Текст книги "Компас"
Автор книги: Матиас Энар
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Наша первая ночь в общей постели (позже Сара скажет, что вряд ли можно назвать это постелью) оставила мне незабываемое воспоминание, ломоту в спине и противнейший катар: я завершил экспедицию с забитым носом, краснея от стыда за эти выделения (даром что почти незаметные), как будто моя хворь символизировала, выдавая меня окружающему миру, то, что мое подсознание исподволь ткало на протяжении всей ночи.
Туристы в конце концов оставили нас в покое, но битва была уже проиграна: они вынудили нас встать и заняться делами; мы долго, терпеливо разводили огонь, подкладывая в него всякие былинки, и наконец нам удалось вскипятить воду, чтобы сварить кофе по-турецки; помню, как я сидел на камне с чашкой в руке, созерцая пальмовую рощу вдали, за храмами. Теперь мне стали понятны доселе загадочные строки Бадр Шакира Сайяба: «Глаза твои подобны пальмам на рассвете / или балкону, озаренному луной», которыми открывается его поэма «Песнь дождя»; Сара была счастлива, что я вспомнил бедного поэта из Басры, измученного меланхолией и болезнью. Эта ночь, это утро, этот шатер из одеял породили между нами удивительную близость; наши тела, свыкшиеся одно с другим, больше не желали расставаться и все еще тянулись друг к другу в поисках близости, которую больше не оправдывал ночной холод.
Не в тот ли миг у меня возникла мысль положить на музыку поэму Сайяба? Да, несомненно; а еще, может быть, этому способствовала холодная нежность ночи, проведенной в пустыне, глаза Сары, рассвет над Пальмирой, мифы, витающие над ее руинами (по крайней мере, мне хотелось бы так думать), да еще, вероятно, прихоть судьбы; теперь настал и мой черед узнать одиночество, болезнь и меланхолию здесь, в мирно спящей Вене, как узнал их иракский поэт Сайяб – Сайяб, чья участь так тронула меня в Дамаске. Нет, я не должен думать об ужасном будущем, которое медицинские книги пророчат мне, как грозные пифии; кому я мог бы поведать свои страхи, кому признаться, что я боюсь угаснуть, сгнить заживо, как Сайяб; боюсь представить, что мои мускулы, мой мозг будут постепенно размягчаться, истаивать, что я потеряю все, лишусь всего – и тела и разума, постепенно, частями, клетка за клеткой, пока вообще не утрачу способность помнить, говорить, двигаться; а может, этот процесс уже начался – вот что самое страшное; может, уже в данный момент от меня осталось чуть меньше, чем вчера, а я даже не способен заметить эту потерю; нет, я, конечно, чувствую ее – в мускулах, в стиснутых руках, в судорогах, болях, приступах изнеможения, приковывающих меня к постели, или, наоборот, в бессоннице, перевозбуждении, невозможности перестать думать или говорить самому с собой. Не хочу даже слышать эти названия: врачи и астрономы обожают присваивать собственные имена своим открытиям, а ботаники – называть цветы именами своих жен; можно еще понять страсть астрономов называть астероиды, но зачем наши великие врачи – все эти Шарко[286]286
Жан-Мартен Шарко (1825–1893) – французский врач-психиатр, учитель Зигмунда Фрейда, специалист по неврологическим болезням.
[Закрыть], Кройцфельдты[287]287
Ганс Герхард Кройцфельдт (1886–1964) – врач, давший описание нейродегенеративного заболевания, при котором ткани мозга приобретают губчатую структуру. Спустя год описание было дополнено Альфонсом Якобом, после чего болезнь получила название Кройцфельдта – Якоба (широко известна и как коровье бешенство).
[Закрыть], Пики, Хантингтоны и прочие – нарекают своими именами самые страшные, а главное, неизлечимые болезни, и они – эти имена – становятся синонимами фиаско, невозможности избавить от таких хворей род людской; в результате сего странного увлечения метонимией такие, с позволения сказать, исцелители неисцеляемого сами превращаются в болезнь; боюсь, что название моей подтвердится (мой врач просто одержим диагностикой: разрозненные симптомы должны быть сгруппированы и лишь в таком виде обретут смысл, а добрый доктор Краус, поняв, что я неизлечимо болен, наконец утешится: слава богу, вот он – знакомый синдром, получивший свое имя не иначе как от самого Адама!) лишь после долгих месяцев обследований и анализов, беготни из одного отделения в другое, из одной больницы в другую; два года назад Краус послал меня на консультацию к Главному Эскулапу – специалисту по инфекционным и тропическим болезням, в полной уверенности, что я подцепил какого-то паразита в одном из своих путешествий; тщетно я ему объяснял, что в Иране не так уж много агрессивных вибрионов и экзотических инфузорий (тем более что я уже много лет как не покидал Европу), – Краус, как истинный житель Вены, для которого чужой мир начинается с другого берега Дуная, многозначительно хмыкал, хитро щурился – типичное поведение ученого, желающего скрыть свое невежество! – и твердил одно: «Кто знает… кто знает…» – слова, на которые доктора подвигла его гордыня Диафуаруса[288]288
Тома Диафуарус – персонаж комедии Ж.-Б. Мольера «Мнимый больной», изображающий лекаря.
[Закрыть], – давая понять, что он, и только он знает, в чем дело: мол, мое слово – решающее! В результате меня, с моими жалкими симптомами (офтальмологические мигрени, бессонница, судороги, очень сильные боли в левом предплечье), отправили к Великому Эскулапу – знатоку аллогенных инфекций, и долгое ожидание в больничном коридоре было тем более досадно, что в тот момент в Вену приехала Сара, с которой нам предстояли обязательные – и, конечно, срочные! – посещения главных туристских объектов, в том числе самых ужасных городских музеев. Пришлось объяснять ей, что меня записали на прием в медицинском центре; правда, я не назвал истинной причины, побоявшись, что она сочтет меня заразным и будет держаться подальше из страха за собственное здоровье; кстати, наверно, давно пора рассказать ей о своих проблемах, а я все никак не решусь, но, если завтра болезнь превратит меня в слюнявое похотливое животное или в высохшую хризалиду в инвалидном кресле с дыркой в сиденье, я уже никогда и ничего не смогу ей сказать, будет слишком поздно. (Хотя я и так уже опоздал, поскольку она в данный момент сидит в этой азиатской дыре – Сараваке, а значит, о чем тут говорить или писать, особенно писать: кто она мне? Или, вернее – что еще более непонятно, – кто я ей?) У меня не хватит духа поговорить об этом даже с мамой – ну как объявить матери, что она в свои семьдесят пять лет скоро должна будет менять подгузники родному сыну и кормить его с ложечки, пока он окончательно не высохнет и не свернется в крошечный клубочек размером с зародыш в материнском чреве; нет, сохрани нас, Господи, такого я уж точно не желаю, лучше сдохнуть в одиночестве или в компании Крауса. Вообще-то, он неплохой малый, этот Краус, я его, правда, терпеть не могу, но все же это мой единственный союзник, в отличие от больничных докторов, настоящих обезьян, хитрых и непредсказуемых. Тот специалист по тропическим болезням, жирноватый, с топорной круглой физиономией, носил белый халат, не застегнутый снизу, так что виднелись голубые полотняные брюки, и говорил с берлинским акцентом. «Ну и потеха, – подумал я тогда, – это надо же: специалист по тропическим болезням – немец! Мы все-таки в Европе живем, а не на каких-нибудь островах Самоа или Того[289]289
Того (или Тоголанд) – область на Невольничьем берегу Гвинеи, в Западной Африке.
[Закрыть] – вот где следует изучать злокачественные лихорадки». Сара потом спросила меня: «Ну как твой поход к врачу, все в порядке?» Я ответил: «Да, все хорошо, врач похож на Готфрида Бенна»; это ее ужасно рассмешило: «Как это – на Готфрида Бенна[290]290
Готфрид Бенн (1886–1956) – немецкий мыслитель, поэт, эссеист, врач. Наряду со Стефаном Георге и Райнером Марией Рильке считается величайшим мастером немецкого стиха в XX в. Вначале был сторонником, а затем критиком нацистского режима.
[Закрыть], да ведь Бенн был похож на первого встречного!» – «Вот именно, Бенн ни на кого не был особенно похож, так вот, этот врач – вылитый Готфрид Бенн!» В продолжение осмотра я воображал себя в лазарете на бельгийском фронте в 1914 году или в жуткой венерологической клинике Веймара; Готфрид Бенн изучал мою кожу в поисках следов паразитоза или «бог знает чего еще», пребывая в глубоком убеждении, что все человечество заражено Злом. Впрочем, я решительно пресек абсурдные попытки других исследований доктора Бенна: испражняться в пластиковый контейнер было уж точно выше моих сил, в чем я, конечно, не признался Саре; должен сказать в свое оправдание, что осмотр и пальпация вашего тела автором «Морга» или «Плоти»[291]291
«Морг», «Плоть» – книги стихов Бенна «Морг»; первая вышла в 1912 г. и в связи с арестом тиража приобрела скандальную известность. Стихи этой и двух последующих его книг – «Сыновья» (1913) и «Плоть» (1917) – действительно можно назвать экспрессионистскими. Его поэтика – поэтика смерти и распада плоти.
[Закрыть] не вызывает у вас особого доверия. Стараясь отвлечь Сару от этой темы, я пустился в путаное сравнение Бенна с Георгом Траклем, перечисляя их сходные и различные черты; Тракль – нервный, скрытный человек, чья поэзия искажает реальность, чтобы наделить ее волшебством; Тракль – уязвимый, чувствительный уроженец Зальцбурга, чей лиризм скрывает, прячет его «я» в сложных дебрях символизма; Тракль – про́клятый поэт, наркоман, безумно влюбленный в родную сестру и в маковый настой; его творчество пронизано лунным светом и напоено кровью – жертвенной кровью, менструальной кровью, кровью дефлорации, подземной рекой крови в могильниках битвы под Гродеком в 1914-м и в грудах умирающих после первых сражений в Галиции; Тракль, может быть избавленный своей слишком ранней смертью от страшного политического выбора; именно Сара ошарашила меня этой жестокой сентенцией: умереть молодым иногда лучше, ибо это спасает от ужасающих ошибок зрелого возраста; «Представь себе, – сказала она, – что Готфрид Бенн умер в 1931 году; разве ты судил бы о нем точно так же, если бы он не успел написать „Новое государство и интеллектуалы“ и не высказывался бы таким гнусным образом о писателях-антифашистах?»
Я счел ее аргумент весьма сомнительным: мало ли кто не умер в 1931 году, но при этом не восхвалял «торжество новых авторитарных государств», как Бенн; у Бенна тело не считается вместилищем души, оно всего лишь жалкий инструмент, который следует улучшать с помощью генетики, дабы создать новую, более совершенную расу. И тот факт, что позже врачи ужаснулись при виде последствий своих собственных теорий, никак их не оправдывает. И то, что Бенн в конечном счете отмежевался от нацистов вскоре после их прихода к власти, также не оправдывает его. Все эти Бенны участвовали в создании нацистского мо́рока, и запоздалый испуг при виде созданного ими Голема ни в коей мере никого из них не извиняет.
Ну вот опять проснулись тахикардия и ощущение удушья. Образы смерти, груды костей в меланхолических эпитафиях Тракля, луна, тень ясеня и шорохи осенней листвы словно стенания душ убитых; солнце и смерть, зловещие орлы – «Сестра мятежных уныний, / Гляди, как тонет пугливый челн / Под звездами, / Пред лицом безглагольной ночи»[292]292
«Сестра мятежных уныний…» – стихотворение Г. Тракля «Жалоба» (из сборника 1912–1914 гг.), перевод С. Аверинцева.
[Закрыть], – скорбное стенание истлевших уст. Я хотел бы вернуться в пустыню – или в поэмы Сайяба, иракца с испитым лицом и огромными торчащими ушами, умершего в нищете, одиночестве и отчаянии в Кувейте, где он взывал к Персидскому заливу: «О Залив, что дарит жемчуг, раковины и смерть!», слыша в ответ лишь эхо, принесенное ветерком с Востока: «Ты, который даришь жемчуг, раковины и смерть…» – и вот наступает агония, и в шелестящем безмолвии звучат лишь мои собственные слова, и я тону в собственном дыхании, в паническом страхе, задыхаясь, как рыба, которую вытащили из воды. Скорей, скорей поднять голову с подушки, выбраться из бездонной трясины страха, зажечь лампу, перевести дух при свете…
И я дышу, снова дышу при свете.
Мои книги стоят передо мной, смотрят на меня, как безмятежный горизонт, как тюремная стена. Алеппская лютня похожа на животное с выпуклой клешней и тонкой короткой ножкой или на хромую газель, как те, на которых охотились принцы Омейяды[293]293
Омейяды – первая халифская династия, правившая арабской империей в 661–750 гг. К тому же роду относился и халиф Осман (644–656).
[Закрыть] или Марга д’Андюрен в Сирийской пустыне. Она напоминает мне гравюру Фердинанда Макса Бредта[294]294
Фердинанд Макс Бредт (1860–1921) – немецкий живописец, чье творчество отмечено восточным влиянием. Бредт много путешествовал по Греции, Италии, Турции и Тунису.
[Закрыть] «Две газели», на которой молодая девушка с черными очами, в пышных шальварах, кормит с руки прекрасное животное.
Меня мучит жажда. Сколько времени мне осталось жить? Что же я упустил, если теперь лежу один в ночной темноте, не в силах заснуть, с сердцебиением, с дрожащими руками и воспаленными глазами; я мог бы встать, надеть наушники, послушать записи и найти утешение в музыке, например в звуках уда[295]295
Уд – струнный плекторный инструмент, распространенный в странах Закавказья, Европы, Ближнего Востока и Магриба.
[Закрыть] Надима или в квартете Бетховена, одном из последних… интересно, сколько сейчас времени в Сараваке?.. Ах, если бы я осмелился обнять Сару тем утром в Пальмире, вместо того чтобы трусливо отвернуться, моя жизнь сложилась бы совсем иначе; иногда всего один поцелуй может изменить судьбу, и она, встрепенувшись, сходит с предначертанного пути, делает крутой поворот. Вернувшись в Тюбинген после хайнфельдского коллоквиума, я снова встретился с моей тогдашней подругой Сигрид (не знаю, стала ли она впоследствии блестящей переводчицей, как мечтала) и сразу понял, до какой степени мое чувство к ней – в общем-то, довольно глубокое и привычное – пресно в сравнении с тем, что я испытывал в присутствии Сары: на протяжении долгих месяцев я неотрывно думал о ней, писал ей – более или менее регулярно, но всегда тайком, словно был уверен, что в этих письмах – вполне невинных – таилась какая-то загадочная сила, которая ставила под сомнение мои отношения с Сигрид. Что ж, если моя личная жизнь (будем смотреть правде в глаза) не удалась, то лишь потому, что я неизменно, сознательно или подсознательно, отводил главное место Саре, и ожидание ее взаимности до нынешнего дня мешало мне полностью отдаться другой любви. Это все ее вина: давно известно, что ветер от взметнувшейся женской юбки сбивает мужчину с ног почище тайфуна; если бы Сара не держала меня в этой двусмысленной неизвестности, если бы высказалась прямо и откровенно, мы бы не оказались в таком положении, а я не сидел бы сейчас на кровати, пялясь на книжные полки и сжимая в руке гладкий бакелитовый желудь (вообще-то, приятный на ощупь) выключателя настольной лампы. Скоро наступит день, когда я не буду способен даже на этот простой жест – нажать на кнопку; мои пальцы станут такими жесткими и непослушными, что мне придется сидеть в темноте.
Нужно бы встать и выпить воды, но если я покину постель, то уже не лягу в нее до самого рассвета; хорошо бы всегда иметь под рукой бутылку воды или кожаный бурдюк, как в пустыне, бурдюк, который придает содержимому характерный запах козьей шкуры и смолы; нефть и животное – вот вкус Аравии, и с этим полностью согласился бы Леопольд Вайс, который в 1930-е годы провел много месяцев на спине верблюда, разъезжая между Мединой и Риядом или между Таэфом и Халилем[296]296
Медина, Рияд (Эль-Рияд), Таэф и Халиль – города в Саудовской Аравии.
[Закрыть]; Леопольд Вайс, носивший мусульманское имя Мухаммад Асад[297]297
Мухаммад Асад (наст. имя Леопольд Вайс; 1900–1992) – австрийский журналист, исламский писатель и мыслитель, дипломат, представитель Пакистана в ООН. Сын львовского адвоката еврейского происхождения, внук черновицкого раввина Дориана Фейгенбаума. Живя в Германии, принял ислам и взял имя Мухаммад Асад. В 1954 г. написал книгу воспоминаний «Путь в Мекку», имевшую большой успех и переведенную на несколько языков.
[Закрыть], самый блестящий корреспондент своего времени на Среднем Востоке, сотрудник «Frankfurter Zeitung» и большинства других известных газет Веймарской республики, Леопольд Вайс, галицийский еврей, выросший в Вене и учившийся совсем недалеко отсюда, – вот человек или, вернее, книга этого человека, побудившая меня уехать в Дамаск после пребывания в Стамбуле. Вспоминаю последние недели жизни в Тюбингене, когда Сигрид постепенно, день за днем, отдалялась от меня, чему способствовал еще и мой отъезд в Турцию; вспоминаю, как между двумя письмами к далекой звезде по имени Сара я с восхищением открывал для себя интереснейшие воспоминания Мухаммада Асада, его потрясающий «Путь в Мекку», который я читал благоговейно, как Коран, сидя на скамье под плакучей ивой на берегу Неккара и думая: «Если Бог нуждается в посредниках, то Леопольд Вайс – святой», настолько точно его свидетельство облекало в слова тревогу, владевшую мной со времени стамбульского эксперимента; я доподлинно помню фразы, которые стеснили мне грудь и вызвали слезы на глазах: «Этот звучный, торжественный хор не сравним ни с какими другими человеческими песнопениями. Сердце мое трепещет от горячей любви к этому городу и его голосам, и я начинаю верить, что все мои странствия имели одну лишь цель: попытку вникнуть в смысл этого призыва…» Смысл призыва к молитве, этого протяжного «Аллах акбар», с его неповторимой мелодией, льющейся со всех городских минаретов от рождения пророка[298]298
…от рождения пророка… – Мусульманский пророк Мухаммед родился в 571 г. в Мекке; скончался в 632 г. в Медине, где и похоронен; его гробница – место поклонения пилигримов.
[Закрыть], век за веком, потряс и меня самого, когда я впервые услышал его в Стамбуле, где азан, заглушаемый шумами современного города, звучит не так громогласно, как в других местах. Сидя на той скамейке в Тюбингене, среди пейзажа, никак не похожего на арабский, я не мог оторвать глаза от слов «попытка вникнуть в смысл этого призыва»; мне чудилось, будто я стал свидетелем Озарения, а в ушах звучал голос муэдзина, ясный, как никогда; этот голос, этот напев задолго до меня очаровал Фелисьена Давида и моего соотечественника Леопольда Вайса, круто изменив их судьбу, и мне тоже безумно хотелось постичь смысл этого крика, следовать этому призыву – так свежо еще было мое воспоминание о мечети Сулеймана; я должен был уехать туда, должен был узнать то, что скрывала эта завеса, – происхождение этого напева. Увы, я вынужден признать, что моя духовная жизнь стала таким же фиаско, как и сердечная. Я и сегодня пребываю в том же неведении, что и прежде, не находя утешения в вере, – мне не дано быть в числе избранных; вероятно, я обделен твердой волей аскета или творческим воображением мистика; в конечном счете моей единственной, истинной страстью стала музыка. Пустыня, честно говоря, показалась мне всего лишь каменистым пространством; в мечетях – как и в церквях – не ощущалось присутствия Бога; жизни святых и поэтов, со всеми их текстами, чью красоту я, конечно, признавал, сверкали, как призмы, но их свет не был авиценновским[299]299
Авиценна (Абу Али аль-Хусейн ибн Абдаллах ибн Сина; 980–1037) – философ и медик, естествоиспытатель и математик, поэт и литературовед, принадлежит к числу величайших ученых Средней Азии. Свет Авиценны: согласно легенде, первый младенческий крик Авиценны раздался на восходе солнца, когда на небе померкла последняя звезда и птицы огласили землю радостным пением. Говорится, что его мать Ситара (переводится с таджикского как «звезда») была в то время дома одна и, увидев пробегавшую мимо кошку, испугалась и накрыла новорожденного тазом. Авиценна не оставил свой первый опыт без внимания и отразил его в автобиографии: «Я видел свет, а потом опять настала тьма».
[Закрыть], их сущность никогда не затрагивала моей души: видимо, я приговорен к утопическому материализму Эрнста Блоха[300]300
Эрнст Симон Блох (1885–1977) – немецкий философ, социолог и публицист неомарксистской ориентации, автор трехтомного произведения «Принцип надежды» (1954–1955). Ключевой парадокс философии Блоха: «В мире через нас возникает нечто радикально новое, которое вместе с тем исходит из сокровеннейших глубин нашей личности».
[Закрыть], который, в моем случае, сводится к смиренному «тюбингскому парадоксу». В Тюбингене я открыл для себя три возможных пути – религию, как это произошло с Леопольдом Вайсом, он же Мухаммад Асад; утопию, как в «Духе утопии» и в «Принципе надежды» Блоха; и наконец, безумие и затворничество Гёльдерлина[301]301
Иоганн Христиан Фридрих Гёльдерлин (1770–1843) – выдающийся немецкий поэт-романтик.
[Закрыть], чья башня отбрасывала мрачную тень на весь город, между плакучими ивами и деревянными барками на Неккаре. Уже и не припомню, какого черта я соблазнился щедростью Европейского сообщества (весьма относительной!), чтобы учиться в Тюбингене, а не в Париже, Риме или Барселоне, как все мои товарищи; несомненно, это была перспектива приобщения к поэзии Гёльдерлина, ориентализм Энно Литтмана[302]302
Энно Литтман (1875–1958) – немецкий востоковед и переводчик с арабского.
[Закрыть] и философия музыки Эрнста Блоха: я счел все это прекрасной образовательной программой. И начал жадно поглощать несчетные страницы «Тысячи и одной ночи» в переводе Литтмана, а параллельно – заниматься арабским языком с его последователями. Трудно было поверить, что еще сто лет назад Тюбинген и даже Страсбург (где несли службу, наряду с другими, Теодор Нёльдеке[303]303
Теодор Нёльдеке (1836–1930) и Юлий Эйтинг (1839–1913) – немецкие востоковеды, филологи и историки.
[Закрыть] и Эйтинг) были – до того, как Первая мировая война перетряхнула науку, – самыми «восточными» городами Германской империи. В этом большом востоковедческом сообществе Энно Литтман был одной из самых значительных фигур: например, именно он издал путевые дневники знаменитого Ойтинга, чьи приключения в Аравии, о коих поведал Бильгер, так рассмешили нас в Пальмире; Литтман, специалист по эпиграфике и семитским языкам, обследовал южную часть Сирии с 1900 года в поисках набатейских надписей; в письме к Эдуарду Мейеру, специалисту по Древнему Востоку, он рассказывает о раскопках в Хауране[304]304
Хауран — историческая область к северу от Башана (ныне часть Сирии), вероятно идентичная библейскому Харану.
[Закрыть] в зимнее время, где им пришлось терпеть холод, ветер и снежные бури; там он встретился с бедуином, назвавшимся Kelb Allah – Пес Аллаха; это смиренное прозвище стало для него подлинным откровением. Как и в описаниях Леопольда Вайса, скудная кочевая жизнь и решительный отказ от всех земных благ в бесплодной пустыне являют собой один из самых сильных образов ислама, – именно это очищение, это одиночество привлекали и меня тоже. Я хотел встретить этого Бога, такого реального, такого всесильного, что Его смиренные создания, отринувшие все мирское, называют себя псами Аллаха. В голове у меня сталкивались два образа: с одной стороны, мир «Тысячи и одной ночи» – сказочный, роскошный, эротический, полный чудес и бурных событий, с другой – мир «Пути в Мекку», отмеченный пустотой и отрешенностью; Стамбул явился мне современной версией первого; я надеялся, что Сирия позволит мне отыскать на улочках Дамаска и Алеппо, с их волшебными названиями, воплощение самых смелых фантазий, чувственную истому «Тысячи и одной ночи», а заодно обнаружить на сей раз в пустыне авиценновский Свет всего сущего. Ибо наряду с текстами Мухаммада Асада я читал «Следы» Эрнста Блоха и его небольшую статью об Авиценне (к великому отчаянию бедняжки Сигрид, которой пришлось выслушивать, с моего голоса, нескончаемые отрывки из этих произведений); они поселили в моем мозгу благотворную, но темную сумятицу, в которой утопический материализм шел об руку с мусульманской мистикой, примиряли Гегеля с Ибн Араби, и все это было приправлено музыкой: долгими часами я просиживал по-турецки в глубоком продавленном кресле, заменявшем мне келью, лицом к кровати, в наушниках, не обращая внимания на сновавшую передо мной Сигрид (белые икры, мускулистый, подтянутый живот, маленькие упругие грудки), и слушал мыслителей, в частности Рене Генона[305]305
Рене Генон (1886–1951) – французский мыслитель, считающийся основоположником интегрального традиционализма.
[Закрыть], который стал в Каире шейхом Абд эль-Вахидом Яхья и прожил тридцать лет в неустанном следовании Традиции, от Китая до ислама, попутно охватив буддизм, индуизм и христианство, – все это не покидая Египет; его сочинения об инициации и мысленной передаче Истины буквально заворожили меня. И тут я был не одинок: многие мои товарищи, особенно французы, читали книги Генона, и это чтение разбудило в них жажду поиска мистического озарения, для одних – у мусульман, шиитов или суннитов, для других – у православных христиан и в церквях Востока, для третьих, как, например, для Сары, – у буддистов. Сам же я должен признаться, что труды Генона только усугубили путаницу у меня в голове.
К счастью, реальность быстро приводит мысли в порядок; мне показалось, что во всех сирийских конфессиях царит выхолощенный формализм, и мой духовный порыв быстро угас, столкнувшись с кривляньем сокурсников, которые катались по земле, с пеной на губах, во время сеансов зикра дважды в неделю – так же регулярно, как другие ходят в спортзал, только в этом «спортзале» люди впадали в транс слишком быстро, чтобы можно было поверить в их искренность: бесконечное повторение заклинания «la alaha illa Allah» – «нет бога, кроме Аллаха», при котором они трясли головой в подражание дервишам, конечно, могло повергнуть человека в состояние транса, однако это походило скорее на психологическую иллюзию, нежели на чудо веры, по крайней мере такой веры, какую описал своим прекрасным слогом мой соотечественник Леопольд Вайс. Мне никак не удавалось поделиться мучившими меня вопросами с Сигрид: мысли мои были так спутаны, что она ровно ничего не понимала, и неудивительно, – ее мир, мир славянских языков, был бесконечно далек от моего. Мы объединялись только в музыке, русской или польской, слушая Римского-Корсакова, Бородина, Шимановского, однако в их сочинениях меня привлекали главным образом «Шехерезада» или «Песни влюбленного муэдзина» – иными словами, восточные мотивы, а не берега Волги или Вислы; открытие «Влюбленного муэдзина» Кароля Шимановского, его «Аллах акбар» среди польских стихов, эта безумная, безнадежная любовь («Если бы я тебя не любил, стал бы я этим безумным певцом? Мои горячие молитвы, что возносятся к Аллаху, не говорят ли они тебе, как я люблю?»), эти мелизмы и колоратура казались мне прекрасной европейской вариацией на восточную тему: на Шимановского произвели сильное – больше того, потрясающее – впечатление его путешествия в Алжир и Тунис в 1914 году и праздничные ночи Рамадана; именно это потрясение чувствовалось в «Песнях влюбленного муэдзина», мелодии, честно говоря, не очень-то арабской: композитор ограничился введением увеличенных секунд и ладов, типичных для имитаций арабской музыки, забыв о четвертитоновых интервалах у Фелисьена Давида, – правда, Шимановский и не стремился использовать такие приемы, отказываться от гармонии и разрушать тональность пьесы. Однако эти четверти тона он все-таки не забыл и впоследствии использовал их в «Мифах»; я глубоко убежден, что в основе этих сочинений, которые радикально изменили скрипичный репертуар XX века, лежит арабская музыка. Причем в данном случае переработанная арабская музыка, а не инородный элемент, вставленный «для экзотики»; это был именно способ обновления, вид эволюции, но не революции, как справедливо утверждал сам композитор. Не помню, знал ли я уже в Тюбингене поэмы Хафиза и «Песнь ночи» на стихи Руми, подлинный шедевр Шимановского, – скорее всего, не знал.
Мне было трудно приобщать к своим новым увлечениям Сигрид; она считала Кароля Шимановского частью души польского народа и не находила в нем ничего восточного; его «Мазурки» она предпочитала «Муэдзину», танцы в Татрах – танцам в Атласских горах. И ее мнение тоже было вполне обоснованным.
Вероятно, наши тела, не отягощенные родством душ, именно поэтому радостно предавались любви: я покидал свое догматическое кресло лишь для того, чтобы броситься на кровать и обрести там губы, ноги и груди своей подруги. Воспоминания о наготе Сигрид до сих пор возбуждают меня, ничуть не утратив своей притягательности: ясно помню белизну ее тонкого тела, лежащего на животе, слегка раздвинутые ноги и розовую ложбинку между ними, маленькие упругие ягодицы, неприметно переходящие в бедра, череду выпуклых позвонков, которая тянулась до того укромного местечка, где смыкались страницы приоткрытой книги ляжек, чья кожа, никогда не знавшая солнечных лучей, напоминала нежный молочный шербет, тающий на языке; все это внушает мне желание снова включить свет, перебрать свои воспоминания под одеялом, мысленно перенестись в Тюбинген с его облаками, столь благосклонными к изучению женских прелестей (более чем двадцатилетней давности); увы, нынче одна только мысль о том, что нужно будет привыкать к близости другого тела, привыкающего к моему собственному, заранее изнуряет меня, повергая в безграничную лень и равнодушие, близкое к отчаянию; пришлось бы снова соблазнять кого-то, забыв о постыдной, отталкивающей худобе своего слабого тела, изнуренного тоской и болезнью, забыв об унизительной процедуре раздевания, забыв о смущении и возрасте, который делает человека медлительным и неуклюжим, – нет, все это нужно отринуть, все это невозможно ни с кем – кроме Сары, конечно, чье имя неизменно завлекает меня в дебри самых потаенных моих мыслей; ее имя, ее уста, ее грудь, ее руки… попробуйте-ка теперь заснуть в этом нахлынувшем потоке любострастия, под этими женственными образами, витающими над головой, под этими ангелами – ангелами наслаждения и красоты… когда же это было? – кажется, пару недель назад, на ужине с Катариной Фукс; после этого я ей, конечно, не звонил, не встречал в университете; она может подумать, что я ее избегаю, и это верно, я ее избегаю, несмотря на неоспоримый шарм ее беседы, несмотря на общий ее неоспоримый шарм; нет, я не собираюсь ей звонить, скажу откровенно: чем ближе был конец ужина, тем сильнее пугала меня перспектива продолжения; одному Богу известно, почему я в тот вечер принарядился, завязал пунцовый шелковый платок на шее, придававший мне вид элегантного человека искусства, тщательно причесался, спрыснул себя парфюмом, – значит, на что-то я надеялся, отправляясь на этот ужин тет-а-тет, то есть надеялся переспать с Катариной Фукс, но при этом с невольной робостью поглядывал на тающую свечу в оловянном канделябре, словно ее угасание предвещало катастрофу; Катарина Фукс – моя коллега, замечательная, ценная сотрудница, и, уж конечно, лучше было ужинать в ее обществе, чем соблазнять студенток, как некоторые преподаватели. Катарина Фукс – дама моего возраста и моего круга, уроженка Вены, остроумная и образованная, умеющая вести себя за столом и не устраивать скандалов на публике. Катарина Фукс – специалист по связи музыки и кино, она способна часами рассуждать о «Симфонии грабителей»[306]306
«Симфония грабителей» (1937) – фильм немецкого режиссера Фридриха Фехера (1889–1950).
[Закрыть] и фильмах Роберта Вине[307]307
Роберт Вине (1873–1938) – немецкий кинорежиссер, один из зачинателей киноэкспрессионизма.
[Закрыть]; у Катарины Фукс приятное лицо, румяные щеки, светлые глаза, почти незаметные очки, каштановые волосы и длинные холеные пальцы с хорошим маникюром; Катарина Фукс носит два бриллиантовых кольца, – но что же, что меня подвигло на этот ужин и даже на мое намерение переспать с ней? – не сомневаюсь, что только одиночество и тоска, – вот в чем горе! Мы сидели в модном итальянском ресторане, и Катарина Фукс расспрашивала меня о Сирии, об Иране, интересовалась моими работами, а свеча тем временем таяла, отбрасывая оранжевые блики на белую скатерть; с чашечки серого канделябра свисали тонкие восковые сосульки. «Я не видел „Симфонию грабителей“. – «Посмотри обязательно, – сказала она, – я уверена, что этот фильм тебе ужасно понравится»; я слушал Катарину Фукс и представлял себе, как раздеваюсь у нее на глазах – «Да, я уверен, что это настоящий шедевр» – и как она раздевается при мне, снимая красное кружевное белье (я успел заметить в вырезе платья краешек бретельки бюстгальтера), – «Если хочешь, могу дать его тебе, у меня он есть на DVD» – у нее были многообещающие груди и вполне приличная талия – «Здесь подают чудесное тирамису!» – а какие на мне были трусы? Кажется, розовые в клеточку, спадавшие из-за ослабевшей резинки. Бедные мы, бедные, какое же это убожество – тело! – нет, даже речи быть не может, чтобы я перед кем-нибудь сегодня разделся, выставив напоказ свои иссохшие чресла. «Ах да, тирамису… это немного, как бы сказать, рыхловато для меня, вот именно, рыхловато, нет, спасибо».
Не помню, заказала ли она в конечном счете десерт для себя? Мне нужно было бежать, зная свою неспособность решиться на близость, бежать и забыть все, забыть о том, на какое унижение я обрек Катарину Фукс; теперь она наверняка ненавидит меня, а вдобавок я, видимо, невольно лишил ее удовольствия отведать ее любимое (и все-таки рыхлое) тирамису, – поистине, нужно быть итальянцем, чтобы выдумать такое: вымачивать в кофе кусочки бисквита; всем известно, что их нельзя вымачивать в чем бы то ни было, они только кажутся твердыми, но стоит опустить их в жидкость, как они начинают таять и падать с ложечки в чашку – жалкое зрелище! Что за дурацкая идея – изготавливать такую рыхлость! Катарина Фукс наверняка злится на меня, она и не собиралась спать со мной, а злится потому, что я бросил ее прямо на выходе из ресторана, как будто мне не терпелось с ней расстаться, как будто ее общество мне ужасно надоело: «до свиданья, до свиданья, а вот и такси, я его возьму, всего хорошего», какое оскорбление, представляю, как надо мной потешалась бы Сара, расскажи я ей эту историю, но я никогда не осмелюсь рассказать ей эту историю, – не дай бог, она узнает, что я «по-английски» сбежал от женщины только потому, что боялся показать ей надетые утром бело-розовые трусы с растянутой резинкой.
Сара всегда считала меня чудаком. И смеялась, когда я поверял ей свои сокровенные мысли, а я на нее обижался. Если бы я осмелился поцеловать ее в той импровизированной палатке, вместо того чтобы испуганно отвернуться, все было бы иначе, все сложилось бы совсем по-другому, хотя… нет, в любом случае мы не избежали бы катастрофы в отеле «Барон» или той, что случилась в Тегеране; Восток с его страстями играет со мной странные шутки, очень странные шутки, и сегодня мы с Сарой уподобляемся старой супружеской паре. Недавняя мечта все еще витает в воздухе, а Сара расслабляется в своем таинственном убежище, в Сараваке, увы, в Сараваке. И это о ней мне, старому эгоисту, старому трусу, следовало бы тревожиться – она ведь тоже страдает. Ее статья, полученная нынче утром, напоминает записку из бутылки, брошенной в море, с просьбой о помощи, панический вопль одиночества. Я вдруг осознаю, что имя Сара – это часть названия Саравак. Еще одно совпадение. Знак судьбы, карма, сказала бы она. И это, без сомнения, я сам одержим бредом. А ее нездоровый интерес к смерти, преступлениям, пыткам, самоубийствам, антропофагии, табу – все это имеет под собой лишь научную основу. Так же, как интерес Фожье к проституции и злачным местам. И как мой интерес к иранской музыке и операм с ориентальной окраской. Что же это за болезнь отчаяния, которой мы заражены, и я, и Сара, несмотря на долгие годы ее приверженности к буддизму, медитации, мудрости и путешествиям? Боюсь, что Краус был прав, заставив меня обратиться к специалисту по восточным болезням. Одному Богу известно, какую душевную язву я мог подхватить в тех далеких краях. Ведь возвращались же оттуда крестоносцы – первые востоковеды, обремененные золотом, бациллами и тоской, тоскливым сознанием, что разрушили во имя Христа самые великие чудеса, какие им довелось узреть, разграбив церкви Константинополя, предав огню Антиохию и Иерусалим. Так какая же истина предала огню нас самих, какую красоту мы успели увидеть перед тем, как она погубила нас, что за боль – как у Ламартина в Ливане – исподволь разъела наши души, боль от созерцания Начала или Конца? – не знаю, не могу ответить, ибо ответ кроется не в пустыне, во всяком случае не для меня, мой «Путь в Мекку» имеет совсем иную природу, в отличие от Мухаммада Асада, он же Леопольд Вайс; Сирийская пустыня стала для меня скорее символом эротики, нежели духовности: после нашей пальмирской ночи, выбравшись из-под одеял, мы расстались с Жюли и Франсуа-Мари и продолжили нашу экспедицию втроем, с Бильгером – Безумцем, направившись к северо-востоку и Евфрату, миновав старинный замок эпохи Омейядов, затерянный во времени и в утесах, и Разафе – византийский город-призрак с высоченными крепостными стенами, где, может быть, сегодня обитает новый предводитель правоверных, Тень Бога на земле, халиф головорезов и грабителей, вождь Исламского государства в Ираке и Сирии, да хранит его Аллах, ибо в наши дни нелегко быть халифом, особенно командующим войском бандитов, достойных последователей наемников-ландскнехтов императора Карла, разграбивших Рим. Возможно, эти – современные – в скором времени точно так же разорят Мекку и Медину; кто знает, на что они способны, с их черными знаменами, очень похожими на стяги революции Аббасидов[308]308
Аббасиды – вторая (после Омейядов) династия арабских халифов (750–1258), происходившая от Аббаса ибн Абд аль-Мутталиба, дяди пророка Мухаммеда. В 747 году в Хорасане началось антиомейядское восстание, закончившееся победой Аббасидов.
[Закрыть] в VIII веке, – может быть, произведут полный переворот в геополитическом равновесии региона, и королевство Ибн Сауда, друга Леопольда Вайса, развалится под ударами сабель бородатых истребителей неверных. Будь у меня силы, я бы написал длинную статью о Жюльене Джалаледдине Вайсе[309]309
Жюльен (Джалаледдин) Вайс (1953–2015) – французский музыкант, виртуозный исполнитель, игравший на классической гитаре, уде и кануне; дал более пятисот концертов; в 1983 г. создал ансамбль «Аль-Кинди», названный в честь выдающегося ученого, философа, основоположника научной теории арабо-мусульманской музыки, великого мыслителя Аль-Кинди. В 1986 г. принял ислам.
[Закрыть] – однофамильце Леопольда, тоже обратившемся в ислам и умершем от рака, такого же разрушительного, как разрушение Алеппо и Сирии в целом; поневоле задумаешься о том, не связаны ли между собой два этих события: Вайс жил между двумя мирами и считался лучшим исполнителем музыки на кануне[310]310
Кану́н (Кано́н) – щипковый струнный музыкальный инструмент с трапециевидным корпусом.
[Закрыть], что на Востоке, что на Западе, и при этом был еще и великим ученым. Созданный им ансамбль аккомпанировал самым блестящим певцам арабского мира – Сабри Мудаллалю, Хамзе Шаккуру или Лофти Бушнаку. С ансамблем «Аль-Кинди» Сара познакомила меня в Алеппо; она знала о нем от Надима, который иногда принимал участие в его концертах; Вайс жил в мамлюкском дворце, затерянном в путаных улочках Старого города, вблизи от суков с их штабелями мыла и бараньими головами; за строгим каменным фасадом скрывался очаровательный дворик; зимние комнаты были забиты музыкальными инструментами – лютнями, ситарами, тростниковыми флейтами, ударными. Этот красивый молодой блондин с первого взгляда вызвал у меня неприязнь своими претенциозными манерами, образованностью, величественными замашками восточного владыки, а главное, тем детским восхищением, с которым к нему относились Надим и Сара; эта ложная ревность долго мешала мне признать красоту творчества, все виды которого тесно связаны друг с другом, объединены общим понятием «магам» – восстановлением исторических связей между современными культурами и передачей музыкальной традиции от поколения к поколению; особенно это касается духовной музыки. Может быть, именно пребывание в Иране и моя работа с Дюрингом[311]311
Дюринг Жан (р. 1947) – французский музыковед, руководитель Французского национального научно-исследовательского центра; 9 лет жил в Иране, изучал народную музыку, осваивал исламское мировоззрение. В 1981 г. вернулся во Францию.
[Закрыть] помогли мне полностью осознать смысл этого явления. Хорошо бы написать что-нибудь о дифирамбах Вайса и участников его ансамбля в адрес Усамы ибн Мункыза[312]312
Усама ибн Мункыз (1095–1188) – арабский писатель и полководец, участник сражений с крестоносцами. Путешествовал по Сирии, Египту, Палестине, Месопотамии.
[Закрыть], принца Шайзара, сирийского города-крепости на берегу Оронта, – воина, охотника, писателя, историка и актера, прожившего очень долгую жизнь, почти такую же долгую, как его век – XII век новой эры, отмеченный Крестовыми походами и образованием франкских королевств на Востоке. Представляю себе этого властителя, обожающего копья и соколов, луки и лошадей, поэмы и певцов, перед франкскими рыцарями в тяжелых доспехах, этими безжалостными врагами, пришедшими из таких далей, что понадобилось немало времени и много битв, дабы «приручить» их и стереть хотя бы тонкий налет варварства с их панцирей; в конце концов франки начали изучать арабский язык, научились ценить вкус абрикосов и жасминового чая и питать некоторое уважение к этим краям, которые прежде намеревались освободить от неверных; а принц Шайзара, после жизни, полной сражений и охоты на львов, был обречен на изгнание; именно в этом изгнании, живя в крепости Хасанкейф на берегу Тигра, вдали от боев, в возрасте почти восьмидесяти лет, он начал писать великолепные трактаты на различные темы, такие как «Хвала женщинам» или «Книга о посохе» – рассказ обо всех волшебных посохах на свете, начиная с жезла Моисея и кончая тростью, которой принц Усама пользовался в преклонном возрасте и которая, как он писал, изгибалась под его нажимом, точно древко боевого лука, из которого он стрелял в юные годы; за ними последовали «Трактат о сне и снах» и замечательная автобиографическая «Книга назиданий» – сочетание учебника истории, руководства по охоте и литературного путеводителя. Усама ибн Мункыз успел еще составить сборник своих поэм, отрывки из которого Аль-Кинди положил на музыку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.