Текст книги "Этторе Фьерамоска, или турнир в Барлетте"
Автор книги: Массимо д’Азельо
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
ГЛАВА XI
Итак, Пьетраччо и его мать оказались в темнице, и это могло повлечь за собой крупные неприятности для Мартина и нарушить все планы дона Микеле, если б оба плута не договорились между собой и не приняли решения помочь убийце бежать; иначе его могли отправить в Барлетту, а там он, чего доброго, разболтал бы все, что знал о проделках коменданта.
Однако осуществить побег так, чтобы ответственность не пала на коменданта, было нелегко.
Когда Фьерамоска обратился к коменданту с просьбой разрешить ему посетить заключенных, тот все еще не мог опомниться после стычки с Фанфуллой и поэтому сразу не сообразил, на пользу или во вред ему обернется эта просьба. Зато у него хватило ума повременить с ответом и посоветоваться со своим новым приятелем, рассчитывая на его хитрость, чтобы выбраться из этого лабиринта. А дон Микеле, узнав о ходатайстве Фьерамоски, вскричал: «Это нам на руку, лучше не придумаешь! Предоставьте мне все заботы, комендант! Увидите, как я чисто работаю. Но… не забывайте!..»
– Будьте покойны, не подведу. Вот только… монахини…
Монахинь мы не тронем, – ответил дон Микеле со смехом, – не волнуйтесь. А теперь давайте сюда ключи от темницы и ждите меня здесь.
Он взял ключи, спустился в подвал, бесшумно отпер дверь и прислушался. Снизу доносились голоса матери и сына; дон Микеле остановился на первой ступеньке маленькой лестницы, ведущей в яму: оттуда, вытянув шею, он мог видеть я слышать злополучных узников.
Когда женщину бросили на пол темницы, ей подсунули под голову полено, валявшееся в углу; от пережитых мучений у нее началась сильнейшая горячка, и, разметавшись в жару, она ударилась лбом, сырые камня пола и уже не в силах была подняться. Сын тщетно пытался помочь ей, но руки его были связаны на груди, и он не мог шевельнуть даже пальцем; наконец в полном отчаянии он упал на колени возле нее и бросал безумные взгляды то на мать, то на тюремные стены.
Женщина время от времени силилась приподнять голову, но безуспешно: она была слишком слаба. Наконец сыну с неимоверным трудом удалось приподнять ее голову своим коленом и вернуть ее в прежнее положение. Но это причинило женщине такие страдания, что она с протяжным стоном обхватила руками голову и сказала:
– Будь проклят нож этого подлого калабрийца! Но если дьявол даст мне еще несколько минут… я хочу чтобы ты наконец узнал, кто ты такой… Стоит ли молиться Богу и святым? Не больно они мне помогали, когда я им молилась! – И тут, уставившись в потолок потухшими глазами, она извергла такой поток богохульств, от которого у всякого, кроме Пьетраччо, волосы встали бы дыбом.
– А было время, – продолжала она, когда это неистовое отчаяние сменилось не менее глубокой скорбью, – было время, когда я тоже надеялась на небесное милосердие… пела в церкви вместе с монахинями! О, будь проклят час, когда я переступила порог святой обители… И зачем? Ведь я принадлежала дьяволу еще раньше, чем родилась на свет… Я пыталась бежать от него… и вот до чего дошла… – И, снова подняв глаза к небу, она молвила с выражением, которого не передать словами: – Доволен ты теперь? – Затем, обратясь к сыну, сказала: – Но если ты еще выйдешь отсюда… если ты настоящий мужчина… тогда виновник моей смерти и твоих бед будет вместе со мной гореть на вечном огне, если только попы не врут… Ведь тогда ночью, в Риме, я привела тебя к Кровавой Башне, чтобы ты убил того человека, а ты сдуру завопил, прежде чем ударить его, и тебя схватили и довели до того, что ты стал таким… Это был Чезаре Борджа! Когда он учился в Пизе (а я тогда жила в монастыре), он влюбился в меня, а я, безумная, в него! Разве я знала, кто он такой?.. Однажды ночью он пришел ко мне… У меня была дочурка, семи лет… она проснулась… а спала она в соседней каморке… увидела, что он лезет в окно… закричала… Ему бы несдобровать, если б его накрыли… его, новоиспеченного епископа Памплонского!.. Он бросил ей на голову подушку… и придавил коленом… Изверг! Я упала без чувств… Клянись мне преисподней, клянись моей смертью, что убьешь его! Кивни головой, что клянешься… Хоть это сделай…
Убийца страшно выкатил глаза и затряс головой в знак согласия, а мать сняла с шеи цепочку, спрятанную под рубашкой, и продолжала:
– Когда ты вонзишь ему нож в сердце, ты скажешь: «Посмотри на эту цепь»… подержи ее перед его глазами… «Моя мать возвращает ее тебе»… Я еще не все сказала. О, смерть! Еще минуту! Потом мне уже не будет так страшно… Когда я очнулась, я лежала на кровати, а ты… нет, я не могу сказать этого… подле бедной Инессы… Какая ты была у меня красавица!.. И теперь ты в раю! А я! Я! За что я-то должна идти в ад? – За этими словами последовал вопль, от которого содрогнулись своды. Она умерла.
Пьетраччо оставался бесстрастным: тупым взглядом смотрел он на судорожные движения матери. Когда она испустила дух, он забился в самый дальний угол, как зверь, который с отвращением отползает от трупа, запертого с ним в одной клетке.
Он мало что понял из ее сбивчивых слов, похожих скорее на бред. В голову его запала одна только мысль – он должен отомстить Чезаре Борджа за множество обид и особенно, как ему казалось, за то, что тот своими коварными происками довел его до теперешнего бедственного положения.
Совсем иное впечатление произвел этот рассказ на герцогского приспешника; тот, кто увидел бы его в эту минуту, подумал бы, что каждое слово умирающей отнимает у него частицу жизни – так искажались его черты. Когда же она упала мертвой, он сам едва не грохнулся оземь.
Еле держась на ногах, он спустился в темницу и дрожащими руками разрезал веревки, которыми был связан Пьетраччо. Затем, кинув взгляд на цепочку, которую разбойник уже успел надеть, дон Микеле сказал:
– Сейчас сюда придет один синьор с дамой. Они хотят освободить тебя, но так чтобы никто не знал, что это дело их рук. Будь начеку и, как только они повернутся к твоей матери, чтобы посмотреть, не нужна ли ей помощь, беги, да смотри, чтоб тебя не поймали: ты уже осужден на казнь.
Все это он проговорил с такой поспешностью, словно у него горело под ногами, бросил на мертвую женщину взгляд, полный ужаса, сунул в руки Пьетраччо свой кинжал и спустя мгновение был уже в комнате коменданта. В свое время мы объясним, почему то, что он увидел и услышал, взволновало даже такого злодея.
Но читатель, наверно, спросит: когда же наконец мы покончим со всеми этими мрачными историями об убийствах, предательствах, темницах, смертях, чертях и того хуже?
Если мы и отгадали мысли читателя, он зато – скажем с его позволения – не отгадал наших, ибо мы как раз сейчас намеревались покончить с этими делами, послать к дьяволу дона Микеле, Пьетраччо и Мартина (которые, сознаемся по секрету, нам тоже порядком надоели) и просить его перенестись прямо в Барлеттскую крепость, в которой мы найдем немало перемен с тех пор, как были здесь прошлый раз вместе с доном Микеле.
Дворик и галереи были украшены разноцветными шелковыми тканями и гирляндами из мирта и лавра, развешанными в виде фестонов и вензелей, а над балконами и окнами развевались войсковые знамена. Праздные зеваки и челядь, занятая украшением крепости так и кишели повсюду, то собираясь в кучки, то разбегаясь по лестницам, по двору и галереям. Солдаты ремесленники, слуги, конюхи сновали взад и вперед таща всевозможную утварь для убранства стола и украшения театра. Потоком текли в крепость съестные припасы, фрукты, вина, дичь, принесенные в дар испанскому полководцу знатнейшими лицами города и войска. Беготня, крики, говор – словом, суматоха тут царила невообразимая.
Когда на башне пробило десять часов, на верхнюю площадку лестницы вышел Великий Капитан со своими приближенными. Праздничные наряды Гонсало и его свиты словно говорили о том, как радует полководца предстоящее свидание с дочерью (недавно прибывший гонец известил, что она уже в трех милях от Барлетты).
Поверх роскошного камзола из золотой парчи полководец набросил ослепительно яркий фиолетовый бархатный плащ, подбитый соболем, а на голове его красовался берет того же цвета. Пышный султан, длиной в целую пядь, целиком составленный из жемчужин, нанизанных на тонкие стальные прутики, был прикреплен к берету сверкающим сапфиром и развевался над челом Гонсало, словно настоящие перья Ножны меча и кинжала, выложенные фиолетовым бархатом, искрились драгоценными камнями, а на левой стороне груди ярко-красными нитями было вышито изображение шпаги – эмблема ордена Сант-Яго.
У подножия лестницы его ждал белый каталонский мул, покрытый ниспадающей до земли попоной переливчатого фиолетового шелка, расшитого золотом; полководец вскочил в седло, свита села на коней, и всё двинулись в путь навстречу донье Эльвире.
Просперо и Фабрицио Колонна, одетые в розовые бархатные камзолы, затканные серебром, гарцевали на прекрасных турецких скакунах, каких уже давно не видывали в Италии. Братья поражали зрителей мужественной красотой и так ловко сидели в высоких бархатных седлах, придерживая норовистых коней, что сразу было видно, какие это славные воины – лучшие кондотьеры тогдашнего войска.
В группе всадников, следовавшей за ними, бросался в глаза хмурый коренастый Педро Наварро, изобретатель мин, сыгравших столь решительную роль при штурме Кастель дель Уово. Что касается Диего Гарсиа де Паредеса, Геркулеса своего времени, никогда не знавшего иной одежды, кроме железных лат, – то он и теперь не имел наготове нарядов для этого торжественного дня и поэтому ограничился лишь тем, что велел начистить свои доспехи еще старательнее обычного, да выбрал самого горячего из своих боевых коней. Это был огромный калабрийский жеребец, объезженный всего несколько недель тому назад, высокий, крепкий, черный как ворон, без единого волоска другого цвета.
Только Паредес мог осмелиться оседлать этого страшного зверя, который еще не отвык от вольной жизни и теперь, среди шумной толпы, бесновался, храпел и брызгал слюной, как разъяренный лев.
Но дородность всадника, его тяжелые доспехи и мундштук длиной в пол-локтя, натиравший до крови рот коня, смирили его буйный нрав, и после бесчисленных прыжков, от которых все разбежались, конь, видимо, принял мудрое решение признать власть Диего Гарсиа, который словно врос в седло и только посмеивался над его бесплодными усилиями.
Цвет итальянской молодежи сопровождал испанскую знать. По бокам Этторе Фьерамоски ехали его ближайшие друзья: Иниго Лопес де Айала и Бранкалеоне. Наш герой был одет в голубой атласный плащ с серебряным шитьем – подарок Джиневры и Зораиды. Фьерамоска слыл самым ловким всадником во всем войске. Под ним был жемчужно-серый конь с темной гривой, подаренный ему синьором Просперо и обученный самим Этторе так искусно, что, казалось, он не нуждался ни в узде, ни в шпорах, чтобы выполнять малейшую волю хозяина.
Видно, Фьерамоске во всем и повсюду суждено было быть первым.
Совершенство его форм, изящество сложения особенно ясно выступали в одежде из белого атласа, плотно, без единой морщинки облегавшей его бедра и ноги; он был так хорош собой, каждое движение его было исполнено такого благородства, что он привлекал все взоры и вызывал восторг толпы, глазевшей на кавалькаду. Юноша заметил всеобщее восхищение и невольно покраснел, поймав себя на мыслях, не очень простительных даже для слабого пола.
Последними шли оруженосцы этих рыцарей; как полагалось по обычаю того времени, каждый дворянин старался обзавестись слугами всевозможных национальностей; чем более странными и дикими они казались, тем выше их ценили; поэтому среди них можно было видеть турецких солдат в чешуйчатой броне, с ятаганами и кинжалами, гранадских мавров с остроконечными копьями, двух татарских лучников, служивших стремянными у Просперо Колонны, в необычайно яркой одежде с серебряными луками и колчанами; были тут даже негры из верхнего Египта со своими длинными дротиками. Лица всех этих варваров и европейцев, столь различные между собой, представляли великолепное, живописное зрелище.
Выход Гонсало был встречен салютом из всех орудий, расставленных на башнях и валах замка, и неумолчным трезвоном колоколов. Сквозь грохот то и дело прорывались звуки труб и других инструментов, и все вместе сливалось в единую гармонию, быть может не очень стройную, но зато вполне соответствовавшую духу воинственного веселья, охватившему войско.
Тут же Великого Капитана известили, что герцог Немурский со своими баронами уже вступил в Барлетту; Гонсало остановился и послал нескольких приближенных ему навстречу; спустя некоторое время французы появились на противоположной стороне площади. Как только герцог Немурский увидел, что Гонсало спешился и идет ему навстречу, он тоже сошел с коня, и оба полководца обменялись рукопожатием; француз в учтивых выражениях заявил, что счел бы себя величайшим из злодеев, если б явился на праздник, чтобы его испортить, задержав хотя бы на мгновение отца, спешащего обнять дочь, Герцог попросил разрешения присоединиться к кавалькаде, встречающей донью Эльвиру, ибо, сказал он, вражда на поле брани не мешает ему высоко ценить испанского полководца за доблесть, ум и другие достоинства. Ответ на такие слова мог быть только самым дружелюбным. Оба рыцаря снова вскочили на коней и первыми двинулись в путь, а за ними беспорядочной толпой направилась их свита, обмениваясь любезностями, на которые французы были непревзойденными мастерами во все времена.
Примерно на расстоянии мили от ворот кортеж остановился, так как вдалеке показалась многочисленная толпа, сопровождавшая паланкин доньи Эльвиры. С ней вместе прибыла дочь Фабрицио, Виттория Колонна, ставшая впоследствии супругой маркиза Пескары и прославившаяся силой духа, добродетелью и умом. Гонсало соскочил с коня и бросился обнимать дочь которая сошла с паланкина; прижав ее к груди, он повторял: «Hija de mi alma!»[21]21
Дитя мое милое! (исп.)
[Закрыть] и осыпал дочь ласками, необычайными, казалось, для этого сурового человека.
Этторе и Иниго, избранные им в оруженосцы доньи Эльвиры, подвели к ней иноходца и помогли ей сесть. Молодой итальянец преклонил колено, а девушка легко коснулась его ножкой и вскочила в седло с удивительным изяществом. Бледное лицо Фьерамоски окрасилось румянцем, когда он поднялся и был награжден улыбкой и взглядом доньи Эльвиры, не скрывавшей своей радости при виде столь молодого и красивого оруженосца.
Нрав доньи Эльвиры (быть может, из-за чрезмерной отцовской нежности) был, к несчастью, лишен той зрелой уравновешенности, которой можно ожидать от двадцатилетней девушки. Пылкое ее сердце и живое воображение редко подчинялись здравому смыслу который, правда, не так уж часто встречается как у слабого, так и у сильного пола, но зато представляет собою самый ценный после добродетели дар души.
Подруга же ее, Виттория Колонна, была наделена, помимо этого дара, необычайно острым, живым и быстрым умом. Красотой обе девушки могли соперничать друг с другом, но вряд ли можно было встретить двух красавиц, столь различных по нраву. Сияющие глаза доньи Эльвиры, улыбка, почти не сходившая с уст (быть может, оттого, что она знала, как эта улыбка красит ее), пленяли поначалу всех; но величавый, истинно римский облик дочери Фабрицио, прекрасные черты ее лица, подобные изображению Музы у греческих скульпторов, небесные лучи, сверкавшие из-под ее ресниц, глубже проникали в сердце и зажигали в нем любовь и восхищение, которые нелегко было погасить. Проницательный взор, возможно заметил бы в ней излишнюю долю гордыни; но впоследствии добродетель поборола ее и обратила на благо.
ГЛАВА XII
Все общество возвратилось в Барлетту и спешилось у крепости, где вновь прибывшим отвели лучшие комнаты. Свита разошлась, и каждый стал готовиться к охоте и турнирам, назначенным на этот день.
На площади была воздвигнута ограда с деревянными ступеньками и разукрашенными балконами; в специальных хлевах уже несколько дней содержались быки, молодые бычки и дикие буйволы, предназначенные для столь любимого нашими предками зрелища, в котором не гнушались принимать участие первейшие из вельмож. Тут-то, на площади, на специально окопанном и приспособленном месте и должно было происходить состязание; площадь была полна народу; крыши, окна, все мало-мальски возвышенные места были усеяны зрителями. Окончив подметать и поливать площадь, оруженосцы и лучники в разноцветных куртках стали ждать прибытия Гонсало.
Вскоре он приехал вместе с гостями и свитой; по правую руку от него ехал герцог Немурский, по левую – донья Эльвира. Объехав вокруг ограды, он спешился около самого большого нарядного балкона; под приветственные крики и восклицания, которыми народ охотно приветствует роскошь нарядов, блеск золота и всякое праздничное великолепие, синьоры уселись, и был подан знак выпускать первого быка.
Шум и споры из-за лучших мест, всегда возникающие в подобных случаях между зрителями, смолкли, когда хлев раскрылся. На арену выбежал большой бык; голова и передняя часть тела у него были совершенно черные, круп темно-серый; он несся вскачь по арене, пока не заметил, что выхода нет; тогда он остановился, подозрительно косясь кровавым глазом и взрывая передними копытами песок.
В эту минуту шумная ссора между двумя мужчинами происходившая в углу площади, привлекла взоры всех присутствующих. Никто, однако, не знал ее причины. Для того чтобы она стала известна читателю, мы на минуту вернемся к обитательницам монастыря святой Урсулы.
В тот вечер, когда Фьерамоска объявил обеим женщинам о предстоящем поединке с французами, не только Джиневра затрепетала при мысли о грозящей ему опасности, – Зораиду эта новость тоже повергла в смятение. Гордые и пылкие натуры нередко отличаются неприступным сердцем; но горе этому сердцу, если в него проникнет любовь. С того самого вечера Зораида не знала ни сна, ни отдыха. Ею овладела одна неотступная мысль; Зораида возвращалась к этой мысли снова и снова, никакая работа не шла ей на ум. Девушка не могла усидеть за пяльцами; она проводила долгие часы на балконе, бессознательно обрывая затенявшие его ветки и виноградные листья, внезапно вскакивала, будто ее ожидали важные дела, выбегала в сад, а потом, словно в забытье, замедляла шаги и останавливалась, глядя в землю. Пуще всего она искала одиночества и избегала взоров Джиневры, ежеминутно опасаясь, что подруга проникнет в тайну, которую она столь ревниво оберегала.
Джиневра была не менее взволнована, и внутренняя борьба, которую она переживала, имела, быть может, еще более глубокие причины. Любовь ее к молодому итальянцу, выросшая и разгоревшаяся из детской дружбы и великой благодарности за все, что он для нее сделал, вспыхнула с новой силой. Ничто так не воспламеняет ум и сердце, как непреодолимые препятствия, а теперь их было больше чем когда-либо; ему, быть может, предстояло погибнуть со славой, а Джиневре совесть твердила, что ее долг – во что бы то ни стало вернуться и мужу и оставить того, с которым, несмотря на их обоюдную добродетель, она постоянно находилась на краю пропасти. Она помнила, что дала Богу и святой Урсуле обет признаться Этторе в своем решении покинуть его, но извиняла себя тем, что в тот же день узнала о предстоящем поединке. Однако в глубине души она чувствовала, что если эта причина и может извинить промедление, то она не избавляет ее навсегда от обета.
Кроме этих мыслей, и так уж достаточно терзавших ее, в душе Джиневры зародилось мучительное подозрение. У женщин есть внутреннее чутье, я сказал бы – инстинкт, который помогает им обнаружить любовь, даже если она таится в самой глубине сердца. Джиневра скоро заметила, что Зораида стала не такой, как прежде. Она слишком хорошо догадывалась о причине этой перемены. Подруги провели вместе еще несколько дней, ни между ними больше не было той бездумной и нежной близости, какая была раньше.
Тем временем садовник Дженнаро, послушницы и солдаты, охранявшие башню, – все только и говорили, что о будущих празднествах в Барлетте; кто ни отправлялся в город по своим делам, непременно рассказывал, возвращаясь, о том, какие там делаются приготовления и какие ведутся разговоры по поводу предстоящих увеселений. Таким образом, когда благословенный день праздника наконец наступил, все, за исключением тех, кто лишен был всякой возможности сделать это, с раннего утра отправились в город занимать места; садовник же, который, как все южане, безумно любил развлечения, надев свою лучшую одежду и нацепив на шляпу великолепный букет, кинулся к своей лодке, едва заблистала заря. На верху лестницы, спускавшейся к морю, его встретила Зораида; она была одета более нарядно, чем того требовали и время и место.
– Дженнаро, – сказала она, – я бы хотела поехать с тобой в Барлетту.
В ее зовах была какая-то робость, которая так изумила Дженнаро, привыкшего к ее твердой и отрывистой речи, что он целую минуту разглядывал Зораиду, прежде чем ответил, что он ее покорный слуга и что для него это величайшая честь; жаль только – он не успел подмести лодку и положить в нее подстилку, чтобы ей было удобнее.
– Я сейчас! Одну минуту! – сказал он и побежал было прочь, но тут Зораида схватила его руку и сжала ее с такой силой, что садовник вытаращил глаза. Про себя он подумал: «С ума она сошла, или бес в нее вселился?»
Девушка не стала будить Джиневру, не желая вдаваться в объяснения по поводу своей поездки, которая не могла не показаться странной, ибо Зораида впервые выходила за стены монастыря. И теперь она боялась, что стоит ей задержаться хоть на минуту, как появится подруга.
Поэтому она поторопила садовника тоном, выражавшим скорее приказание, чем просьбу, и он подчинился. Работая веслами, Дженнаро ни на минуту не переставал тараторить: он обещал Зораиде показать ей город, сообщил, что он в дружбе со слугой Гонсало, и заверил, что только он один сумеет найти для нее такое место, откуда она сможет все увидеть.
Они вышли на площадь перед замком в ту минуту, когда Гонсало, в сопровождении своей свиты и французских вельмож, отправлялся навстречу донье Эльвире. Все просьбы Зораиды не оставлять ее одну не помешали Дженнаро кинуться в толпу, с криками устремившуюся вслед за пылящей кавалькадой. Он успел довести девушку только до харчевни Отравы и сказал, чтобы она не беспокоилась: он скоро вернется.
Так как он задержался более, чем рассчитывал, то исполнил свое обещание с некоторым опозданием; и, когда они с Зораидой пришли на площадь, собираясь занять места на балконе, Дженнаро увидел, что все заполнено зрителями; ему было достаточно одного взгляда, чтобы убедиться в полной невозможности устроиться самому и устроить свою спутницу. То просьбами, то локтями пробивая себе дорогу среди толпы, собравшейся позади амфитеатра, он добрался до места под балконом, рядом с которым был проход; через этот проход выходили на арену участники турнира. Однако отсюда он мог только смотреть на ноги зрителей, свисавшие над его головой, и сокрушаться, что оказался таким невнимательным проводником. К счастью для него, в ту самую минуту, когда был выпущен первый бык, в проходе показался уходивший с арены Фанфулла из Лоди, который был назначен распорядителем игр; увидев недовольно оглядывавшуюся по сторонам Зораиду, он немедленно узнал садовника, а тот не преминул обратиться к его милости в следующих словах:
– Ваша светлость! Вы только посмотрите на эту бедную синьору, которая умирает от желания посмотреть турнир! А мы пришли слишком поздно…
Зораида, заметившая в горящем взгляде молодого человека, к которому была обращена эта просьба, нечто большее, чем простое желание найти ей место, стала щипать Дженнаро, чтобы он успокоился, но было уже поздно: Фанфулла подошел к ней, взял за руку вытащил на свободное место за балконом, растолкав чернь с помощью своего жезла; затем он поднял глаза посмотрел вокруг, соображая, куда бы устроить девушку.
На самой высокой ступеньке, в самом лучшем месте, широко расставив ноги и скрестив руки на груди, расселся, на свою беду, не кто иной, как комендант башни монастыря святой Урсулы Мартин Шварценбах. За такую встречу, да еще в таком месте, Фанфулла не пожалел бы и тысячи дукатов. Дотянувшись своим жезлом до сапог немца, вознесенного над землей на полтора человеческих роста, он слегка постучал по его каблуку; немец нагнулся, стараясь разглядеть, кому он понадобился. Фанфулла, не смущаясь, поднял руку и поманил его вниз, одновременно он кивнул головой в сторону Зораиды и, делая знаки глазами и губами, дал понять коменданту, что его место нужно ему, Фанфулле, для дамы, которую он сопровождает; выражение его лица при этом взбесило бы и мертвого. Мартин, который на высоте своего положения чувствовал себя в безопасности и, быть может, вспомнил в эту минуту погибший бочонок, сделал плечами тот жест нетерпения, который означает: «Убирайся вон!» – и принял прежнюю позу.
– Немец, немец, – сказал Фанфулла, качая головой и повышая голос, – дождешься ты от меня палок! А что касается турнира – то считай, что ты его уже сегодня видел!
Мартин не двигался и только бормотал что-то вполголоса; как ни далеко внизу находился его противник, он все-таки внушал ему опасения.
Едва успев договорить, Фанфулла вскочил на поперечную перекладину, схватил за ноги коменданта, который, будучи захвачен врасплох, уже не мог сопротивляться, стащил его с места и потянул вниз, к себе, рассчитывая сбросить на землю; однако бедный Мартин застрял между двумя громадными досками, через которые не пролезало его брюхо, и стал вопить и звать на помощь. Фанфулла не успокаивался и продолжал теребить его, дергать и тянуть к себе до тех пор, пока бедняга не очутился на земле, весь в синяках и царапинах. Тогда Фанфулла миролюбиво сказал:
– Скорблю душевно. Но ведь я же сказал тебе: можешь считать, что ты уже видел этот турнир.
И он быстро провел Зораиду и Дженнаро наверх, а затем скрылся в толпе, хохоча над бесчисленными ругательствами, которые посылал ему вслед поднимавшийся с земли комендант; тот ощупывал себя, чтобы удостовериться, что кости нигде не сломаны, подбирал шляпу, меч, перчатки и с трудом приходил в себя после понесенного поражения.
Тем временем Зораида, которая с места, доставшегося ей в результате победы Фанфуллы, могла свободно обозревать весь амфитеатр, осмотрелась и остановила взор на балконе, расположенном как раз против нее. Там среди первых вельмож королевства, рядом с доньей Эльвирой сидел Этторе; он занимал ее любезным разговором, стараясь быть достойным чести, которую ему оказали, избрав на этот день рыцарем прелестной дочери Гонсало. Молодая испанка, с горячим сердцем и пылкой, но несколько ветреной головкой, быть может склонна была приписать его внимание причинам, одновременно льстившим и ее сердцу и ее самолюбию. За их беседой наблюдали две женщины, которые, находясь от них на разных расстояниях и испытывая несхожие чувства, ни на минуту не теряли их из виду.
Одна из них была Зораида, сидевшая слишком далеко, чтобы слышать их разговор, но она внимательно наблюдала за каждым движением Этторе и доньи Эльвиры и заметила, что благосклонность дочери Гонсало, по достоинству оценившей доблестного итальянца, была не простой учтивостью. Зораида не могла проникнуть в мысли Фьерамоски, но мало ли от чего трепещет ревнивое сердце?
Другая была Виттория Колонна, которая по опыту знала, что юная Эльвира не может устоять перед красотой и ласковой речью. Виттория испытывала к Эльвире глубокую, искреннюю привязанность, и по ее строгому лицу и проницательному взгляду было видно, что дочь Фабрицио неблагосклонно смотрит на эту беседу, которая становилась все более оживленной, и опасается ее последствий.
Бык, которого выпустили на арену первым, был с самого начала отдан в распоряжение зрителей. Многие выходили на единоборство с ним; одним везло больше, другим меньше, но никто не одержал окончательной победы. Наконец с бокового балкона, где вместе с французскими баронами сидели испанцы и итальянцы, спустился Диего Гарсиа, которого чужеземные гости попросили показать свою ловкость в этом роде битвы. В современной Испании искусство матадора (то есть того, кто убивает быка) проявляется в умении подстеречь ту минуту, когда бык, готовясь поднять на рога своего противника, наклоняет голову, и вонзить шпагу в соединение шейных позвонков. Но в те времена тяжелое оружие прибавляло силы руке, и лучшим ударом считался такой, который с маху отсекал быку голову, что нередко удавалось, если с большой силой сочеталась и большая ловкость.
Паредес, который вышел на арену без шляпы, в камзоле из буйволовой кожи, со своим двуручным мечом на левом плече, увидел, что бык уже ранен и истекает кровью. Он знаком подозвал прислужников и приказал чтобы для него вывели другого. На первого быка накинули петлю и утащили его с арены; дверь хлева раскрылась, и оттуда появился другой бык, еще больше и еще свирепее с виду, чем первый. Попав из темноты на яркое солнце, разъяренный бык понесся вскачь по арене, но, увидев своего противника, внезапно, как вкопанный, остановился прямо против него, наклонил голову, заревел, высунув язык на целую четверть, и, словно для разбега стал пятиться назад, взрывая передними ногами песок и осыпая им свой круп и шею. Паредес обладал огромной силой; однако он поступил бы чересчур опрометчиво, если бы просто схватился один на один с быком, лоб которого был вооружен громадными рогами, а шея, широкая и мускулистая, казалось, не имела себе равных. Испанец увидел, что надо действовать с осторожностью. Он поднял обеими руками меч на левое плечо и несколько раз с криком: «Ага! Ага!» топнул правой ногой. Бык, склонив рога, кинулся на своего противника и почти настиг его, когда тот, отскочив в сторону, обрушил ему на шею свой меч с такой силой и так удачно, что голова быка упала на арену, а туловище сделало еще несколько шагов, прежде чем рухнуло в песок.
Громовой крик всеобщего одобрения приветствовал Диего Гарсиа, который возвратился на свое место и уселся среди товарищей. Французские рыцари, не привыкшие к таким зрелищам, увидев, с какой легкостью испанец перерубил шею быка, заключили, что это совсем не трудно. И так как все они были в самом расцвете сил и превосходно владели оружием, то стали говорить: «Мы тоже могли бы сделать это!» Чаще всех других эти слова повторил Ламотт, который уже внес за себя выкуп и больше не был пленником дона Гарсии; однако высокомерный француз по-прежнему злился на Паредеса и не потому, что тот с ним плохо обращался, а потому, что ему непривычно было чувствовать себя побежденным и видеть перед собой того, кто заставил его покориться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.