимание не имело ничего общего с нашим. Эта градирня, немыслимый памятник завоевания природы, ничем не отличалась от деревьев, гор, других одиноких строений на Земле. Для небесных призраков в их спиралевидном скольжении не существовало разделения на «природное» и «техногенное». Была только природа. Был только мир и то, что в нем находилось.
8
Карта в багровых тонах
Наша дочь родилась в засуху. Весь тот год погода была странной, непостоянной, метавшейся между крайностями.
За шесть недель до назначенного срока Дублин укрыл снег. Его было больше, чем когда-либо за всю мою жизнь, аэропорты были закрыты, улицы безлюдны, в магазинах кончился нарезанный хлеб. В городе восемь человек – возможно, в панике, но, скорее всего, в дикой радостной эйфории от экстремального погодного явления – украли со строительной площадки экскаватор, чтобы ночью снести стену супермаркета. Мобилизовали армию – ненадолго, но эффектно. Было забавно видеть Ирландию такой, где всегда царит безнаказанность и которая до смешного плохо приспособлена к чему-либо более экстремальному, чем моросящий дождик. Однако возникали мысли, насколько менее забавными все может стать, если нехарактерная для страны погода задержится дольше.
Правительство объявило красный уровень погодной опасности, советуя людям не покидать дома без необходимости. Так нам напомнили о том, что все хрупко, что цепочки поставок непрочны, что несколько дней снега могут заставить все замереть.
Затем, в первые недели жизни моей дочери, наступила странная жара. Весь конец мая и весь июнь того года стояла небывалая жара – самый сильный зной за всю мою жизнь, самый долгий период без дождя. Всякий раз, когда выносили ребенка на улицу, мы переживали о том, хорошо ли она защищена от яркого солнца. В помещении мы изо всех сил старались сделать так, чтобы ей было прохладно. Сидя в крошечном тенистом дворике с чугунной мебелью и растениями в горшках, мы пили кофе и фруктовый сок со льдом, удивляясь внезапному средиземноморскому характеру наступившей жизни.
Моя жена напомнила мне, как мы покупали этот дом и хозяева предупреждали нас о том, что на дворик попадает мало солнечных лучей. Это было бы преимуществом в жаркую погоду в Южной Европе. «А в Ирландии солнца мало», – смеялись они.
– И вот мы здесь, – сказала она, – прячемся от жары, как пара сицилийцев.
– Да, – согласился я, – вот мы здесь.
Это было и смешно, и совсем не смешно.
Потому что, как бы ни была приятна теплая погода, ее нельзя было воспринимать как безоговорочное благословение. Каждый день в новостях появлялось что-то, что заставляло задуматься. Во второй раз за последние три месяца правительство объявляло красный уровень опасности, на этот раз из-за угрозы лесных пожаров. Ввели ограничения на водопользование. Таблоиды, очевидно с целью рекламы, упивались рассказами о том, что недостаток влаги в почве приведет к значительному снижению урожая картофеля, и следовательно, в следующем году страна, по всей вероятности, будет страдать от «нехватки чипсов». Это был комический перепев ирландской истории – великого картофельного голода[106]106
Ирландский картофельный голод, или Великий голод, произошел в Ирландии в 1845–1849 годах, в результате чего население Ирландии сократилось на 20–25 %. Картофель в то время был основной агрокультурой Ирландии. Урожай стал гибнуть в результате массового заражения картофеля фитофторой.
[Закрыть]. Сначала как трагедия, потом как фарс[107]107
«История повторяется дважды: первый раз в виде трагедии, второй раз – в виде фарса» – фраза, которую Карл Маркс в своем сочинении «18-е брюмера Луи Бонапарта» приписывает Гегелю.
[Закрыть]. Смешно и совсем не смешно.
В вечерних новостях, на первых полосах бульварных газет, карты Европы пылали красным цветом. Шведское правительство обратилось к другим странам Евросоюза с просьбой помочь справиться со свирепствующими лесными пожарами за Полярным кругом. Я смотрел на телефоне стримы полыхающих сосновых лесов, тушения пожаров с самолетов и вертолетов, сбрасывающих феерические потоки воды на горящую землю. В голове крутился термин «арктическая жара» – абсурдность, которая с легкостью могла закоротить мышление.
То, что лесные пожары случились за Полярным кругом, было, казалось, самым важным фактом в мире. Это было то, о чем мы никогда не должны были думать или говорить. Но что-то в этом факте и в бесконечном потоке других, более или менее ужасающих фактов делало его почти невозможным для усвоения. Теперь подтекст каждого новостного заголовка, каждого push-уведомления был таков: мы окончательно и бесповоротно облажались.
Арктические лесные пожары. Это событие взрывало поверхность, горело в сухой жаре сверхдетерминации. Как-то слишком в лоб.
Тем временем в Греции десятки людей погибли в лесных пожарах на морских курортах в районе Афин. Сотни людей бросались в океан, спасаясь от огня, бушевавшего на ветру со скоростью шестьдесят миль в час. Многие не добрались до воды и сгорели на берегу, а многие утонули. Улицы были обезображены обгоревшими остовами машин, все еще с ключами в замках зажигания. Владельцы массово бросали их, чтобы спастись от надвигающегося ада.
Это была катастрофа в прямом смысле слова, необратимая и абсолютная, лежащая на самом виду. Если бы вы спросили, как у меня дела, я честно ответил бы вам только то, что за Полярным кругом полыхают лесные пожары. Это было действительно все, что можно было сказать про жизнь в тот момент. Но человечество, как выразилась знаменитая птица из «Сожженного Нортона» Т. С. Элиота[108]108
Томас Стернз Элиот – американо-британский поэт, драматург и литературный критик, представитель модернизма в поэзии. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1948 года. «Сожженный Нортон» (Burnt Norton) – первая часть цикла поэм «Четырех квартетов». Написано Томасом Элиотом в 1936 году после посещения одноименного поместья в графстве Глостершир. Поэма – аллюзии на Экклезиаста, Гераклита, «Рай» Данте.
[Закрыть], не в состоянии вынести слишком много реальности.
В том году несколько месяцев я делил офис с экологом. Она консультировала корпорации о том, как они могут сделать свой бизнес более экологически ответственным. Однажды за обедом я сказал ей, что не верю в идею корпоративной экологической ответственности и в то, что люди, живущие более сознательно и ответственно с точки зрения их воздействия на окружающую среду, могут в данный момент оказать хоть какое-либо значимое влияние на то, к чему мы движемся.
– Я чувствую, что мы в полной заднице, – обобщил я сказанное. – Мы в заднице?
Хотя это не то чувство, которое она хотела бы транслировать своим корпоративным клиентам, призналась она, но да, мы в заднице. Единственный способ, которым наш вид способен замедлить движение к катастрофе, – это установить благожелательную глобальную диктатуру, чтобы ограничить углеродные выбросы в атмосферу. Но такое решение казалось ей маловероятным.
– Большее, на что мы можем надеяться, – сказала моя собеседница, – это что мы сумеем найти способы защиты от худших последствий того, что грядет. Сложим дамбу из мешков с песком.
– Когда говорим «в заднице», мы говорим об одном и том же? – уточнил я. – Я имею в виду крах цивилизации.
– Люди часто спрашивали меня, – сказала она, – о перспективах Ирландии в свете изменения климата. Я же отвечала, что нам очень повезло во многих отношениях, что мы находимся в маленькой группе стран (Новая Зеландия была в их числе), которые вряд ли пострадают от катастрофических последствий таяния полярных ледников, смены климата на более жаркий и сухой. Люди понимают это как «все будет хорошо» и считают, что им надо стать более самодостаточными.
Но это заблуждение. В конце концов, что значит «у нас все в порядке», когда весь мир тонет или в огне? Мы маленький остров с береговой линией в полторы тысячи километров и армией, которая совершенно неспособна противостоять любому вторжению. По мнению моей собеседницы, мы будем зависеть от доброй воли других стран, чьи народы голодают, тонут, горят. Мы точно не будем в порядке.
Однажды в июле на первой полосе газеты Sun появилась огненно-красная карта аномальной жары в Европе и Северной Америке. Заголовок гласил: МИР В ОГНЕ. На карте были изображения поменьше: ад в Греции, выгоревшая трава в лондонском парке. (Над схемой горящего мира красовалось объявление о конкурсе, в котором читатели могли выиграть домик-прицеп, «подробности на странице 24».)
В те дни люди часто произносили фразу «новая норма», хотя было непонятно, как вообще может быть нормально то, что мир в огне.
В то время в нашей жизни особое место занял звук воды – мы воспроизводили его на стереосистеме в спальне, в наушниках, в машине на автостраде, чтобы убаюкать ребенка. Часто играл плейлист под названием «Океанские звуки Мартас-Виньярд». Наша жизнь была настолько пронизана этими записями, что мы решили когда-нибудь свозить дочь в настоящий Мартас-Виньярд, чтобы послушать ее любимые треки в реальной обстановке. («О, “Бухта Ламберта” – абсолютная бомба», – говорили мы при первых звуках «Бухты Ламберта».) Нас самих успокаивали и заряжали звуки тихо плещущегося прилива или ревущих волн.
А иногда нет. Бывало, я расхаживал взад и вперед по нашей спальне, прижимая дочь к груди, мягкое маленькое существо, журчание и плеск океана рвались из динамиков, и в какой-то момент звук становился зловещим – я представлял, как морская вода устремляется вверх по лестнице и в спальню, затапливая все вокруг, пока я прижимаю дочку к себе. Самые простые вещи, казалось, заключали в себе одну настойчивую цель – провозвестие. Катастрофа заключительного акта была вписана в декорации нашей жизни.
Как-то тем летом, в субботу, мы с двумя друзьями сидели в парке на ковриках, ели чипсы и бутерброды и грелись в жарком полуденном воздухе. У них был маленький сын, ненамного старше нашей девочки. Младенцы спали в своих колясках, из одеял мы соорудили подобие навесов, чтобы защитить их от солнца.
Моя жена спросила наших друзей, есть ли у них в планах третий ребенок. Нет, сказали они. Если возникнет какая-то чрезвычайная ситуация и им нужно будет быстро уходить, они могли схватить по одному ребенку и убежать; с тремя они были бы гораздо менее мобильны. Наши друзья вроде как шутили, но в то же время и не шутили.
Все то лето мы с женой время от времени возвращались к этой мысли. Стоит ли нам хранить детские вещи на случай, если нам захочется «зайти на третий круг»? Как правило, наступала пауза, и один из нас произносил: с двумя мы можем схватить по одному и убежать.
По социальным сетям ходил мем о собаке, сидящей за столом в комнате, охваченной пламенем. На первой картинке собака улыбается, перед ней на столе чашка кофе. На второй она улыбается еще решительнее, хотя пламя приближается, в облачке над ее головой текст: «Все в порядке». В те дни я много размышлял над картинками. Мем часто всплывал в разговорах. Мы наблюдали за лесными пожарами, бушующими по границам Европы, видели алую карту и желтовато-коричневую траву в парке и говорили, что все в порядке. Мы пытались произносить это всерьез, хотя знали, что это не так.
Однажды я рассказал об этом меме своему психотерапевту. Она была незнакома с ним – пробел в ее знаниях меня успокаивал, – но она знала, к чему я клоню, говоря об этом.
– Вы когда-нибудь пытались как-то по-другому взглянуть на проблему? – спросила она.
– Как по-другому? – спросил я. – Что мы не в заднице?
– Ну да, – сказала она. – Есть один психолог, довольно известный, который написал книгу о том, как со временем все улучшалось для человечества и что сейчас лучший момент в истории, чтобы жить.
– Вы говорите о Стивене Пинкере? – догадался я.
– Возможно, – ответила она. – У меня ужасная память на имена.
– Пышная грива серебряных локонов? Похож на Брайана Мэя из «Королевы»? Все время твердит об эпохе Просвещения?
– Да, – сказала она. – Думаю, это он.
– Я не нахожу его убедительным, – сказал я более пренебрежительно, чем намеревался.
Она пожала плечами в своей особенной французской манере, подняв брови и склонив голову набок. Она явно не собиралась жертвовать последними пятнадцатью минутами нашего сеанса ради защиты Стивена Пинкера.
Наступила тишина. Я смотрел в окно, слушал дребезжание приближающегося трамвая и думал о волосах Пинкера. Не мог никак решить, была его грива роскошной или ужасной. Как и в случае с самим миром, размышлял я, все зависит от того, как ты к ней относишься. Для выдающегося поборника ценностей Просвещения – прогресса, разума, науки и всего такого – его волосы, безусловно, были тематически последовательны, поскольку выглядели как один из тех напудренных париков, которые носили мужчины в восемнадцатом веке. Я решил, что эти волосы были определенно волосами оптимиста, но, несмотря на это – или, может, как раз из-за этого, на самом деле они были ужасны. Я все смотрел в окно, и тут меня осенило: как странно, ведь у многих великих мыслителей-пессимистов, напротив, были потрясающие волосы.
Я подумал о Сэмюэле Беккете с его несравненной стальной ершистой гривой и безжалостным видением бессмысленности существования и о Э. М. Чоране, который, несмотря на все свое красноречивое осуждение существования как непоправимой катастрофы, обладал, несомненно, самой вычурно-изящной прической во всей истории философии. А еще был Кафка с его огромной, разделенной пробором шапкой черных как смоль волос, венчающей высокий лоб, будто дополнительный мозг. «Интересно, – подумал я, – как эти люди умудряются сохранять и безупречно уложенные волосы, и неизменно мрачные взгляды на человеческое существование».
– Что приходит вам на ум? – спросила меня психотерапевт.
– Немногое, – ответил я.
Такое часто случалось со мной во время терапии. Наступало долгое молчание, и я ловил себя на том, что у меня возникают самые глупые и легкомысленные мысли. Мысли, которые даже по просьбе выразить их я не хотел облекать в слова, опасаясь, как бы мне не показалось, что я воспринимаю весь процесс терапии недостаточно серьезно.
И я заговорил, как часто делал это на сеансах, о своем ощущении еще не проявившегося кризиса, о предчувствии, которое я лелеял, что все, в каком-то смутно очерченном, но тем не менее абсолютном смысле, обречено пойти к чертям. Мой психотерапевт хотела знать, было ли это ощущение надвигающегося кризиса чем-то, о чем я думал, или чем-то, что я чувствовал.
– Трудно сказать, – ответил я. – Для меня различие между мышлением и чувством не столь явно, как для вас.
– Но это две совершенно разные вещи, – настаивала она. – Я заметила, что, когда говорите об этом, вы жестикулируете у головы, и это наводит меня на мысль, что вы об этом думаете.
– Возможно, – сказал я. – Но разве нельзя иногда что-то чувствовать и в голове?
Она бросила на меня один из своих насмешливых предостерегающих взглядов. По неведомым мне причинам это выражение лица было одним из ее самых эффективных инструментов, которые не давали мне уйти в чрезмерную абстракцию, в поверхностные интеллектуальные игры.
– Я чувствовал то, что можно назвать радостью, – сказал я, – по крайней мере, бóльшую часть времени. Теперь у меня была семья, двое детей, которые с каждым днем углубляли и укрепляли мою причастность к миру, мое ощущение жизни как хорошей, стóящей и даже прекрасной вещи. Пару недель назад я лежал дома с гриппом. Я весь день провалялся в постели, то засыпая, то просыпаясь, как вдруг услышал, как в комнату крадется сын. Я лежал лицом к стене, делая вид, что крепко сплю, в надежде, что он передумает приставать ко мне с просьбами почитать ему сказку или как-нибудь развлечь. Он медленно забрался на кровать – я ощутил вес его маленького тела на матрасе и был уверен, что он готовится резко разбудить меня, прыгая на кровати и крича. Но этого не случилось. Случилось то, что он нежно наклонился ко мне и поцеловал меня в затылок, затем спустился с кровати, выскользнул из комнаты и закрыл за собой дверь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.